
Полная версия:
Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)
Марьюшка против воли встрепенулась и взглянула на Петровну. Из Москвы ни одна весточка еще не долетала к ней, а Петровна про Москву сказала, откуда она узнала, что делается, что говорится там.
– Да ты откуда все знаешь-то? – с любопытством спросила она Петровну.
– Уж знаю! Помнишь Ивана, на дворе у твоего батюшки жил, при амбаре хлебном состоял?
– Ну, помню.
– Так вот он и приехал, грамотку привез от твоего батюшки к дяде. Он-то сам-то ничего, почитай, не знает, говорит, что в народе-то молва идет, что Салтыковы опоили тебя; что батюшка-боярин пишет, того не могу тебе сказать, хотела послушать, как боярин боярыне грамотку-то читал, да ничего не узнала, стара стала, глухота одолевать начала.
Марьюшка побледнела, письмо от отца было первым еще письмом со времени ее изгнания. Что-то он пишет, какие весточки шлет? Как бы ей хотелось узнать! Она встала и сделала несколько нерешительных шагов по светлице, ей хотелось пойти вниз к дяде узнать, что пишет отец, услышать новости московские, но удобно ли это сделать, как бабка взглянет на это, не осудит ли.
– Ты что заходила-то? – спросила следившая за ней Петровна.
– Ничего, – отвечала та.
– Ой, не лукавь, задумала что-то, уж куда тебе провести меня, коли я знаю все, что и подумаешь-то ты!
Марьюшка сконфузилась, вспыхнула. Неслышными шагами подошла она к Петровне, словно чувствуя какой за собой грех.
– Мамушка, – начала она, – мне хочется к дяде пойти, он ничего не скажет? Мне про грамотку узнать хочется, какие вести от батюшки, да боюсь, бабушка забранится.
– За что же браниться-то, чай, ни от кого грамотка пришла – от родителя. Поди, дитятко, узнай, потом и мне, старухе, поведаешь!
Марьюшка быстро, порывисто обхватила шею старухи, поцеловала морщинистое ее лицо и вихрем вылетела из светлицы.
– Ох, пташка ты моя милая, дитятко родимое! – пробормотала ей вслед Петровна, с сокрушением покачивая головой.
Марьюшка, задыхаясь, едва дыша, влетела в комнату, занимаемую Желябужской. Та сидела у стола, Хлопов сидел рядом; перед ними лежало письмо. При виде вбежавшей Марьюшки оба словно по уговору улыбнулись, глядя на ее раскрасневшееся личико, блестящие глаза.
– Знать, старая проболталась, про грамотку сказала, – заговорил ласково Хлопов.
– От батюшки? – только могла спросить Марьюшка.
– От него.
– Что же… какая весточка? – затаив дыхание, произнесла Марьюшка.
– Плохих пока нет, больше хорошие.
Марьюшка уставилась глазами на дядю, она ждала, чтобы тот поделился с нею этими хорошими вестями.
– Наши дела в гору пошли.
– Какие дела?
– Известно, допрежь всего твое дело. Царь, вишь, и невесть как по сю пору сокрушается по тебе; говор пошел, что опять тебя на верх возьмут, за это принялся сам патриарх, а вороги-то наши Салтыковы уж совсем не в той чести, чем были, оттерли, вишь, их, да промеж боярства слух пошел, что опоили они тебя, того и гляди, до царя дойдет, тогда уже и совсем несдобровать, а особенно молодой небось не понравится.
– Какой молодой? – спросила Марьюшка.
– Как же, Михайло Салтыков молодую хозяйку завел себе, женился; царь одарил его с молодой, да, видно, последняя эта милость была, больше не перепадет.
Марьюшка последних слов не слышала, в голове у нее помутилось, в глазах зарябило, она бессознательно, ничего не слыша, что еще говорил ей дядя, повернулась и пошла к себе наверх.
«Как же я-то… что ж он мне говорил-то, ласкал как, что ж теперь женился… врал, значит, все, обманывал, смеялся только надо мной!» – думалось ей, и что-то горькое заворочалось у нее на душе.
Глава VI
В письме Хлопова к брату по большей части содержалась правда относительно видов царя на Марьюшку.
