Читать книгу Царь всех болезней. Биография рака (Сиддхартха Мукерджи) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
Царь всех болезней. Биография рака
Царь всех болезней. Биография рака
Оценить:

3

Полная версия:

Царь всех болезней. Биография рака

Ласкер тут же взяла дело в свои руки. Перво-наперво ей нужно было вывести рак из тени, превратить его в общественную проблему. Обойдя редакции самых популярных газет и журналов, она начала с издания, которое, на ее взгляд, глубже всех проникало в недра американской души, – журнал Reader's Digest. В октябре 1943-го Ласкер убедила своего приятеля из редакции запустить серию статей о диагностике рака. В следующие за выходом статей недели редакцию наводнили открытки, телеграммы и письма, к которым часто прилагались небольшие пожертвования, личные истории и фотографии. Солдат, скорбящий по матери, прислал немного денег с запиской: “Моя мать умерла от рака несколько лет назад. <…> Сейчас мы живем в окопах тихоокеанского театра военных действий, но все равно хотели бы оказать посильную помощь”. Школьница, у которой от рака умер дедушка, вложила в конверт долларовую купюру. В ближайшие месяцы Reader's Digest получил тысячи писем и около 300 тысяч долларов пожертвований, что превышало годовой бюджет АОБР[262].

Окрыленная таким откликом, Ласкер принялась тщательно пересматривать работу общества, небезосновательно надеясь превратить его вялые трепыхания в организованную атаку на рак. В 1949 году друг писал ей: “Наступление на национальное невежество в вопросах здоровья можно было бы вести широкомасштабными объединенными усилиями профессионалов с общественностью, <…> одновременно ударяя «тяжелой артиллерией» в виде узкой инициативной группы”[263]. В последнюю и предстояло переделать АОБР. Альберт Ласкер, вошедший в правление общества, позвал выдающегося рекламщика Эмерсона Фута помочь ему с оптимизацией[264]. Не меньше Ласкера возмущенный замшелыми подходами АОБР, Фут быстро набросал план неотложных действий: он превратит агонизирующий светский клуб в высокоорганизованную лоббистскую группу. Для реализации плана нужны были не столько биологи, эпидемиологи, клиницисты и врачи, сколько типичные люди действия: бизнесмены, продюсеры, рекламщики, юристы и фармацевтические управленцы – благо, в обширной сети контактов Ласкеров было из кого выбрать. К 1945 году доля немедицинских специалистов в руководстве АОБР увеличилась радикально. “Общественная группа”[265], как называли новых администраторов, переименовала организацию в Американское онкологическое общество (АОО).

Повестка общества тоже менялась – медленно, но верно. Под руководством Литтла АОБР тратило всю энергию на составление невыносимо подробных меморандумов о стандартах лечения рака для практикующих врачей. (Поскольку медицина тогда мало что могла предложить онкобольным, меморандумы особой пользы не приносили.) С приходом Ласкеров в повестке общества предсказуемо возобладали рекламные активности и сборы средств. За год АОО распространило 9 миллионов просветительских листовок, 50 тысяч плакатов, 1,5 миллиона наклеек на окна; установило 165 тысяч копилок, 12 тысяч рекламных планшетов в транспорте и з тысячи витринных экспонатов[266]. “Женская армия” – “клуб любителей садоводства”, как язвительно охарактеризовал ее один из соратников Ласкеров, – постепенно сошла со сцены, а на смену ей пришла отлаженная и хорошо смазанная машина по сбору средств. Годовые суммы пожертвований вскоре взлетели до небес: 832 тысячи долларов собрали в 1944-м, почти 4,3 миллиона в 1945-м, больше 12 миллионов в 1947-м.

Приток денег и рост публичности вызывали неизбежные конфликты между прежними и новыми членами общества. Кларенс Литтл, президент АОБР, некогда приветствовавший присоединение Ласкера к группе, теперь чувствовал, что его потихоньку оттесняют. Он жаловался, что лоббисты и фандрайзеры действуют слишком “агрессивно, шумно и необдуманно”[267], – но было уже поздно. В 1945 году после ожесточенной перепалки с “общественной группой” на ежегодном собрании общества он был вынужден уйти в отставку.

