
Полная версия:
Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)
Арбузов, поздоровавшись, передал им царскую грамоту, но невесел он был: ему было известно содержание этой грамоты, и не рад был он, что на его долю выпало доставить ее, тем более что не хотелось ему огорчать дядей Фроси, которая не выходила у него из головы после их первой встречи.
Дементий Григорьевич, стоя, развернул грамоту, начал читать ее, и лицо его все больше и больше омрачалось.
– Чуяло мое сердце, – проговорил он, окончив чтение и передавая грамоту брату.
– Говорил я, чтоб не посылать челобитной, а кликнуть к себе людей вольных, – с горечью произнес тот, прочтя грамоту.
Дементий Григорьевич с недоумением поглядел на брата.
– Я тебя совсем, Григорий, не понимаю, за что же государь изволит гневаться, как не за то, что мы держали у себя вольницу?
– А я грамоты так и совсем не понимаю. То гневается за то, что мы держали у себя Ермака Тимофеевича, то приказывает воротить его. А зачем?
– А затем, что Ермак Тимофеевич пошел на Сибирь, а царь не хочет с сибирским султаном ссориться.
– Так, а прочти-ка дальше!
– Что же дальше-то?
– А то, что он велит воротить Ермака и оставить у себя.
– Ну так что же?
– Да попробуй сыщи теперь Ермака. Он небось в Сибири уж теперь. Говорю, не нужно было посылать челобитной; а то Данилыч там что-нибудь сболтнул, а царю передали, от этого и сыр-бор загорелся.
– Нет, Григорий Григорьевич, на своего посланца ты не греши, – вмешался Арбузов, – все дело в пермском воеводе: он донес, что вы у себя вольников приютили.
– Уж он давно на нас зубы точит. Помнишь, боярин, – обратился Дементий Григорьевич к Арбузову, – когда ты сам советовал нам взять к себе вольницу, я тогда же сказал, что лихих людей у нас не оберешься, сейчас донесут царю… Так вот по-моему и вышло! А береженого и Бог бережет.
– То-то вот мы и убереглись, – заговорил Григорий Григорьевич, – как только Ермак Тимофеевич ушел, так кочевники наши деревушки и пожгли и пограбили, чуть хоромы не сожгли.
– Что делать, в такое время живем, – начал Арбузов, – что не знаешь, где правда, а где кривда. Сделаешь, думаешь, по-правому, ан в опалу и попал, а другой возьмет и кривду совершит, так за правду идет, да еще и награду получает, трудно, совсем трудно жить!
– Что уж и делать нам – ума не приложу? Царь разгневался на нас, кочевники разоряют, просто хоть дело брось! – говорил Дементий Григорьевич, разводя руками.
– По-моему, самим бы вам в Москву ехать, бить челом государю! – сказал Арбузов.
– Да как ехать-то? У меня у самого явилась было эта мысль, да как порассказал нам Данилыч, что у вас там творится, так просто страх взял. Неужто это в Москве православной может твориться или Бог уж за грехи наши отвернулся от нас?
Арбузов вздохнул только:
– Что рассказал вам Данилыч, так это, может, сотая доля того, что творится на самом деле, а поглядеть, так иной со страху одного умрет.
– Что ж это значит? Какая такая опричнина у вас явилась?
Арбузов горько улыбнулся:
– Вишь, Дементий Григорьевич, царь после своей болезни и смерти царицы совсем изверился в боярах и положил перевести их. Ну и пошла переборка: прав ли кто, виноват ли – все едино, катятся боярские головы с плеч, и конец. Теперь у него при дворе редко и встретишь боярина, разве только который в шуты попадет.
– Так ведь этак у него и слуг не останется.
– Да уж и не осталось! Курбский в Литву бежал, Морозов на плахе голову сложил, да не один он, а остальные в Малютиных подвалах на цепях сидят да тоже секиры ждут. Татары землю Русскую разоряют, Литва бьет нас – никогда еще на Руси такого времечка не бывало, а что опричнина делает, так не приведи бог!