После смут, в которые попала Русь от пресечения царского рода, первой заботой Филарета было женить сына, чтобы после него осталось потомство. Патриарху хотелось, чтобы Михаил Феодорович непременно женился на иностранной принцессе. Царь не говорил ни слова, планы отца словно не касались его; он не изъявлял согласия, но и не противоречил патриарху. В самую решительную минуту, когда бы от него потребовали последнего слова, тогда он порешил сказать отцу, что он не женится ни на ком, кроме Хлоповой. Глубоко запал ему в душу ее образ, он не мог забыть ее, не мог вырвать из сердца любви к ней. Не один раз он горько раскаивался в своей слабости, зачем он уступил, зачем дозволил Боярской думе вмешиваться в свои сердечные, семейные дела, когда одно слово могло бы доставить ему полнейшее счастье. Участь Марьюшки, ее опала, ссылка тяжелым камнем лежали у него на душе, не одну бессонную ночь провел он из-за своей царевны.
Время шло, переговоры с иностранными дворами велись деятельно, но безуспешно. Никто, помня прежние примеры, не решался отправлять принцессу в далекую, холодную, неизвестную еще Европе Россию.
Между тем жениться царю было необходимо; вследствие неудач заграничного сватовства нужно было прибегнуть к облюбованному обычаю выбора невесты.
Патриарха сильно озабочивало это, он решил переговорить с царем и с этой целью отправился к нему.
Низким поклоном встретил Михаил Феодорович отца, подошел к нему под благословение и, когда тот сел, остановился напротив него. Филарет молчал, он как будто собирался с мыслями, не зная, как приступить к делу.
Царь вопросительно смотрел на него, он ждал, что скажет отец, первым он не решался заговорить.
– Ну, Михайло, – наконец произнес патриарх, – пора нам и о деле подумать.
– О каком, батюшка? – спросил царь.
– Жениться тебе пора. Бобылем царю жить непригоже, в животе и смерти Бог волен, помрешь, на Руси опять смута пойдет, наследник нужен.
Михайло смущенно глядел на отца.
– Чего смутился? – с улыбкой спросил патриарх. – Не красная девица, дело житейское, а для тебя государственное.
– Я ничего, батюшка, только… – начал царь.
– Что?
– Окромя своей Насти, ни на ком не женюсь я…
– Какой Насти? – с изумлением проговорил патриарх.
– Чай, знаешь, батюшка, какая, моя Настя Богом венчанная, и в церквах-то ее как царевну поминали.
– Да ведь она порченая, говорят.
– Ничего не порченая, так просто малость похворала, а тут толки пошли, матушка ее невзлюбила больно, за что? Господь ее ведает, такая-то кроткая, словно ангел была…
– Да ты-то что же, коли так смотрел, зачем с верху сослал?
– Так матушка требовала, чтоб бояре обсудили, годна ли она, ну, по приговору боярскому и свели ее, и услали.
– Бояре да бабы, старая история, знакомая, козни да козни да пересуды, – как бы про себя, тихо говорил патриарх, но в глазах его загорелся недобрый огонек.
– Эх, Михайло! – продолжал он. – Сам-то ты баба! Мало ль чего мать тебе не наговорит, не ей было жить с твоей Настей, а тебе!
Царь потупился, он сознавал, что отец говорит правду, что сам он по своей слабости лишил себя счастья.
– Бояре приговорили, да откуда им ведать, годна она или не годна, порчена иль нет! – продолжал патриарх.
– Лекарь сказал, что порчена.
– Какой лекарь?
– Балсырь, мой лекарь.
– Что же он тебе говорил?
– Он не мне сказывал, а Салтыкову Михайле.
При имени Салтыкова патриарх нахмурился.
– Так! Значит, ты сам, ничего не зная, не ведая, свою Богом данную на съедение отдал боярам. Ох, Михайло, чует мое сердце, что неладное здесь дело, обвели тебя.
Царь побледнел.
А что, если и впрямь обошли его, обманули, разлучили нарочно, только кому ж нужно было это, кому он сделал зло, он, мягкосердечный, добрый, зло, за которое так тяжко отплатили ему?
– По речам твоим вижу, – продолжал Филарет, – что люба тебе невеста.
Царь снова зарделся, на глазах блеснули слезы.
– Погоди, не печалься, может, и поправится дело, – промолвил патриарх, поднимаясь.
– Как поправить-то? – нерешительно проговорил царь.
– А так и поправим, узнаем, как и что делалось, ты, чай, ничего не знаешь?
– Ничего, я и в Думе не был, когда решали там, – отвечал царь.
Патриарх подошел к двери и отворил ее. В соседнем покое стояли Черкасский и Шереметев.
