Читать книгу Книга I: «Черпало Великого Огня» (Mythic Coder) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Книга I: «Черпало Великого Огня»
Книга I: «Черпало Великого Огня»
Оценить:

4

Полная версия:

Книга I: «Черпало Великого Огня»


Зато в библиотеке всегда было тепло. В печи потрескивали поленья, лампы бросали жёлтые круги света, и пыль в этих кругах казалась маленькими, медленно падающими крупинками соли. Между полок стоял вязкий полумрак, но Тейр чувствовал себя в нём как рыба в воде: знал, где скрипит доска, где можно спрятаться с книжным обрывком, где чаще всего оставляют на минуту миску с похлёбкой. За стенами храма мир жил своими, грубыми делами, а здесь, среди запылённых полок и старых кулинарных манускриптов, мальчик рос, ещё не понимая, что слушает не просто сказки, а эхо былой, почти умершей власти вкуса.


К тому времени, как Тейр вытянулся и перестал помещаться на старой монастырской лавке в полный рост, у него был всего один настоящий друг – строптивый архиваха. Так монахи за глаза называли старшего хранителя свитков, архивариуса Саввада, человека с вечно взъерошенной бородой и характером, который, казалось, специально придумали, чтобы спорить со всем на свете. Саввада кряхтел, ругался, грозился «выгнать всех мальчишек к дровам», но именно он чаще всех забывал закрыть перед Тейром дверь в самый дальний, запретный угол архива.


Саввада любил рассказывать мифы о великих застольях – не по книгам, а как будто видел их сам. В его устах столы гнулись от блюд, котлы кипели целыми озёрами, а люди плакали от счастья, попробовав ложку «того самого» бульона. Он шевелил пальцами, будто мешал невидимый суп, и голос становился мягким, как хорошо вымешанное тесто. Потом замечал, что Тейр слушает слишком внимательно, осекался и бурчал, что «это всё глупые россказни, не вздумай кому-нибудь пересказывать».


– А правда, что раньше еда могла лечить? – как-то раз спросил Тейр, сидя на высоком табурете и грея ладони о кружку с теплой, но безвкусной похлёбкой.


– Правда, что люди любили выдумывать себе чудеса, – отрезал Саввада. – Лечит не еда, а дисциплина. Доешь, пока не остыло.


Но вечером, когда лампы коптили особенно лениво, архиваха вновь развязывал язык и шептал о пиршествах, где один запах мог остановить войну, и о ложках, помнивших голоса тех, кто ими пользовался. Тейр слушал и пытался представить, как это – плакать от радости над тарелкой супа, если его собственная похлёбка никогда не вызывала ничего, кроме тяжести в животе.


Однажды, разбирая залежи ненужного хлама у дальней стены, Тейр наткнулся на предмет, который сначала принял за кривую железку. Между двумя прогнившими ящиками торчала ручка старой ложки – чёрная, проржавевшая, с частично обломанным черенком. Он вытащил её, стукнул о ладонь, стряхивая пыль, и под грязью проступил тусклый рисунок: тонкий ободок по краю и едва заметный знак на тыльной стороне.


Ложка была тяжёлой, непривычной после легких монастырских. Металл холодил пальцы, даже рядом с печью. Тейр машинально поднёс её к губам, провёл кончиком языка по краю, ожидая почувствовать ржавчину и грязь, но вкус оказался странным. Не знакомым и не отвратительным – скорее никаким. Сухой, глухой, как вода, стоявшая слишком долго в ведре, и где-то под этой пустотой пряталась тонкая, еле ощутимая горчинка.


Он по очереди вспоминал всё, что ел в жизни: монастырскую похлёбку, кислый квас, чёрствые корки, раз в год – кусочек праздничного пирога на зимний праздник. Ни один из этих вкусов не был похож на то, что отдавалось в металле. Казалось, сама ложка когда-то знала что-то другое, намного сильнее, а теперь осталась только тень, как отблеск на закопчённом стекле.


– Странная, – пробормотал Тейр и всё равно не смог оторваться.


Он спрятал находку за пазуху и только вечером, когда Саввада привычно занял своё место у печи, решился показать. Ложка легла на стол между ними, как вызов.


– Опять мусор тащишь, – проворчал архиваха, но руку протянул быстро. Пальцы его задержались на черенке чуть дольше, чем обычно. – Старьё. Такими, может, и пользовались в… старые времена. Но от этого суп вкуснее не станет.