– Да скажи на милость, что за опричнина такая?
– А это, вишь, царь набрал себе дружину для охраны своей и Руси, чтоб они изводили изменников, ну, опричники и изводят всех добрых царских слуг: обвинить нешто долго в измене аль в злом умысле?
– Неужто ж до царя ничего так и не доходит? Неужто он правды не видит?
– Как не видит? Видит, известно, да говорю, что он решил боярство извести, ну уж там правда не правда, а боярин отвечай, ступай на сруб и клади свою голову на плаху.
– Почему же государь не в Москве живет?
– От изменников подальше.
– Да давно ли в Москве изменники завелись?
Арбузов только пожал плечами.
– Должно, с тех пор, как Курбский бежал в Литву, – проговорил он. – И распалился же на него тогда гневом царь.
– Да и нельзя было не распалиться, Курбский ведь виноват перед царем.
Арбузов на это промолчал.
– А чем виноват-то, скажи, брат? – спросил Григорий Григорьевич.
– А тем, что бежал от царского гнева.
– Так что ж ему голову нужно было класть на плаху, что ли?
– Царь волен в животе и смерти.
– Про это никто ничего не говорит, только ведь он не раз жизни не жалел для царя. Такого воина не скоро найдешь, уж за одну Казань много вины можно простить.
– Все это так, только бежать не нужно было.
– Трудные, трудные времена! – проговорил со вздохом Арбузов.
– Одначе мы заболтались, а гость наш дорогой небось голодный сидит, пословица ведь правду говорит: «Соловья баснями не кормят». Не обессудь, боярин, я на минутку выйду: распорядиться нужно! – сказал Дементий Григорьевич, выходя из покоя.
Весть о приезде московского гонца долетела и до высокого девичьего терема. При этом известии сердце вдруг у Фроси сжалось, кровь отхлынула от лица, она сделалась белее стены. Прошло некоторое время, пока она пришла в себя.
«И чего это я, глупая, перепугалась? – думала она чуть не вслух. – Да полно, перепугалась ли? Бог знает, что делается со мной! И страшно-то, и боязно-то, и хорошо, так хорошо, хоть бы никогда не проходило, а вот так всю жизнь бы билось, замирало сердце. Да чего же я с ума схожу, может, и не он приехал, а чужой какой! Чужой! А тот словно родня мне! Ох, господи, кабы он был, может, дядя опять бы меня позвал туда, увидала бы я его, все легче бы было».
При последней мысли она зарделась, ярким заревом залились ее щечки, уши, шея, ей самой за себя стало стыдно, совестно, на ресницах блеснули слезинки.
– Да что это? Никак, плакать я вздумала, – досадливо прошептала она. – Увидит мамка, срамоты одной не оберешься! – добавила она, отворачиваясь в сторону и смаргивая с ресниц непрошеные слезы.
А сердце так замирает, так тревожно бьется, словно птичка в клетке, которой хочется вырваться на волю.
– Кто такой гонец? – не выдержала наконец Фрося, обратясь с вопросом к мамке.
– Гонец, матушка, с царской грамотой! – отвечала та.
– Да и без тебя знаю, что гонец и что с царской грамотой! – с досадой проговорила Фрося. – Да кто он сам-то будет?
– Уж этого, матушка, не знаю, кто он такой будет, нешто нам, бабам, скажут? Может, князь, аль боярин какой, аль кто другой, бог его ведает.
– Да ты видела его? – нетерпеливо спросила Фрося.
– Как же, матушка, как же, согрешила, окаянная: сняла башмаки, подкралась к двери да в щель-то одним глазком и поглядела… Сидит он и так-то все разговаривает, так-то разговаривает.
– Старик? – почти не своим голосом прошептала Фрося.