Филарет кивнул им головой, и они вошли в царский кабинет.
– Вы были в Думе, когда судили царевну, годна ли она в жены царю? – спросил он вошедших бояр.
Всех смутил этот вопрос, никто не понял, к чему клонится он.
– Были, – отвечал Шереметев.
Черкасский промолчал.
– Как же вы решали, что делали, чтоб узнать, годна ли она? Спрашивали лекаря, что ль? – продолжал допрашивать патриарх.
– Нет, ничего такого не было, государь. Салтыков рассказал про болезнь, про то, что сказал лекарь, да промеж боярства слух прошел, что сама мать государева, великая старица, видела ее в корчах, сама, вишь, признала ее за порченую, так тогда и порешили, что царевна не годна к царской радости.
– Так только потому, что слух прошел да Салтыков наговорил, вы и порешили?
– Потому.
– Вот так Боярская дума, – с усмешкой проговорил патриарх, – и никто ничего не сказал?
– Нет, Хлопов шумел много, да его не послушали.
– Что же он шумел?
– Говорил, что все это наветы Салтыковых; лекаря, говорил, чтоб спросили.
– Так! А позови-ка лекаря, чтоб скорей шел, Балсырь, что ль? – обратился он с вопросом к царю.
– Балсырь.
– Так вот его! – проговорил патриарх боярам.
Те вышли.
– Видишь теперь, как все делалось? – обратился Филарет к царю. – Молод ты больно, не знаешь еще всех боярских проделок.
– Что же ты хочешь делать теперь, батюшка? – спросил Михаил Феодорович.
– А вот поговорю с лекарем, поспрошаю его, а там, может, и розыск нужно будет сделать; чую я здесь салтыковскую руку, пожалуй, за него придется приняться.
– А потом?
– Потом что? Потом если окажется так, как я думаю, тогда и свадьбу твою с Настей сыграем.
Царь вспыхнул и, бросив взгляд на образа, перекрестился.
Глава VII
Царь был немало смущен разыгравшейся перед ним сейчас сценой. Обидно было ему, как это отец сразу заподозрил интригу, как ему раньше самому не запало в голову подозрение?
Да и то сказать, отуманен он был в то время нападками великой старицы на его Настюшку, невдомек было тогда самому как можно ближе войти в положение дела, расспросить лично Балсыря о болезни царевны; может, и впрямь от него он услыхал бы совершенно другое об этой несчастной болезни; может, и впрямь это была одна только боярская интрига.
С болью сжималось при этой мысли царское сердце; была, правда, маленькая надежда на поправление дела, едва светящейся звездочкой мерцала она; эта надежда заключалась теперь в оправдании подозрений отца.
А что, если снова его Настенька появится здесь, во дворце, в своем покинутом тереме, опять будет ласково глядеть на него, опять он услышит ее певучий серебристый голосок?
Голова кружилась, дрожь пробегала по телу молодого царя при этой мысли.
– Что же так долго не идет лекарь? – шептал царь, нетерпеливо расхаживая по палате. – Каково ждать мне его, правду услыхать?..
Чело его омрачилось.
«А если она и здорова, ведь мать опять упрется, не любит она Настю. Что ж, теперь я не один, – подумал он, – теперь отец здесь, он вступится!»
Послышались торопливые шаги, в комнату вошел запыхавшийся Шереметев.
– Балсыря, лекаря привел, прикажешь ввести его, государь? – спросил он.
– Скажи, чтоб шел сюда один, да скорее, слышь, как можно скорей! – чуть не закричал царь.
Шереметев исчез, и через минуту вошел немец.
Царь сделал несколько шагов к нему и остановился; негоже было царю идти немцу навстречу.
Тот отвесил низкий поклон, приложив правую руку к сердцу, потом, наклонив голову, исподлобья посмотрел вопросительно на Михаила Феодоровича.
Царь не мог выговорить слова, волнение овладело им; сейчас, вот сейчас он может узнать правду, и как хочется поскорее узнать ее, да спросить не может, язык не повинуется, лицо его то бледнеет, то краснеет, на лбу и щеках появились багровые пятна.
– Ты… ты лечил царевну? – наконец проговорил он.
Балсырь вздрогнул, легкая бледность покрыла его лицо.
«Не оклеветали ли?» – невольно подумалось ему, и он побледнел еще больше.
– Что же молчишь?.. Ты, что ли? – спросил царь, в голосе его послышалась гневная нотка.
– Я, государь! – отвечал робко, чуть слышно Балсырь.