– Она… ничего не вкусная, – осторожно сказал Тейр. – Совсем. Даже похлёбка вкуснее. Разве металл не должен хоть как-то…


– Металл – это металл, – резко оборвал Саввада и с неожиданной силой толкнул ложку обратно к мальчику. – Вкус бывает у еды, а не у железяк. Сказки в книгах – для переписчиков, не для языка.


В ту ночь Тейр долго ворочался на своей узкой койке в углу архива. Ложка лежала рядом, завернутая в тряпицу с выцветшим черпаком, и он то и дело притаскивал её ближе к лицу, касался губами, проверяя, не изменился ли вкус. Нет, всё та же пустота с едва заметной горечью, как от сгоревшего жира, который давно соскоблили с края сковороды, но запах всё ещё помнишь.


Тогда впервые в голове у него сложился вопрос, от которого не удавалось отмахнуться. Почему еда больше не вызывает радости? Почему каждый день он ест, чтобы просто не чувствовать пустоту в животе, а не потому, что хочется? И почему в историях Саввады пиршества всегда заканчиваются трагедией – взрывом, гибелью храма, голодом, – будто сама идея о настоящем, сильном вкусе обязательно должна быть наказана?


Тейр лежал, слушая, как в соседнем крыле монастыря глухо отзываются шаги ночного дежурного, и сжимал в руке холодный металл. Мир за стенами храма сочетал в себе только суровую нужду и равнодушие, а здесь, в тёплой библиотеке, он вдруг почувствовал ещё одно – щемящее, как недосоленная похлёбка, ощущение неправильности. Словно где-то между строк старых манускриптов и пустым вкусом ложки прятался ответ, которого никто вокруг даже не пытался найти.


В один серый день, когда Тейра послали отнести к руинам связку свечей для поминальной службы, он задержался у самой окраины бывшего храма. Там, где камни уже переходили в обычный, вытоптанный людьми и телегами пустырь, он заметил старого нищего, присевшего на обломок колонны. Тот держал в руках сухую, как кость, корку хлеба и жевал её медленно, будто каждый кусочек стоил усилия.


Лицо старика было смято, как старый пергамент. Глаза слезились не от ветра: слёзы текли сами по себе, смешиваясь с крошками, и он то и дело смахивал их тыльной стороной ладони, сердито, почти стыдясь. Но стоило ему поднести корку ближе к лицу, вдохнуть сухой, почти безвкусный запах, как плечи начинали дрожать сильнее. Казалось, жует он не хлеб, а память о чём-то давно утраченном.


Тейр остановился на расстоянии двух-трёх шагов, не решаясь подойти. Ветер принёс до него слабый аромат: мука, зола, чуть-чуть печного дыма – обычный монастырский хлеб, только старый. Но под этой сухостью мальчик уловил ещё что-то – как будто очень далеко, сквозь стены и годы, просачивалась тёплая, мягкая нота свежей корки, той, что трещит под пальцами и пахнет так, что невозможно ждать, пока остынет.


– Чего смотришь, малец? – буркнул старик, не поднимая глаз. – Не видал нищих раньше?


– Видал, – честно ответил Тейр. – Просто… вы едите и плачете. Хлеб плохой?


Старик тихо фыркнул, а потом всё же посмотрел на него. Взгляд у него был мутный, но на дне промелькнуло что-то неожиданно живое.


– Хлеб как хлеб, – хрипло сказал он. – Просто я помню, каким он… был. Не здесь. Не сейчас. Другой. Тёплый. Понимаешь? – Он замолчал, будто испугавшись собственных слов, и отвернулся. – Иди в свой монастырь, мальчишка. Здесь нечего нюхать.


Тейр ушёл, но с того дня стал иначе слушать людей, которые ели рядом с ним. Он ловил не только слова, но и запахи, идущие от мисок, от рук, от губ. Старый брат, который всегда крошил свою порцию в квас, пах горечью хмеля и тихой благодарностью за то, что тарелка вообще полна. Послушник, тайком крадущий добавку, отдавал кислым страхом и тонкой пряной надеждой. Иногда было достаточно одного вдоха, чтобы догадаться, о чём человек думает, пока жуёт.


Он начал задавать вопросы – осторожные, будто между делом. «А каким был суп в детстве?» – спрашивал у переписчика, подливая тому похлёбку. «А в городах хлеб другой?» – интересовался у заезжих торговцев. Кто-то отмахивался, кто-то отвечал односложно, но иногда люди вдруг начинали говорить больше, чем хотели: вспоминали запах домашней печи, странное чувство в груди от первой сладкой каши, ту давнюю радость, которая теперь казалась почти непристойной роскошью.


