
Полная версия:
Книга I: «Черпало Великого Огня»
В тот день Тейр снова отправился к руинам с кривой метлой и корзиной для битого камня. Монастырь заключил с городом договор: несколько раз в сезон братья помогали расчищать территорию вокруг мёртвого храма, чтобы местные не тащили камень как попало. Работа была скучной, однообразной, но Тейр любил эти выходы –здесь пепел пах иначе, чем в монастырской печи, и воздух, казалось, был ближе к тем словам, что он нашёл в записке.
Он подметал между обломков колонн, когда со стороны тракта донёсся непривычный звон – не колокольчик повозки и не железо стражников. Звук был лёгкий, рассыпающийся, словно кто-то потряс связкой маленьких ложек и половников. Тейр выпрямился, заслонил глаза от редкого солнца и увидел караван, медленно приближающийся к окраине руин.
Это были бродячие гастромонахи – он слышал о таких только в пересказах Саввады. Люди в дорожных плащах, поверх которых были надеты выцветшие, но когда-то явно нарядные фартуки. На поясах у них звенели связки посуды, за спинами тянулись небольшие тележки с прикрученными к ним походными плитами и чугунками. Их головы были повязаны платками с тусклыми знаками соли и пламени, а на груди у каждого висела маленькая деревянная ложка.
Они остановились прямо у края провала, где некогда, по словам стариков, начинался пиршественный зал. Несколько человек спрыгнули с повозок, огляделись, втянули носом воздух. Тейр увидел, как один из них морщится, другой тихо усмехается.
– Чувствуете? – сказал высокий монах с рыжей седой бородой. – Всё ещё держится. Пепел горчит, а воздух будто ждёт.
– Это не воздух, – отозвался другой, сухощавый, с острым подбородком. – Это просто наши воспоминания. Мы сами притаскиваем сюда «аромат перемен», а место давно мертво.
Слово «аромат» в сочетании с «переменой» зазвенело в голове у Тейра, как ложка о треснувший край котла. Он подошёл ближе, всё ещё держась в стороне, как подобает послушнику при старших. Пахло мокрым камнем, конским потом, дорожной пылью и чем-то ещё – лёгкой, едва уловимой нотой сухих трав, которые давно не росли в окрестностях.
– Эй, мальчишка, – заметил его рыжебородый, – ты из монастыря при хроме?
– При нём, – кивнул Тейр. – Я… убираю.
– Хорошее занятие, – усмехнулся тот. – Иногда, чтобы что-то найти, надо долго, очень долго убирать. – Он окинул взглядом провал, втянул воздух ещё раз и пробормотал, будто себе: – Всё равно пахнет. Не как раньше, но… есть в этом пепле своя горечь.
Они начали говорить о дорогах, рынках, о том, как «люди перестали различать вкусы, зато научились считать монеты». Но между этими обычными словами то и дело всплывало то самое выражение – «аромат перемен». Одни говорили о нём с надеждой, другие – с осторожностью, как о буре, которая может и очистить воздух, и снести крышу.
Один из монахов, невысокий, коренастый, с неожиданно мягкими глазами, подошёл ближе к Тейру. На поясе у него висело несколько маленьких баночек, привязанных кожаными тесёмками. Он вытащил одну – крошечный стеклянный пузырёк, в котором мерцали несколько тусклых белёсых крупинок.
– Брал соль из утерянных колодцев, – сказал он негромко. – Говорят, там вода помнит старые времена. Сейчас в основном сказки остались, но… – Он пожал плечами. – Попробуй. Не часто встретишь мальчишку, который на руинах не отворачивается от запаха.
Тейр замялся, но всё же принял баночку. Стекло было тёплым, словно его только что держали у огня. Он открыл крышку, осторожно высыпал на ладонь одну крошку – меньше крошки хлеба, о которых ему когда-то рассказывал Саввада. Поднёс к носу.
Запах почти не ощутим. Чуть-чуть сырости, немного железа… и где-то глубоко – резкая, чистая нота, как первый глоток холодной воды после долгого бега. Он поставил крупинку на язык.
Соль сначала была просто солью – острой, колкой, обжигающей. Потом вкус вдруг расширился, словно кто-то распахнул окно. На миг исчезли руины, мокрая метла в руке и голоса монахов. Он стоял в том же месте, но небо было ярче, воздух – теплее, а вместо пепла пахло бульоном и свежим хлебом. Вокруг звучали голоса, смех, далёкое пение, и где-то очень близко, прямо под ногами, тихо, размеренно билось огромное горячее сердце, похожее на котёл.