– И что ты, мать моя! – ужаснулась мамка, замахав руками. – Какой старик, что ты, господь с тобой. Такой бравый молодец, хоть куда, курчавый, борода небольшая, темно-русая, а глаза-то, глаза, как поглядит, словно рублем подарит!
Вспыхнула Фрося и невольно схватилась за сердце при словах мамки.
«Он, он и есть, что ж это дядя не кликнет меня? Аль угощать его не хочет? Ах, кабы по-тогдашнему», – мечталось ей.
Она подошла к окну и задумалась:
«Что ж, не ноне, так завтра увижу его, увижу, когда он уезжать будет. Уезжать! Что проку-то в этом? Эвось, когда встретились с ним в первый раз, а там, пожалуй, и не увидишь его никогда! И я-то, глупая, из-за чего убиваюсь, из-за чего ночей не сплю? Он небось и не думает, не гадает обо мне?! Ох ты, господи, если бы да если бы…» Но она и в мыслях не смела произнести свое желание.
– А кого царь гонцами посылает, мамушка? – спросила она вдруг мамку.
– Как кого, родимая? Известно кого!
– Да кого же?
– Ах ты, мать моя! Ну, кому надлежит гонцом быть, того царь и гонит!
– Ничего ты не знаешь!
– Как не знать, это малый ребенок знает!
Фрося насупилась и замолчала.
«Что ни спроси, ничего не знает дура старая, – думала она. – Вот насчет сплетни какой, так наврет с три короба, а коли про дело спросишь, так никакого толку не добьешься от нее».
Наступило молчание. Мамка заерзала на месте: не сиделось ей, хотелось ей снова пробраться вниз, прильнуть глазком к дверной щели, поглядеть на гостя, послушать его речей. Некоторое время смотрела она на Фросю, не спуская глаз, но та, занятая своими мыслями, не обращала на нее никакого внимания.
Прождав еще несколько минут, мамка не вытерпела, поднялась, прокралась тихонько к двери и скрылась.
А внизу между тем шел интересный разговор. Переговорив обо всех делах, Строгановы с Арбузовым на какое-то время замолчали; меду и вина было выпито изрядно, наконец Арбузов словно встрепенулся.
– А как здоровье вашей молодой хозяюшки? – спросил вдруг он хозяев.
Едва заметная улыбка скользнула по лицу Дементия Григорьевича.
– Не знаем, дорогой гость! – отвечал он печально.
Арбузов с удивлением взглянул на него:
– Как не знаете?
– А так, как увели ее с собой кочевники, с тех пор и вести никакой о ней нет!
Арбузов привстал даже при такой вести, а Григорий Григорьевич с недоумением смотрел на брата. Наконец Дементий не выдержал и рассмеялся:
– Шучу, гость дорогой, шучу я, что ж нашей хозяйке делается? Здорова, живет по-прежнему!
– Вот что, дорогие хозяева, – начал Арбузов, – я не зря спросил у вас о ней. После того как увидал ее, нет покоя ни днем ни ночью: все перед глазами она… За что бы ни взялся, что бы ни задумал – не выходит она у меня из головы; нарочно гонцом к вам отправился, чтоб только повидать ее.
– Аль приглянулась она тебе? – спросил Дементий Григорьевич.
– Какое «приглянулась», я уж и не знаю, как и сказать вам, не умею… Полюбилась она мне пуще жизни; отдайте ее за меня, век буду за вас Бога молить!
– Это, боярин, дело нелегкое, его, не обдумавши, сразу решить нельзя. Фрося – сирота, кроме нас с братом, у нее никого нет.
– Что же думать-то? Человек я, сами знаете, путный, дурного за мной ничего не важивалось николи.
– Об этом что толковать!
– Что она у вас здесь в глуши живет, век свой девичий губит!
– Ей у нас хорошо жить, не жалуется.
– Стало быть, вы не хотите ее отдать за меня? – спросил со страхом Арбузов.