Так у Тейра появилась новая, никем не порученная работа: собирать обрывки чужих воспоминаний, как крошки со стола. Он складывал их в голове, примерял к тем мифам, что рассказывал Саввада, и чувствовал, как внутри растёт что-то беспокойное, похожее на голод, который не утолить похлёбкой. Истории были полны света и смеха, но заканчивались всегда одинаково – катастрофой, голодом, руинами. Будто мир сам себе отрубил язык за то, что тот слишком хорошо чувствовал вкус.


Ксанн всё чаще ловил на себе взгляд мальчика. Не быстрый, виноватый, как у других послушников, а внимательный, пронзительный, будто Тейр пытался прочесть его, как старый манускрипт. В этом взгляде было два голода сразу: один – простой, желудочный, от недоеденных крошек, а другой – глубокий, тянущий, словно пустое место между полками, где когда-то стояла самая важная книга. Настоятель отворачивался, делая вид, что занят свитками, но внутри чувствовал, как тихо шевелится старый, почти забытый страх: а что, если мальчик со слишком острым языком однажды спросит вслух те вопросы, на которые сам Ксанн давно боится отвечать даже мысленно?


В ту ночь, когда ветер завывал в щелях монастырских стен, а печь в архиве горела особенно ровно, Тейр долго не мог уснуть. Ложка лежала под подушкой, как тайна, зажатая между доской и затылком, и каждый раз, когда он шевелился, холодный металл будто напоминал о себе лёгким толчком. За стенами потрескивали поленья, далеко в коридоре кто-то кашлянул и стих, и, наконец, сон подступил медленно, как остывающий отвар, накрывая его тяжёлой, густой дремотой.


Ему снилось, что он идёт по залам храма, которого никогда не видел живым. Не монастырский коридор с низкими потолками, а огромные своды, уходящие высоко в темноту. Под ногами не скрипели доски, а гулко отзывались каменные плиты; между колоннами гулял призрачный пар, плотный, белёсый, светящийся изнутри. Он струился не вверх, а как будто в стороны, обтекая стены, лаская своды, и в его клубах прятались запахи.


Каждый шаг вызывал новый аромат. Здесь тянуло жареным мясом с пряной коркой, там – сладким хлебом, за углом – терпкими травами и чем-то ещё, острым, как укол в язык. Но чем глубже Тейр заходил в этот пар, тем сильнее сквозь пряности пробивалась другая нота – запах боли. Не крови и не гари, а именно боли, как будто в воздухе разлили чужие слёзы и недосказанные слова.


Зал жил своим, странным звуком. Где-то впереди глухо постукивало, звенело, вздыхало, и Тейр понял, что это поют котлы. Один отвечал другому глухим гулом, третий звякал, как ложка о край миски, четвёртый шептал кипением, и из этого получалась древняя, незнакомая песнь. В ней не было слов, но он всё равно чувствовал: песня – о голоде и утешении, о страхе и тепле, о том, как трудно удержать что-то ценное, когда всё вокруг трещит по швам.


Пар на мгновение расступился, и Тейр увидел людей – неясные тени в белёсой дымке. Они тянули друг к другу миски, смеялись, кто-то плакал, кто-то склонял голову над котлом, но лица всё время ускользали, словно их закрывали ладонью. Лишь руки казались отчётливыми: жилистые, в рубцах, уверенные в каждом движении, когда снимали пену, бросали пригоршню соли, мешали, мешали, мешали…


В самом центре зала, среди кружения пара, стоял огромный, чёрный котёл. Его бока были исписаны рунами, похожими на те, что он видел в старых книгах, только здесь они светились мягким золотистым светом. Котёл пел громче остальных, и голос его был низким, тёплым, похожим на голос старого человека, рассказывающего сказку у огня.


В этот момент из клубов пара вынырнула женщина. Лица Тейр толком не разглядел – только очертания: тёмные волосы, собранные в узел, прямые плечи, руки, пахнущие жаром и травами. В одной руке она держала черпак, во второй – что-то небольшое, мерцающее. Огонь вокруг неё был не чёрным, а обычным, живым, оранжевым, и всё же от него веяло тем самым запахом боли, который пробивался сквозь пряности.


Женщина шагнула к котлу, и Тейр увидел: в её ладони лежит фрагмент черпака – почти такой, как тот, о котором шептал Саввада в своих страшных сказках. Металл был треснувший, по краю шли знакомые соляные линии, только здесь они были яркими, будто только что выведенными. Огонь лизал её пальцы, но она не отдёргивала руку, только крепче сжимала осколок.