В груди защемило, как от давно забытого, но внезапно узнанного запаха. «Ты уже был здесь», – прошептал кто-то совсем рядом, и Тейр не понял, это его собственная мысль или чужой голос. Не сейчас, не этим мальчишкой, а кем-то другим, стоявшим на этих же плитах тысячи лет назад, когда ещё не было ни монастыря, ни развалин, ни эпохи голода.
– Эй, осторожнее, – коснулся его плеча коренастый монах. – Слишком долго держать на языке не стоит. Это всего лишь соль.
Вкус резко вернулся в обычную рамку. Крупинка растаяла, оставив привычную сухость на губах. Перед глазами снова были серое небо, чёрные провалы и потрёпанные плащи гастромонахов. Но в краю сознания всё ещё дрожал тот другой мир – тёплый, шумный, насыщенный запахами.
– Спасибо, – хрипло сказал Тейр, возвращая пустую баночку.
– Соль любит тех, кто её чувствует, – ответил монах и подмигнул. – Запомни это, архивный мальчик. А «аромат перемен»… он придёт сам, когда мир на него созреет.
Когда караван ушёл, оставив после себя только следы колёс и тонкий шлейф неизъяснимого запаха, Тейр ещё долго стоял на краю провала. В голове пульсировала соль, во рту жила странная, ни на что не похожая память. И мысль, тяжёлая и притягательная, как камень в глубине котла: может быть, он и правда уже был здесь когда-то – или, по крайней мере, его вкус.
Вечером кухня уже отзвенела мисками и стихла; в печи тлели последние угли, отдавая в камень усталое тепло. Тейр задержался дольше других, помогая послушнику сметать крошки со столов. На края одной разделочной доски он заметил забытый кусок хлебной корки – тёмной, подсохшей, с потрескавшейся корочкой. Таких корок по монастырю валялись десятки, но именно эту он почему-то не смог проигнорировать.
Корка пахла почти никак: чуть золой, чуть мукой, чуть тем дневным супом, которым её макали. Ничего особенного, если не считать тонкой, сухой ноты, от которой к горлу подступила странная тяжесть. Тейр уже собирался отправить её в общий мешок для сушек, но пальцы сами собой сжались. Он незаметно сунул корку в рукав и ушёл, пока дежурный брат не спросил, чего он тут ещё копается.
В архиве было темно и тихо. Лампа у двери давала жёлтый круг света, полки уходили в тень, как спящие великаны. Тейр сел на свою узкую койку, достал корку из рукава и долго просто вертел её в пальцах. Мозг уговаривал: это всего лишь хлеб. Желудок тихо напоминал, что «всего лишь хлеб» в этом месте – уже подарок. А где-то глубже поднималось другое чувство – осторожное, как шаг по тонкому льду.
Он медленно поднёс корку к губам и сначала вдохнул. В нос ударило неожиданным жаром – не печным, не от углей, а каким-то человеческим. Словно кто-то очень горячий, вспотевший от труда, склонился над ним. Вслед за жаром поднялась тоска – густая, вязкая, как недовываренный сироп. От неё внутри стянуло так, будто в груди кто-то туго закрутил полотенце.
Тейр откусил крохотный уголок. Хлеб хрустнул, заскрипел под зубами, и во рту на миг стало сухо. Вкус, с одной стороны, был привычен – немного солёный, чуть кислый, с лёгкой горечью от передержанной корки. Но за этим обычным слоем вдруг распахнулось другое: жаркий, болезненный всплеск. Перед внутренним взором мелькнули чужие руки, месащие тесто так, словно от каждой складки зависела чья-то жизнь; лицо, которое он не видел, но знал – измученное, уставшее, с глазами, в которых нет ни надежды, ни выбора.
Вместе с крошками в горло вкатился ком чужой тоски. Не просто «жаль, что хлеба мало», а то тягучее, безысходное чувство, когда последний кусок делишь и всё равно знаешь: не хватит. Тейр резко зажал рот ладонью, боясь, что сейчас вырвется не стон, а чужой крик. Слёзы выступили сами собой – не от вкуса, от того, что внутри на секунду открылся чёрный, горячий колодец, совсем не его.
Он едва не выронил корку. Сердце колотилось, язык ныл, как обожжённый. «Что это было?» – мысли лезли наперебой. Это не сон и не сказка Саввады. Это не обычное «вкусно – невкусно». Будто сам хлеб, зачерствевший, забытый, всё ещё помнил того, кто месил его с болью и страхом, и через язык мальчика, как через щель, эта боль вырвалась наружу.