– Ты сам видел царевну?
– Осматривал!
– И болезнь ее знаешь?
– Болезнь ее мне была известна, государь.
– Что же… что же за болезнь, тяжкая, что ль?
– Нет, государь, болезнь была пустая.
Царь вздрогнул, словно оборвалось в нем что.
– Вылечить, значит, можно было?
– Я тогда же говорил, что можно.
Гнев все более и более одолевал царя; ему было стыдно, обидно за себя, что он легко поддался обману.
– Болезнь эта могла пройти совсем, чадородию не была помехой?
Балсырь слегка улыбнулся:
– Никакой помехи, государь, быть не могло.
Царь едва устоял на ногах, он подошел к креслу и бросился в него.
– Болезнь у царевны была самая пустая, натура же очень сильная, – продолжал Балсырь, – она обещает прожить долго в добром здоровье, я и тогда это говорил.
Каждое слово лекаря словно ножом резало сердце царя, он от боли готов был вскрикнуть.
– Кому же ты говорил? – чуть слышно спросил царь.
– Боярину Салтыкову, он все выспрашивал у меня.
Наступило молчание.
– Хорошо, ступай, – проговорил наконец царь, – только не уходи из дворца.
Балсырь, отвесив низкий поклон, вышел.
Царь сам не знал еще хорошо, зачем он лекарю приказал оставаться во дворце; он смутно как-то сознавал, что тот понадобится еще.
Да и не мог он в настоящее время сознавать что-нибудь ясно, в голове его все мутилось, одна только мысль, как буравом, точила его мозг, мысль о поступке Салтыкова.
Кроме добра, ласки, ничего не видел от царя Михайла, зачем нужно было нанести ему такой удар, с какой целью он это сделал, какие были его намерения?
И начали длинной вереницей, картина за картиной, рисоваться перед его глазами минуты его прошлого счастья. Вспомнилось каждое слово, каждый ласковый взгляд царевны, все до мельчайших подробностей врезалось в его памяти. Вспоминалась ему и ее болезнь, и ее выздоровление, его собственное обещание, когда он виделся с нею в последний раз, обещание вступиться за нее, не давать никому в обиду. И она, голубка, смотрела ему в глаза так ясно, весело, доверчиво, она верила ему, а чем он отплатил ей за это доверие? На другой же день изменил своему слову и предал в руки врагов, которые сгубили, оскорбили ее. Зачем он это сделал? За любовь, за ласку отплатил позором, сведением своей Настюшки с верха? Мало того, согласился на ссылку, и теперь она, ни в чем не повинная, святая, чистая, в нужде, в горе. И за что, за что?
На глазах у царя показались слезы. Прошло по крайней мере полчаса. Наконец он встал, прошел несколько раз по покою и приказал позвать к себе Салтыкова.
Тот не замедлил явиться, так как находился здесь же, во дворце. Он вошел спокойно, ничего не подозревая, так как он ничего не знал о свидании патриарха с царем и последнего с Балсырем.
Войдя и отвесив поклон, он смело взглянул на царя, но при виде его бледного лица, сверкнувших гневом глаз невольно смутился, явилось какое-то опасение, он не выдержал устремленного на него царского взгляда и смущенно опустил глаза.
Царь между тем молчал; при виде когда-то любимого боярина, который теперь являлся злейшим врагом его, он растерялся. Упорно смотрел он на боярина, и чем более смотрел, тем более злоба разбирала его, кровь сильнее приливала к сердцу.
Положение Салтыкова становилось неловким, молчание царя смущало его.
– Ты, государь, приказал кликнуть меня? – решился наконец он сам прервать тяготившее его молчание.
– Что я тебе дурного сделал, Михайло? – тихо, задыхаясь, заговорил царь.
Салтыков вспыхнул и поднял глаза, он понял теперь, зачем позвал его царь, понял и задрожал.
Что было отвечать ему? А краска стыда все более и более покрывала лицо его.
– Что я тебе сделал? – снова повторил царь.
– Окромя милостей, государь, ничего, я век должен молить Бога за тебя, – еле отвечал Салтыков.
Царь встал, медленно приближаясь к боярину, тот глядел на царя.
– Если, окромя милостей, ничего я тебе не сделал, так за что же, Михайло, ты мне зло такое учинил? Иль я змею у себя отогрел?
«Вот оно, вот началось это страшное, – думалось боярину, – страшное, которого я так боялся».