– Я против ничего не имею, – отвечал задумчиво Дементий Григорьевич, – не знаю вот, как брат!
– По мне что же, я не прочь! – проговорил Григорий Строганов.
Арбузов повеселел:
– Мне завтра в путь надо собираться, так вы бы и образом нас нынче благословили.
– Какой прыткий; еще посмотрим, что Фрося скажет, против ее воли мы не пойдем!
– Нешто долго спросить?
– Ну ин быть по-твоему, что с тобой делать! – согласился Дементий Григорьевич, подходя к двери и толкая ее.
За дверью что-то ахнуло и покатилось. Строганов увидал поднимавшуюся мамку с башмаками в руках.
– Ты, старая чертовка, как здесь очутилась? – спросил он ее строго.
– Шла, батюшка, мимо! – отвечала струсившая старуха.
– А башмаки зачем сняла?
– Чтоб вашим речам, батюшка, не мешать.
– Слушай, карга, на этот раз тебе прощается; только ежели ты попадешься мне в другой раз, тогда – знаешь меня – пощады тебе не будет.
– Знаю, батюшка, знаю, прости ты меня, окаянную, лукавый, знать, попутал! – заныла старуха.
– Ну а теперь пошла вон! Да не туда! – крикнул он ей, когда заметил, что она направилась наверх к Фросе.
Фрося сидела, когда вошел к ней дядя, в том же положении, в каком ее оставила мамка. Услышав шаги дяди, она повернулась и, увидав его, покраснела.
«Знать, за мной пришел вниз звать», – шевельнулась у нее мысль в голове.
– Фрося, – начал серьезно дядя, – мне нужно потолковать с тобой!
Девушка испугалась. Краска сбежала с ее лица.
– Девка ты уж в возрасте, пора тебя замуж выдавать, благо, жених нашелся, человек он хороший.
Фрося опустила голову, едва переводя дыхание.
– Жениха ты, чай, знаешь, видела, прошлый раз гонцом от царя приезжал, Арбузов.
Фрося едва устояла на ногах: радость охватила ее, счастье; этого она и не ожидала никогда. Дементий Григорьевич, улыбаясь, глядел на нее.
– Так как думаешь, Фрося, замуж выходить аль еще подевовать хочешь? – спросил он племянницу.
Та молчала, не в силах вымолвить слово.
– Ну, что ж ты скажешь? – повторил свой вопрос Дементий Григорьевич.
– Дядюшка, у меня, кроме вас да дяди, никого нет, нет ни батюшки, ни матушки, вы за них у меня – значит, как ваша воля будет, так и поступлю.
– Ну и добро! – проговорил Дементий Григорьевич. – Так ты приоденься да и выходи со своей старой дурой, мамкой, к жениху; нынче тебя и образом благословим.
Глава семнадцатая. На вершинах Урала
Прошла зима суровая; долгой показалась она казакам, хотя тепло в пещере было и сытно, а все не то, что изба. Наконец пришло Рождество, а там и день заметно увеличился, солнышко стало сильнее припекать. Повеселели все, а там чуть заметные ручейки начали скатываться с гор и подтачивать толстую снеговую одежду и ледяную броню Чусовой. Кажется, пригрей еще немного солнышко, и снова забурлит река своими бурными волнами, а земля загорится изумрудной травой.
– Весна, братцы! – приветствовал один из казаков своих товарищей, входя в пещеру.
– Что там, аль снег сошел? – спросили его.
– Не снег, а жаворонка я видел!
– Ну, брат, один жаворонок весны не делает!
– Не один, а коли один прилетел, так с ним и другие появятся.
Еще быстрее побежало время. Казаки принялись собираться в путь, ремонтировали челны, за делом и не видно, как день проходит.
Наконец снег почти весь сошел. Чусовая сломала свой истончившийся лед и снесла его в Волгу. Теперь она снова дышала грудью свободно, спокойно. Вытащили казаки флотилию на реку и стали ждать только приказания, чтобы пуститься в путь.