Шаги в коридоре заставили его вздрогнуть. Тейр торопливо допихнул остатки корки в рот, проглотил почти не разжёвывая, вытер глаза тыльной стороной руки. В дверь просунулся Саввада, понюхал воздух, как старый пёс, проверяющий, не утаили ли от него жаркое.
– Чего сидишь в темноте, как мышь? – буркнул он. – Гроза прошла, а вид у тебя, словно тебя вымочили и забыли сушить.
– Просто устал, – выдавил Тейр и опустил взгляд, чтобы архивариус не увидел красноты в глазах. Язык всё ещё помнил соль и ту странную, обжигающую тоску, но говорить об этом казалось опаснее, чем признаться в краже целого каравая.
Саввада задержал взгляд дольше обычного. В мутноватых глазах мелькнуло что-то вроде понимания – или подозрения. Он заметил напряжённые плечи мальчишки, сжатые кулаки, тот особый, настороженный тишиной вокруг себя воздух, который бывает у людей, только что переживших нечто важное и не желающих делиться.
– Ладно, – только и сказал он, отворачиваясь к полкам. – Завтра рано поднимемся, у нас свитки с юга. Спи, архивный. Языком мельтешить будешь утром.
Он ушёл, не задав ни одного лишнего вопроса. Но, закрывая дверь, незаметно для Тейра задержался на миг дольше, прислушиваясь к его дыханию. Архивариус чувствовал: с мальчиком творится что-то странное. Не те вопросы задаёт, не теми глазами на вещи смотрит. И всё же опыт подсказывал ему – иногда лучше дать истории самой подняться, как тесту под тряпицей, чем пытаться лезть в неё грубой рукой раньше времени.
Ночью архив казался другим существом – не комнатой, а огромным, сонно дышащим зверем, набитым пылью и шуршащей бумагой. Тейр лежал на узкой койке, уставившись в чёрный потолок, и никак не мог заставить себя провалиться в сон. Глаза закрывались, но стоило векам опуститься, как язык снова вспоминал вкус соли из крошечной баночки и горечь чужой тоски, впечённой в хлебную корку.
В голове всё смешалось: раскалённый жар тех невидимых рук, месивших тесто, далёкое, звенящее ощущение, будто он уже стоял на этих плитах давным-давно, до монастыря, до руин, до него самого. Запах пыли в архиве больше не казался просто пылью – в нём теперь слышались старое железо, выдохшиеся пряности, едва живой шлейф того, что когда-то было силой, а стало лишь серым налётом на полках. Он ловил эти запахи, как обрывки фраз, но сложить их в понятные слова не получалось.
Ложка, спрятанная под подушкой, и тряпица с выцветшим черпаком давили затылок, словно напоминали о себе с каждым вдохом. Тейр перевернулся на бок, потом на другой, закинул руки за голову, но от этого мысли только закрутились сильнее. «Почему я чувствую это? – спросил он себя, глядя в темноту. – Почему хлеб рассказывает про чью-то боль, а соль – про место, которого давно нет?» Ответа не было, и тишина давила хуже любой ругани Саввады.
За окном шуршал ветер, гоняя по двору редкий мусор. Где-то далеко в монастыре хлопнула дверь, коротко лаянула собака, снова всё стихло. Тейр уже почти смирился, что ему предстоит ещё одна длинная, пустая ночь без сна, когда вдруг на стене над окном вспыхнул бледный отблеск. Не яркий, как молния, а мягкий, дрожащий, будто кто-то несёт фонарь, заслоняя его своим телом.
Он приподнялся на локтях, прислушиваясь. Свет скользнул по потолку, на миг высветил верхние полки, превратив пыль в серебристый туман, и угас. Тейр подполз к окну, осторожно приоткрыл створку; холодный воздух тут же ударил в лицо, заставив кожу покрыться мурашками. Во дворе было темно, но у края руин он заметил тень – человеческую фигуру в плаще, идущую уверенной, привычной походкой.
Силуэта было мало, чтобы узнать лицо, но рост и манера держаться показались знакомыми. Не послушник – слишком прямой позвоночник. Не городской сторож – шаг слишком мягкий. Фигура не задержалась у ворот, не свернула к складам, а направилась дальше, туда, где в тёмном провале чернели контуры древних казанов, наполовину скрытых осыпавшимся камнем. На секунду фонарь приподняли выше, и на стене руин вспыхнула тусклая полоска сажи, словно кто-то проверял, всё ли ещё на месте.