– У меня и в помыслах не было, государь, чинить тебе какое-либо зло, сам знаешь, что всегда был верным тебе слугой, жизни для тебя не жалел.
Царь усмехнулся:
– На что мне твоя жизнь, боярин, жив ли ты, нет ли, для меня все едино, зачем ты только счастье у меня отнял?
– Я… государь, твое счастье?..
– Да, счастье! Настюшку передо мной и перед Думой оболгал.
Салтыков едва устоял на ногах. Давно он уже ждал услышать это слово от царя, давно подготовлялся как можно хладнокровнее выслушать его, но он думал, что услышит его от гневного царя. Теперь же царь так грустен, словно бы спокоен, и тем тревожнее делается на душе у боярина.
– Зачем ты обманул меня? – продолжал царь.
– Государь, я не обманывал тебя, меня обнесли, оболгали перед тобой, – оправдывался Салтыков.
В глазах царя блеснул гнев:
– Никто не оболгал тебя. Что ты толковал мне о Настиной болезни, что говорил об ней перед Боярской думой?
– Ничего, государь, не говорил я, опричь того, что лекарь говорил.
– И все-то ты, боярин, лжешь, все лжешь! – закричал, не выдержав, царь.
– Воля твоя, государь, а как царевна захворала, так я ни ее не видал, ни лекарства ей не подавал, а отдавал их Хлопову, а что ежели и говорил тебе, так только то, что сам слышал от лекаря.
– И про бабу ту, что померла от такой же болезни?
– И про бабу… лекарь говорил… – бормотал Салтыков, окончательно теряясь.
Царя вывело из терпения упрямство Салтыкова; покайся он, скажи правду, царю было бы легче, он знал бы истину, а теперь кому верить: Балсырь говорит одно, боярин другое, и опять как в тумане – не знаешь чему верить, что думать.
«Свести нешто их вместе, авось правду узнаю?» – подумал царь.
– Позовите Балсыря! – крикнул он.
Салтыков этого не ожидал, он затрясся от страха.
– Государь… что задумал… меня с нехристем… с немцем сводить… за что порочишь… пощади… – залепетал Салтыков.
– Пощади? А ты щадил меня, когда любу мою, Настю, из сердца вырывал, думал ты тогда обо мне?
Боярин повалился на колени.
– Не позорь… государь, вели голову снять, но не позорь, – молил он.
– Какой тут позор, правду только хочу знать, а кто-нибудь из вас да лжет.
– Не я, государь… что за польза лгать мне?
Послышались шаги.
– Встань, боярин! – сказал царь.
Салтыков поднялся на ноги и прислонился спиной к стене, ноги не держали его.
Вошел Балсырь.
– Ты что говорил о болезни царевны боярину? – прямо спросил его царь.
– Я докладывал уже тебе, государь, что болезнь была пустая, чадородию помехи никакой не могло быть.
– Что же ты, боярин, мне-то говорил?
– То же, что и он, он теперь отпирается от своих речей, – прошептал Салтыков, бледнея все более и более.
– Одно только удивило меня, – продолжал лекарь, не обращая внимания на слова боярина, – царевна совсем было уже на ноги стала, я дал вот боярину последнее лекарство, вдруг слышу, что, как только приняла она его, так с ней невесть что стало делаться, а лекарство было доброе, хорошее! Потом меня к царевне и пускать не стали.
– Хорошо, должно быть, было лекарство, коли царевна от него совсем свалилась! – с дрожью в голосе, сверкнув злобно глазами, проговорил Салтыков.
– Лекарство было доброе, хорошее, говорю я, а что его могли подменить каким-нибудь зельем, за это я не ручаюсь, – отвечал хладнокровно лекарь.
– Знать, родня подменила да опоила царевну зельем, ей это, что ль, нужно было, ведь твое доброе лекарство я Хлопову отдал, так он, знать, и поил ее им, ты уж невесть что стал городить, немец.
– Родне зачем опаивать было царевну, это нужно было ее недругам. Родня и не спрашивала меня, будет ли у нас царицей Марья Хлопова.
Молчавший до сих пор царь встрепенулся.
– А кому до этого было дело? Кто тебя об этом спрашивал? – живо спросил царь.
– Вот боярин! – отвечал спокойно немец, вскидывая глазами на боярина.
Царь гневно взглянул на Салтыкова:
– Тебе зачем это было нужно знать? Ты знал, что она объявлена царевной, как же она не была бы царицей?