Настал ясный, теплый день, образа были вынесены из пещеры на берег, священники начали служить напутственный молебен.
– Ну, ребята, в путь-дороженьку, – заговорил Ермак по окончании молебна, – пора нам и косточки поразмять, а то, вишь, сколько мы просидели в пещере этой, словно медведи в берлоге! – прибавил он весело.
Чуть не разом все бросились в челны. Паруса словно по волшебству поднялись, и казацкая дружина двинулась в далекий неизвестный путь.
– Ну, Мещеряк, теперь твое дело вести нас, – обратился к нему Ермак.
– Не бойся, атаман, проведу, дорога-то мне известная.
– А долго еще нам воевать с Чусовой?
– Долго недолго, а неделю, а то и поболе придется плыть по ней.
– Дальше какая будет река?
– Дальше-то? Дальше Серебрянка.
– Скорей бы до нее добраться!
– Ну, не говори, атаман, не знаю, что лучше будет: Чусовая аль Серебрянка.
– Аль тоже бурлива да быстра?
– То-то и оно, что тиха, да мелка больно.
– А долго по ней ехать?
– Дня два проедешь!
– Ну, это не беда!
– Беда не беда, а челны-то придется на себе волоком волочить.
– Как так?
– Да так: Сибирская земля начнется, речки нет, и придется их тащить по земле до речки Жаровли.
– Что ж делать, потащим, – проговорил Ермак.
Но предсказание Мещеряка не сбылось. Вдруг подул попутный ветер, и челны быстро двинулись вперед.
На третий день казаки были поражены не виданным еще зрелищем: перед ними возвышалась громада Уральских гор, достигающая, казалось, облаков.
– Это что ж такое будет? Знать, Сибирь? – говорили многие из них.
– Зачем Сибирь? Это наша земля! Сдается, что это и есть самый Камень.
– Верно, на камень похоже.
– Ну, атаман, – говорил между тем Мещеряк, – хорошо – быстро прокатили Чусовую.
– А что? Разве скоро распростимся с ней? – спросил Ермак.
– Да, коли не нынче к вечеру, так завтра утром непременно придется в Серебрянку свертывать.
– Что ж, дай бог, чем скорее доберемся до Сибири, тем быстрее за дело примемся.
Вечерело. Громады утесов все больше и больше надвигались на казаков, которым, глядя на эти каменные глыбы, становилось не по себе. Вдали показалась небольшая равнина, где Чусовая, почуяв простор, разливалась вширь.
– Словно Волга-матушка! – промолвил Ермак, глядя задумчиво на реку.
– Да, в этом месте она не уступит Волге, вот здесь-то, атаман, поворот нам в сторону.
– Нешто здесь Серебрянка?
– В этом самом месте и впадает она.
Действительно, справа извивалась лентой неширокая речка, которая впадала в Чусовую, образуя при этом косу.
– Ну, добры молодцы, – скомандовал Ермак своей дружине, – прощайтесь со святой матушкой-Русью и поворачивайте направо, в землю неверную.
Казаки закрестились.
– Здесь заночевать бы нам, атаман! – проговорил Мещеряк.
– А что такое?
– Да въезжать в Серебрянку на ночь неладно: стемнеет, так в горах и места не найдем для ночевки. Тут, на косе, на что лучше место.
– Ну, быть по-твоему, – отвечал Ермак, – тебе лучше известно.
– Известно-то оно, известно, только недолго я буду провожатым вашим.
– Аль покинуть нас хочешь?
– Зачем покинуть, не затем шел с вами, чтобы покидать; до Жаровли доведу, а там дальше и сам не знаю ни пути, ни места.
– С этого, значит, места и Сибирь настоящая начинается?
– С этого самого!
– Ну, что ж, твое дело было довести до места, а дальше небось сами татары нас проведут к своему султану в гости, – весело проговорил Ермак.