Сердце у Тейра кольнуло. Он вспомнил записку: «Ищи там, где пепел горчит, а небо пахнет солью». Ветер, ворвавшийся в окно, принёс с собой именно такую смесь – влажный запах старого пепла и лёгкую, почти воображаемую солёность, будто далёкое море на миг подалось ближе. Казалось, сама ночь шепчет ему, что ответы прячутся не между строк манускриптов, а там, возле чёрных, остывших котлов.
Фигура остановилась у самого края провала, наклонилась, как будто что-то проверяя или вытаскивая из трещины, затем погасила свет. Тьма сомкнулась так быстро, что Тейру даже почудилось: он всё выдумал. Но сердце продолжало стучать часто и громко, а ладони вдруг вспотели, будто он уже стоял там, рядом, на холодных плитах.
Он тихо закрыл окно, вернулся к койке и лёг, не раздеваясь, уставившись в потолок новыми, острыми глазами. Внутри, поверх обычного голода и усталости, поднялось другое чувство – плотное, как недопечённое тесто, но уже тянущееся наружу. Это была не детская обида и не страх перед наказанием. Это было решение.
Тейр сжал пальцами тряпицу с выцветшим черпаком, ощущая каждую нитку, и беззвучно, одними губами произнёс в темноту: он узнает, что за тайна спрятана под сажей старого храма. Узнает, кто ходит к древним казанам по ночам, зачем соль возвращает ему чужие воспоминания и почему вкус мира стал таким пустым. Он не знал, с чего начнёт и где остановится, но чувствовал: отныне путь его лежит не только по пыльным полкам архива, а туда, где пепел действительно горчит, а небо иногда, пусть на миг, пахнет солью.
ГЛАВА 3. ОСКОЛОК
Утро выдалось бесцветным, как недоваренная каша: свет сочился в окна лениво, не желая разгонять остатки ночной темноты. Тейр проснулся раньше колокола, с тяжёлой, но странно ясной головой. Сон почти выветрился, но вкус соли и горького хлеба всё ещё стоял на языке, цепляясь за нёбо, как пригоревшая к кастрюле корка. Он тихо оделся, нащупал под подушкой ложку, тряпицу с выцветшим черпаком сунул за пазуху и вышел в коридор, стараясь не разбудить ни Савваду, ни дежурного брата.
Архив в ранние часы был особенно пустым. Шорохи, которые днём казались фоном, теперь исчезли, и каждый его шаг отдавался в деревянном полу глухим стуком. Тейр прошёл мимо знакомых рядов, где жили книги и свитки, и свернул туда, где обычно не задерживался: к самому дальнему залу, за тяжёлой дверью, которую чаще держали притворённой, чем открытой.
Этот зал называли кладовой утвари. Когда-то здесь, говорили, хранили сосуды для обрядовых блюд, а теперь сваливали всё, что мешалось под ногами: горелые сковородки, лопнувшие горшки, кривые ножи, старые котелки, которыми даже нищие не интересовались. Воздух внутри был другим – густым от ржавчины и застарелого жира, впитавшегося в дерево, запаха, который не выветривается даже за десятилетия.
Дверь отозвалась низким скрипом, словно возмутилась, что её тревожат не по делу. Тейр протиснулся внутрь, прикрыл за собой, нащупал рукой крючок лампы и зажёг её. Жёлтое пятно света выплыло из темноты, выхватив из неё хаотические груды посуды. Железо и медь лежали друг на друге, как обломанные кости какого-то чудовища, давно мёртвого, но всё ещё хранящего память о былой силе.
Он шёл медленно, проводя пальцами по ручкам и краям. Часть вещей была до банальности обычной, часть ещё помнила жар: от некоторых сковородок доносился слабый, но отчётливый запах когда-то подгоревшего масла, от старых котлов – кислая тень пустых похлёбок. Тейр ловил эти обрывки ароматов, как невнятные слова за закрытой дверью, но внутри всё время жил один, более громкий вопрос: «Где?»
Где-то здесь, в этом залe, должно было быть то, что тянулось к нему с ночи. Не записка, не сон, а что-то осязаемое. Он сам себе не мог объяснить, почему так уверен: просто каждый шаг, каждое дыхание в этой тесной комнате казались ему и знакомыми, и новыми одновременно, как запах, который давно забыл, но мгновенно узнаёшь.