– Я, государь, исполнял твою волю, да также мне приказывала и мать великая старица узнать, прочна ли будет к твоей радости царевна.
– А ты нешто про это спрашивал?
– Твоя воля, государь, верить мне или нет, только одно скажу, немец врет, все врет, у него нет ни слова правды, это его враги мои научили обнести меня перед тобой! – говорил Салтыков.
Балсырь ничего не отвечал, только какая-то загадочная улыбка бродила по его лицу.
– Идите! – вдруг решил царь.
Оба вышли, царь задумчиво посмотрел им вслед.
«Кто из них говорит правду? – невольно думалось ему. – Может, и впрямь враги Михайловы подучили немца говорить так? Нет, видно, нужно назначить следствие, и если Балсырь сказал правду, берегись тогда, Михайло, отплачу я тебе за свое горе!»
Глава VIII
Прошло немало времени с получения письма от Хлопова в Нижнем. Марьюшка тоскливо переживала время изо дня в день. Прежде, когда не блестел еще ей в будущем ни один луч надежды, она проводила жизнь однообразно, ни о чем не думая, ни о чем не смея мечтать. Теперь же по получении письма от отца в ее молодой хорошенькой головке взбудоражились все мысли. Всплыла перед ней царская жизнь со всеми прелестями, которые испытала, которые пережила; омрачалась, правда, иногда она при воспоминании о женитьбе Салтыкова, но это туманное облачко на будущем ясном горизонте ее жизни еще более заставляло ее желать поскорее выбраться из этого душного терема опять туда, на верх, в царский дворец. Знала она хорошо, что любит ее боярин, что и способствовал ее гибели из-за любви к ней. Чуяла она все это своим девичьим сердцем, чуяла и страстно желала воротиться поскорее в Москву, чтобы люто отомстить боярину. Не станет она гнать его, не станет и перед царем оговаривать, нет, она будет с ним ласкова, ласковее даже прежнего, и как огонь загорится боярин, еще пуще потеряет он голову, а она, уж как она тогда посмеется над ним, как зло отплатит ему за все перенесенное, перечувствованное ею!
И думает, думает Марьюшка о том, что будет, как она снова заживет. Думы эти упорно, настойчиво поддерживает и дядя, знать, и вправду крепко надеется он на что-нибудь, а то из-за чего бы ему обманывать. А дни идут, идут, все так же серо, тяжело, никакой перемены, никакой весточки из Москвы, словно пропасть какая появилась между нею и Нижним, через которую не только не перейти человеку, а и птице не перелететь. И сидит Марьюшка в своем тереме, словно пташка в запертой клетке, только и развлечения ей, что подойдет к окну да поглядит на безлюдную улицу.
Так и теперь сидит и глядит она бесцельно вдаль. Там сливается с синевой неба ровная, правая луговая сторона реки, сама красавица Ока широкой синей лентой обвивает город, по песчаному ее берегу тянут вечные труженики лямку. Чуть слышно доносятся звуки заунывной их песни до слуха Марьюшки.
И хочется вырваться девушке из этого душного терема и понестись вольной пташечкой если не туда, в златоглавую Москву, в терем царский, то хоть вслед за этими несчастными тружениками, тянущими лямку, туда, где солнышко и светит светлее, и тепла дает больше, где дышится легче, свободнее, где люди приветливее, где козней не строят, не губят из зависти друг друга.
Поглядела Марьюшка через улицу. За забором соседнего дома виднелся сад, деревья стояли с пожелтевшими листьями, некоторые, сорванные ветром, немного покружившись в воздухе, медленно падали на землю.
Грустно поникла головой девушка.
«И лето прошло, – думалось ей, – приехала сюда, когда еще не распускались деревья, а теперь отцвести успели, вон и лист падает, так и мне, знать, придется отжить всю свою жизнь, сначала приснился сон, да такой хороший, чудный сон, а там и пошло все словно под горку, и вся-то жизнь, пожалуй, так пройдет, без радости, без счастья!»
И слезинка, мелкая, чистая, прозрачная, повисла на ресницах Марьюшки, она досадливо сморгнула ее.
В покой, несмотря на свою старость, вихрем влетела Петровна.
– Марьюшка, дитятко! – завопила она с сияющим лицом.
Марьюшка вздрогнула, вскочила на ноги и с испугом взглянула на старуху, сердце ее сильно забилось, но при виде радостной Петровны она успокоилась.
– Что ты, что ты, Петровна? Господь с тобой, что приключилось?