В последний раз казаки причалили к берегу Чусовой. Многие глядели с какой-то неопределенной тоской на реку. Бог весть, придется ли снова многим из них еще раз увидеть эту реку, воротиться на родину. В далекий, неизведанный путь двинулись они, и что ждет их там – никто не знает, и эта неизвестность томила души казаков.
Да и самого Ермака, не показывавшего только виду и старавшегося казаться веселым, чтобы ободрить своих казаков, беспокоила неизвестность будущего. Знай он наверное, с кем придется ему бороться, какая сила встретит его, он был бы гораздо спокойнее, но теперь как успех, так и неудача могли ожидать его, и последняя скорее первого. Другое дело, если б ему известно было, с кем встретится он лицом к лицу, тогда бы он знал, как и поступить. Это и заставляло его задумываться частенько.
С грустью глядел он на правый берег Чусовой: там, за этим берегом, широко раскинулась Русь-матушка, перед которой он так грешен, где загубил столько неповинных душ, и уходит он теперь от нее неоправданным, таким же грешником перед ней, каким и был, не сделав для нее ни одного доброго дела.
– За тем и иду, родимая, – шептал он, – чтоб покаяться, чтоб загладить перед тобой грехи свои окаянные и искупить их, хотя бы пришлось для того голову свою положить. Коли бог приведет, так ворочусь назад не атаманом разбойничьим, а честным человеком, а придется голову сложить, ну и тогда не помянешь лихом, за тебя же, родимую голубушку, сложу ее, кровью своею смою грехи свои перед тобою.
И слезы невольно блеснули на его ресницах, и не стыдился этих слез Ермак. Долго глядел он вдаль; совсем уже стемнело, запылали костры, отражаясь кровавыми пятнами в Чусовой, а он все сидел и думал свои тяжелые, неотвязные думы. Наконец, махнув решительно рукой, как будто отгоняя от себя назойливые видения прошлого, он повернулся к стану и быстро окинул его взглядом, словно отыскивая кого.
Медленно пошел Ермак между кострами, наконец глаза его блеснули: он увидел одиноко сидевшего Кольцо. Ему хотелось побыть с ним, поговорить, душу отвести.
Кольцо не слыхал и не видал, погрузившись в свои думы, как подошел к нему Ермак.
– Что, Иван Иванович, затуманился? – спросил он Кольцо, тихо кладя ему на плечо руку.
Кольцо поднял голову и молча взглянул на Ермака; в глазах его тоже стояли слезы. Ермак улыбнулся.
– Что, Иван Иванович, аль змея лютая ретивое гложет? – спросил участливо он.
– И сам не знаю, Ермак Тимофеевич, что это такое со мною творится, – отвечал Кольцо, – вот как пристали на ночевку, так и стряслось со мной это.
Ермак молча присел возле него.
– Вспомнилась мне Волга, – продолжал Кольцо, – житье наше с тобой на ней, все, все припоминается, и как-то жутко, страшно становится, и тоска, такая тоска одолевает – хоть плач. Сердце щемит, так щемит, будто беду чует. Аль не вернусь я более на родину, шут его знает, что такое! – с сердцем добавил он.
– Невесело и мне, Иван Иванович, – заговорил Ермак, – жалко покидать родину, правда, да не о том я грущу: невелика беда, если и не вернусь, тужить обо мне некому, да и о чем тужить-то! Кем я был на Руси-матушке? Разбойником! Еще порадуются многие, одним меньше стало, а коли мало их, так на мое место небось с десяток новых явилось, ведь наш брат что грибы в урожайный год рождаются; меня совсем другое смущает: погляди, сколько народу за нами идет, а зачем? Ведь никто не знает, даже и ты не знаешь, зачем мы идем. Ведь многие, а может, и все они идут за добычей, за богачеством, многие и головы свои за это сложат. Оно, положим, много здесь голытьбы; им что голова? Нешто они жалеют ее, но много здесь и семейных – дома, поди, жена, ребятишки, тятьку ждут, а тятька с голодухи пошел на добычу, думает небось: «Казны золотой добуду, домой ворочусь, заживу припеваючи», а там, гляди, татарин какой ни на есть и подшибет добра молодца, и останутся и пойдут по миру сироты горькие. Кабы я знал наверное, что добьюсь своего, тогда легче бы было, а ну как назад придется бежать, за что я тогда народ-то загубил? Вот что, Иван Иванович, тяжко-то, вот отчего и сердце тоска гложет!