В самом углу, почти под потолочной балкой, на старом, покосившемся стеллаже лежала куча особенно чёрной, закопчённой утвари. Сюда, видимо, складывали то, что жалко было выкинуть, но стыдно показывать на свету. Тейр подтянул к себе маленькую лестницу, забрался наверх, зацепился плечом за балку, и лампа качнулась, бросив дрожащую тень на стену.
Сковородки были как сгоревшие солнца: толстые, с многолетними слоями нагара, который уже не отскрести. Между ними попадались ложки без черенков, половники с выбитыми краями, обломки неизвестных инструментов. И вдруг пальцы наткнулись на что-то странное – не просто кусок железа, а обломанный круг, тяжёлый и чуть неровный по кромке.
Тейр осторожно вытянул находку на свет. Это был фрагмент черпака – не целый, лишь часть глубокого ковша с обломанным краем. Металл был потемневшим, почти чёрным, но не от обычного нагара: на его поверхности шёл тонкий, едва заметный рисунок из слоёв сажи. Рунная сажа – именно так называл это Саввада в старых текстах, когда говорил о знаках, проявляющихся не чернилами, а дымом. Здесь эти знаки сплелись в чёрную вязь, будто писали их не рукой, а огнём.
Кромка обломка была шероховатой, как зубастый кус сломанного стекла. Вдоль неё сажа ложилась гуще, образуя неполный круг с надломом – словно кто-то намеренно вырвал этот фрагмент из целого, а остаток оставил догорать. Тейр задержал дыхание, чувствуя, как мякоть пальцев почти зудит от желания коснуться металла.
В тот момент, когда он всё-таки провёл подушечками пальцев по чернеющей поверхности, мир качнулся. Не от высоты, не от шаткой лестницы – от того, как резко внутри него, где-то между языком и желудком, словно раскрылась невидимая, туго закрытая дверь. Волна вкуса ударила, как кипяток, вылитый на неподготовленный рот.
Это был не его вкус. Не монастырская похлёбка, не хлебные корки, не соль из утерянных колодцев. Острый, чужой, незнакомый, он пронёсся по языку, нёбу, горлу, заложил уши, заставил глаза на миг закрыться сами собой. Тейр почувствовал одновременно жгучую пряность и ледяную свежесть, горечь пережаренных трав и сладкую тяжесть густого бульона. Всё это не укладывалось ни в один из рецептов, что он видел в книгах, ни в один вкус, который пробовал до этого.
Вместе с волной вкуса пришло ощущение чьего-то присутствия. Не голоса, не образа, а самого факта, что этот металл когда-то держали другие руки – сильные, уверенные, привыкшие командовать огнём и водой. Через черпак к нему протянулась тонкая, но крепкая ниточка, и по ней, как по ложке, стучащей о край котла, простучало: «Ты не первый».
Лампа чуть погасла, Тейр с трудом втянул воздух, как после бега. В груди было тесно, язык дрожал, как после слишком острой еды, но вместе с этим внутри распахнутая дверь уже не спешила закрываться. За ней шевелился мир, наполненный чужими, древними вкусами, и мальчик впервые почувствовал не только страх, но и странное, почти болезненное родство с этим чёрным, обломанным железом.
Вкус не отпускал. Острота сперва полоснула по языку, как слишком щедрая щепотка перца, но за ней поднялось другое – солёное, тёплое, будто он одновременно кусал жгучую пряность и облизывал мокрую от слёз щёку. Во рту стоял привкус боли, но в этой боли жило странное, почти невыносимое восторженное облегчение, как у человека, который наконец-то попал домой и боится этому поверить.
Внутри черпака зашептало. Не голосом, не словами – шорохами, напоминающими, как сухие семена пересыпаются из ладони в ладонь. Тейр различал отдельные, знакомые с детства названия приправ, но произнесённые так, словно они были глаголами, действиями: тмин – как приказ «запомни», кориандр – как шёпот «свяжи», лавр – как тяжёлое «жди». И всё это складывалось в речь, которую он не понимал умом, но язык отзывался на неё, как струна на касание пальца.
Металл под его пальцами был тёплым, почти горячим. Это не могло быть правдой: зал утвари промерзал до костей, холод от каменного пола тянулся вверх по ногам, и дыхание в свете лампы казалось паром. Но фрагмент черпака будто хранил в себе жар давно затухшего огня, отдавая его не коже даже – прямо в кровь. Тепло шло по рукам, поднималось к плечам, к шее, падало в грудь тяжёлой, пульсирующей волной.