– Если мы забудем вкус, – сказала она, и голос её, глухой и усталый, перекрыл песню котлов, – всё это было зря.


Тейр не понял, кому она говорит: людям в зале, котлу или самому воздуху. Женщина подняла осколок над паром, и в тот же миг всё вокруг вспыхнуло. Песни оборвались, пар потемнел, запах пряностей сменился горечью так резко, что он почти почувствовал, как горло сжимает. Фрагмент сорвался с её пальцев и полетел в бурлящую глубину…


Мальчик вскочил, ударившись лбом о каменную стену над своей койкой. Сердце колотилось, как разбухшее зерно в кипятке, дыхание рвалось, в горле стоял вкус гари – явственный, как если бы он вдохнул дым прямо в печную трубу. В архиве было темно, только от дверей тянуло тусклым светом ночной лампы, и всё казалось привычным: полки, тени, его собственные босые ноги на холодном полу.


Под подушкой лежала ложка. Тейр нащупал её, вытащил, провёл языком по краю. Вкус – всё тот же: пустота с тонкой горчинкой. Не пряности, не бульон, не хлеб. Ни один рецепт из книг не подходил к этому ощущению, и от этого становилось только тревожнее. Сон ещё стоял перед глазами – пар, котлы, женщина с огнём в руках, – и мальчик вдруг ясно понял, что именно в рассказах Саввады всегда прячется: не только страх, но и чья-то вина.


Он сел, прижав ложку к груди, и шепнул в темноту, хоть никто и не мог его услышать:


– Я не поверю ни одному слову, пока сам не узнаю.


Не узнаю, почему вкус стал таким пустым. Не узнаю, правда ли еда когда-то дарила радость, и кто украл её у мира. Не узнаю, почему каждое пиршество в историях кончается трагедией, будто иначе и быть не может.


Эти мысли не были клятвой – у мальчишки в архиве нет права клясться. Но с той ночи что-то в нём затвердело, как корка, пересидевшая в печи. Он больше не хотел только слушать чужие легенды: ему нужен был свой ответ, свой вкус, который нельзя найти ни в одной книге. И мир вокруг, суровый и равнодушный, вдруг показался не только холодным, но и странно хрупким – как тонкая глиняная миска, в которой пока ещё не сварили то, ради чего её вообще обжигали.

ГЛАВА 2. ТЕНЬ ПРОШЛОГО

К четырнадцати годам Тейр уже знал архив лучше, чем собственные ладони. Там, где другим казались просто одинаковые ряды полок, он различал целые кварталы: угол древних гимнов, закуток хозяйственных наставлений, проход между толстыми фолиантами по солению рыбы и крохотной нишей, куда складывали особенно старые, почти рассыпающиеся свитки. Его утро начиналось не с молитв, а с кашля пыли и скрипа лестниц, по которым он перебирался от одного стеллажа к другому.


Сегодня Ксанн поручил ему «навести порядок» в секции древних ритуалов – тех самых, о которых в монастыре предпочитали говорить шёпотом. Плесневелые тома, пахнущие сыростью и давно выдохшейся пряностью, лежали в беспорядке: какие-то стояли корешком внутрь, какие-то валялись на боку, подперев соседей. Тейр аккуратно вытаскивал каждую книгу, вытирал рукавом верхний слой пыли и расставлял по порядку – сначала общие обряды, затем узкие, «кухонные», а в самом низу – те, у которых вместо названий значились лишь номера и пометки вроде «опасно» или «неполно».


Страницы шуршали под пальцами грубо, но в этом шорохе ему чудилось что-то живое. Иногда, когда он проводил рукой по полям, язык словно сам вспоминал, как надо произнести непонятное слово, и где-то в глубине живота отзывается лёгкий, короткий голодок – не к еде, к смыслу. Он уже давно привык не делиться такими ощущениями ни с Ксанном, ни с Саввадой: достаточно одного насмешливого взгляда, чтобы желание спрашивать схлопнулось, как упавший суфле.


Один из томов показался ему необычно тяжёлым. Тёмно-зелёный переплёт, вспухший от сырости, держался на последних нитях, а корешок был так истёрт, что буквы превратились в сероватую полосу. Тейр положил книгу на стол, осторожно развернул, и из середины, шурша, выпала тонкая полоска более светлой бумаги. Она закрутилась в воздухе и приземлилась ему на ладонь, как случайная крошка.