– Да зачем ты ведешь рать-то эту? Ты сказал, что и я не знаю.
– Нет, Иван Иванович, не знаешь, а ныне, так и быть, скажу, откроюсь тебе. Ты как полагаешь, зачем мы идем?
– Да затем, как и говорили.
– Татар побить, острастку им задать, чтоб Строгановых не беспокоили? Так, что ли?
– Говорили, за тем!
– Нет, Иван Иванович, не то у меня на уме. Что нам Строгановы? Родня, что ли, какая, что мы из-за их капиталов да сами будем свои головы класть? Мы жизнь свою будем отдавать, а они за нее свою мошну набивать – зачем баловать их! Правда, коли удастся, что я задумал, тогда и Строгановым будет хорошо, житье настанет для них спокойное.
– Да что же задумал-то ты?
– А видишь, товарищ, что! Говорю, мы на святой Руси с тобой разбойниками были, немало насолили мы люду православному, да так насолили, что царь-батюшка головы наши оценил. Ну так вот эти самые грехи и нужно нам с тобой замолить.
– Хорошо бы, да как только замолишь-то их!
– Кабы мы пошли только на защиту Строгановых, так теми же самыми и воротились бы, и грех наш при нас бы остался. Я не то думаю, Иван Иванович. Помнишь, в последний раз напали татары? Сколько их было – тьма целая, а ведь мы справились с ними, да еще как справились-то!
– Лихо, мало кто убежал, почти все полегли на месте.
– То-то и оно! Пустой они народ, справиться, думаю, легко! Вот с тех пор и задумал я дело сделать. Сибирь вся татарами да теми чучелами, что мы поколотили на Чусовой, заселена – разделаться с ними легко. Правда, у себя дома они посильней будут, чем в чужом месте, ну да не беда: Бог не выдаст, свинья не съест. Задумал же я отправиться в Сибирь и завоевать ее.
Кольцо с изумлением уставился на Ермака.
– И впрямь тебе, Ермак Тимофеевич, атаманом только и быть, – проговорил с блестящими глазами Кольцо. – Вот что задумал!
– А что, аль, думаешь, не удастся? – спросил Ермак.
– Тебе-то да не удастся, не таким ты родился, Ермак Тимофеевич, чтобы неудачи терпеть! – уверенно произнес Кольцо.
Ермак улыбнулся, что-то светлое промелькнуло у него на лице.
– Так-то вот и мне думается, что скорее удача будет, – сказал он.
– Будет наверное! – уверенно проговорил Кольцо.
– Согрешил я, окаянный, – задумчиво произнес Ермак, – на Волге это еще было, в тот самый вечер, помнишь, как Живодер нас продать хотел, пошел я к колдунье; неподалечку от нашего стана в овраге жила колдунья эта, Власьевной ее звали.
– Знаю, слыхал.
– Ну, так вот она мне нагадала про Живодера, потом много чего говорила, почти все сбылось. Тогда-то, в ту пору, я не понял всего, а как начало сбываться, тогда уже ясны мне ее речи стали.
– Что ж, она и про Сибирь говорила? – спросил заинтересованный Кольцо.
– Говорила и про Сибирь.
– Что ж говорила-то она про нее?
– Сказать тебе не сумею так, только говорила хорошо. Вот ее-то слова и придают уверенность мне, что завоюем мы, Иван Иванович, с тобою Сибирь!