Воздух вокруг изменился. Сначала Тейр решил, что ему просто мерещится, но запахи стали такими явными, что уже нельзя было списать их на игру воображения. В тесной, пыльной кладовой вдруг потянуло свежей зеленью, как по весне, когда открывают ставни в кухнях; сверху легла сладкая, густая нота мёда и печёных орехов; сквозь них прорезалась морская соль – резкая, чистая, такой они здесь никогда не пробовали. Эти ароматы не могли принадлежать ни монастырю, ни текущему времени: в них было слишком много жизни, слишком много «до».
С каждым вдохом перед глазами вспыхивали обрывки чужих сцен. Чья-то рука размешивала в котле густой соус, от которого шёл запах кислого вина и жареного мяса; за спиной этой руки гудел зал, полный голосов; кто-то смеялся так громко, что смех почти сливался с кипением. Потом – другой миг: тишина, только один человек у огня, ночная кухня, свеча, капля жира, упавшая на угли. Боль и восторг, слёзы и смех – всё это мелькало, как отблески пламени на стенах.
– Хватит… – выдохнул Тейр одними губами, сам не уверенный, кому он это говорит – себе или черпаку.
Он с усилием разжал пальцы. Металл не хотел отпускать: казалось, рука срослась с ним, как корка с дном котла. Но стоило нарушить контакт, волна вкуса откатила, оставив после себя дрожь в коленях и пустоту во рту, как после слишком насыщенного блюда. Запахи ещё держались в воздухе, но стремительно тускнели, превращаясь в обычный дух ржавчины и старого жира.
В животе неприятно заныло – не от голода, от страха. Если кто-то увидит его сейчас с этим осколком, если Ксанн или Саввада узнают, что он чувствует через железо… объяснить это не получится. Монастырь терпел его вопросы, пока они касались только букв и легенд. Но язык, который слышит шёпот приправ и чужие чувства в хлебе, – это уже слишком близко к тем «еретическим сказкам», от которых здесь торопливо отмахиваются.
Тейр быстро спустился с лестницы, прижимая фрагмент к груди. Черпак всё ещё отдавал теплом, словно под рясой у него билось второе сердце. Он на коленях протиснулся между груд деревянных ящиков, нашёл щель между нижней доской стеллажа и стеной и осторожно сунул осколок туда. На всякий случай сверху подтолкнул старую, никому не нужную сковородку: пусть видят только ржавчину, а не рунную сажу.
Пальцы ещё помнили рисунок знаков, язык – солёный привкус слёз и радости, а в груди всё ещё колыхалась распахнутая дверь, не желая до конца закрываться. Тейр провёл ладонью по лицу, заставляя себя дышать ровно, поднял лампу, собираясь сделать вид, что просто осматривает утварь по поручению настоятеля.
В этот момент он кожей почувствовал, что в проходе кто-то есть. Не звук – тишина изменилась, стала другой, натянутой, как струна. Тейр медленно повернул голову к двери. В узкой щели между притвором и косяком стояла тьма, но в самой её глубине на миг блеснул отсвет – словно там задержался чёрный силуэт, на секунду попавший в свет лампы.
Он увидел только намёк на плечо, тень капюшона, тонкую полоску света на краю чужого рукава. Фигура не двинулась, лишь немного отпрянула назад, в коридор. Тейр инстинктивно опустил лампу ниже, отступил к стеллажу и, нагнувшись, начал подбирать с пола какой-то ржавый половник, изображая усердную уборку.
Сердце колотилось так громко, что казалось – его слышно в коридоре. Но шагов так и не последовало. Тень постояла ещё миг, затем исчезла, растворившись в темноте. И всё же, когда тишина окончательно вернулась, Тейр уже знал: он больше не один в этой истории. Кто-то видел, как он тянется к старому железу. Кто-то смотрит на него из тёмных коридоров – и черпак теперь скрыт, но вовсе не в безопасности.
Обратно в архив Тейр добирался, почти не разбирая пути. Коридор казался длиннее обычного, стены – ближе, воздух – тяжелее, будто он шёл не по знакомому монастырю, а по узкому проходу между гигантскими котлами. Пальцы всё ещё помнили шероховатость черпака, язык – солёный привкус слёз и щемящий восторг, хотя во рту не было ни крошки. Он поймал себя на том, что несколько раз машинально провёл ладонью по груди, проверяя, не там ли, под рясой, спрятан осколок.