Записка была обожжена по краям, будто её пытались сжечь, но передумали. Чернила почти выцвели, однако слова всё ещё можно было прочитать: «Ищи там, где пепел горчит, а небо пахнет солью». Ни подписи, ни пометок, только эта фраза и крошечный росчерк, похожий на незаконченный круг.


Тейр машинально поднёс бумагу к носу. Пахло пылью, старой плесенью и… чем-то ещё. В глубине, под затхлостью, прятался лёгкий, едва ощутимый оттенок гари – не кухонной, не от поленьев в печи, а другой, сухой, как пережжённая специя. На языке от этих слов тоже оставался след: «пепел горчит» – так точно мог сказать только тот, кто когда-то пробовал его на вкус.


– Рецепты забытых соусов, – пробормотал он вслух, будто оправдывая собственный интерес, и тут же почувствовал, что сам себе врёт.


Эта фраза не звучала как кулинарная пометка. В книгах писали иначе: «смешать», «настоять», «выварить до…». А здесь – «ищи». Не вари, не смешивай, а именно ищи. Как будто где-то, вне страниц, спрятано что-то, что нельзя просто сварить по схеме. «Там, где пепел горчит» – развалины храма пришли на ум сразу, словно кто-то подтолкнул мысль изнутри. У руин действительно пахло пеплом, и не только мокрым, осевшим в землю, но и старым, въевшимся в камень так глубоко, что его уже нельзя смыть ни дождём, ни временем.


А вот «небо пахнет солью» сбивало. Солью пахнет море, но до моря отсюда далеко. Иногда, правда, перед бурей ветер приносил с юга тонкий, колкий запах, отчего кожа на губах становилась суше. Тейр вспомнил редкие дни, когда выходил на крышу монастыря: там воздух был другим, более резким, и казалось, стоит вдохнуть чуть глубже – и почувствуешь что-то, чего внизу не бывает.


Он положил записку между страницами, потом снова вынул и спрятал в тряпицу, где хранил свою ложку. Ощущение, что под этой короткой фразой зарыто больше, чем просто указание на чьё-то любимое место для обрядов, не отпускало. Словно кто-то из прошлого оставил кривой, но упрямый след – не к соусу, а к самому вкусу мира, каким он был раньше.


Расставляя книги дальше, Тейр ловил себя на том, что читает заголовки машинально. В голове всё время крутились чужие слова: пепел, горечь, небо, соль. Он вдруг остро почувствовал, насколько мало знают здесь, в архиве, о том, что происходило по-настоящему. Манускрипты говорили о граммах, углях и сроках варки; легенды Саввады – о храмах, взрывах и наказаниях. А между ними зияла пустота, которую не заполнить ни одним рецептом. И теперь, глядя на пожелтевшую записку, он впервые ясно ощутил: то, что его интересует, начинается не в книгах, а там, куда они только намекают взглянуть.

Гроза подбиралась к монастырю медленно, как неторопливый гость, которого никто не звал. К вечеру небо стянуло свинцовыми тучами, в узких окнах архива потемнело, и казалось, стены стали ближе. Ветер проходился по крышам, заставляя их стонать, где-то хлопали плохо притворённые ставни, а запах сырости и железа усиливался с каждым порывом. Тейр сидел на табурете у печи, подворачивая под себя ноги, и следил, как угли медленно синеют по краям.


Ксанн редко задерживался в архиве так поздно, но грозовые вечера, казалось, всегда вытягивали его из кельи. Настоятель сидел у окна, положив ладонь на подоконник, и вслушивался в раскаты грома, словно те напоминали ему о чем-то давнем. Наконец он нехотя оторвался от серой полосы неба и подошёл ближе к огню.


– В такие ночи, – сказал он, больше как себе, чем Тейру, – говорят, началась Война Вкусов.


Тейр поднял глаза. Название звучало слишком громко, почти смешно, но в голосе Ксанна не было ни тени улыбки. Настоятель сел напротив, вытянул к печи руки, и тени от его пальцев легли на стену, как длинные вилки.


– Люди спорили о специях, – продолжил он, не глядя на мальчика. – Не о хлебе, не о воде, не о самом бульоне. О том, чем его «правильно» доводить. Один город клялся горечью, другой – сладостью, третий считал, что только острая пряность достойна праздника. – Он усмехнулся коротко. – Сначала спорили словами, потом рецептами, потом ценой на товар. А потом…


Гром полоснул так, что стекло в узком окне дрогнуло.


– Потом начали спорить железом, – тихо закончил Ксанн. – Резали друг друга из-за того, что одна трава может перебить другую. За право решать, как должен пахнуть праздник. За власть над теми, кто не умеет отличить запах страха от запаха жареного мяса.


Тейр скривился. Он мог поверить в голод, в жадность, в глупость, но чтобы кто-то шёл умирать из-за того, горький соус или сладкий…


– Это… звучит смешно, – осторожно произнёс он. – Спорить до крови о специях. Будто им больше нечего было делить.


– А сейчас делят хлеб, – резко ответил Ксанн. – И тоже до крови. Люди всегда находят, что сделать главным. Тогда это был вкус. – Он на миг замолчал, а потом добавил, уже тише: – Но не война была страшнее. Страшнее было то, что они забыли, ради чего вообще варили бульон. Ради утешения. Ради того, чтобы кто-то после ложки супа смог вдохнуть чуть легче.


Эти слова почему-то зацепили Тейра сильнее, чем рассказы о битвах. Войны казались ему слишком далёкими, размытыми, как рисунки на размокшей странице. А вот мысль о том, что кто-то когда-то варил бульон, чтобы кому-то стало легче внутри, звучала… правильно. Так, как в его сне пели котлы.


– А вы, настоятель, – спросил он, – когда-нибудь готовили… не просто по таблице? Для кого-то, чтобы ему стало легче?


Ксанн посмотрел на него пристально, словно проверяя, не скрывается ли за вопросом что-то ещё, и вдруг вздохнул.


– Пойдём на кухню, – коротко сказал он. – Хлеб на завтра всё равно надо ставить.


Монастырская кухня встретила их привычной сыростью и теплом сразу от двух печей. В одной догорали угли после ужина, в другой уже раздували огонь для ночной выпечки. Мешки с мукой громоздились у стены, на столе лежали деревянные лохани, пахло закваской, золой и чуть-чуть – сонной усталостью братьев-пекарей.


– Сегодня сам, – кивнул им Ксанн. – С мальчишкой. Глядите за углём.


Тейру поставили перед лоханью, пересыпанной мукой. Вода в кувшине была чуть тёплой, дрожжи уже разболтали до кисловатой мутной взвеси. Настоятель молча насыпал соль, плеснул воду, показал жестом:


– Смешивай. Чувствуй, когда хватит. Не по словам, по пальцам.


Тейр сунул руки в липкую кашу. Сначала тесто цеплялось за кожу, было холодным и неохотным, как мокрая тряпка. Он сжимал и разворачивал ком, подсыпал муку понемногу, прислушиваясь не к словам Ксанна, а к тому, как масса меняется под ладонями. В какой-то момент холод сменился ровным, мягким теплом; тесто стало упруго отталкиваться, как будто само просило, чтобы его ещё раз помяли.


Запах тоже поменялся. Резкая кислинка дрожжей приглушилась, появилась мягкая, тёплая нота – зачаточный аромат будущей корки. Тейр невольно улыбнулся; его пальцы словно нашли правильный рисунок, и теперь он мог двигаться по нему без подсказок.


– Стой, – сказал Ксанн. – Ещё чуть-чуть – и забьёшь.


Мальчик остановился и только теперь заметил, что дыхание у него сбилось, будто он бежал. Он провёл большим пальцем по поверхности теста и машинально коснулся его языком.


– Слишком… пусто, – пробормотал он. – Соль есть, но… мало. И воды, кажется, чуть лишнее.


Настоятель приподнял брови.


– Ты это по языку понял?


– По запаху, – упрямо ответил Тейр. – И по тому, как оно тянется.


Ксанн взял щепоть соли, бросил сверху, дал Тейру ещё раз вымесить. На этот раз ком лёг в ладони иначе – послушно, уверенно, без лишней липкости. В воздухе стало чуть теплее от едва уловимого изменения аромата, такого тонкого, что другие монахи и не заметили бы.


– Довольно, – сказал настоятель и, помолчав, добавил вполголоса: – У тебя… необычное чутьё, мальчик. Не по книжке, не по мере.


Тейр вдруг почувствовал, как внутри что-то откликается – не гордость, не страх, а странное, тянущее чувство, будто кто-то из глубины котла тихо позвал его по имени. Война Вкусов со всеми своими кровавыми историями интересовала его мало. Но таинство приготовления – возможность из муки, воды и щепоти соли сделать что-то живое, тёплое, пахнущее чем-то большим, чем просто хлеб – вот что затягивало его, как запах свежей корки в голодное утро.

bannerbanner