После полной смены руководства Фута и Ласкера было уже не остановить. Устав и прочие учредительные документы общества переписали с почти мстительной быстротой, чтобы закрепить состоявшийся переворот и в очередной раз подчеркнуть приоритеты общества – лоббирование и сбор средств. Джим Адамс, президент Standard Corporation (и один из заправил “общественной группы”), в телеграмме Мэри Ласкер изложил новые правила – весьма необычные для научной организации: “В комитет не должно входить более четырех профессиональных медиков и ученых. Возглавлять организацию должен представитель общественности”.

В этих двух фразах Адамс резюмировал экстраординарные перемены, произошедшие в АОО. Общество превратилось в играющую по-крупному высокопрофессиональную махину, которую энтузиасты “общественной группы” непреклонно вели к цели – направлению внимания и беспрецедентного количества средств на медицинскую кампанию. Ядром этого коллектива, его животворящей силой была Мэри Ласкер. Активисты движения получили в средствах массовой информации прозвище “ласкериты” – и носили его с гордостью.


За пять лет Мэри Ласкер буквально возродила Общество по борьбе с раком. Ее “тяжелая артиллерия” в полную силу решала насущные задачи, и теперь ласкериты могли заняться штурмом долгосрочной цели – Конгресса США. Если бы им удалось получить федеральную поддержку, то масштаб затеянной Войны с раком стал бы астрономическим.

“Должно быть, вы первой из всех поняли, что Войну с раком следует начинать в залах Конгресса, чтобы потом продолжить битву в лабораториях и больницах”, – восхищенно обращаясь к Ласкер, писала Роуз Кушнер, больная раком груди активистка[268]. Однако недюжинная проницательность позволила Мэри

Ласкер уловить еще более важную истину: борьбу все же нужно начать в лаборатории и лишь затем перенести в Конгресс. Ей понадобился еще один союзник – представитель мира исследователей, способный выбивать деньги на науку. Помимо рекламщиков и лоббистов Войне против рака требовался надежный поручитель от науки, который узаконивал бы действия пиарщиков. Такой союзник должен был обладать почти интуитивным пониманием ласкеритских политических приоритетов, которые он подкреплял бы своим незыблемым авторитетом в мире науки. В идеале это должен был быть ученый, погруженный в исследования рака, но готовый к выходу из этого погружения на гораздо более широкую национальную арену. Одним человеком – вероятно, единственным, – подходящим на эту роль, был Сидней Фарбер. В сущности, стороны идеально подходили друг другу: Фарберу срочно требовались политические лоббисты, а ласкеритам – ученый стратег. Это напоминало встречу двух путников, у каждого из которых была только половина карты местности.


Сидней Фарбер и Мэри Ласкер встретились в Вашингтоне в конце 1940-х, вскоре после того, как антифолаты прославили Фарбера на всю страну. Зимой 1948 года, всего через несколько месяцев после выхода фарберовской статьи о применении антифолатов, Джон Хеллер, директор Национального института онкологии, сообщил Ласкер о концепции химиотерапии и о развивающем ее бостонском враче. Идея химиотерапии – лечения рака лекарством (“пенициллином от рака”[269], как любил говорить онколог Дасти Роудс из Мемориальной больницы) – восхитила Ласкер. В начале 1950-х она регулярно переписывалась с Фарбером, который посвящал ее в ход исследований в бостонской клинике пространными, витиеватыми, детализированными письмами – “научными трактатами”, как он выражался[270].

Самому Фарберу развивающиеся отношения с Ласкер казались проясняющими, очищающими – дарили катарсис, как говорил он. В этих отношениях он разгружался, делясь увесистым багажом научных знаний, а главное – своих научных и политических притязаний – притязаний, которые Мэри разделяла и даже приумножала. К середине 1950-х тематика их переписки заметно расширилась: Фарбер и Ласкер обсуждали, можно ли начать тотальную, слаженную атаку на рак. “Организационная структура развивается гораздо быстрее, чем я мог надеяться”, – писал Фарбер[271], имея в виду свои поездки в Вашингтон, где он пытался преобразовать Национальный институт онкологии в более могучую и направленную силу в Войне против рака.

Ласкер стала “завсегдатаем на Капитолийском холме”, как назвал ее один врач[272]. Ее улыбчивое лицо, пышная прическа, знаменитый серый костюм и нитка жемчуга сделались неотъемлемым атрибутом каждого комитета и каждой рабочей группы по вопросам здравоохранения. Постепенно в “завсегдатая” превратился и Фарбер. В безупречно отглаженном темном костюме и сидящих на кончике носа очках он казался конгрессменам воплощением типичного врача-ученого. Как отмечал один свидетель, Фарбер относился к медицинской науке с “миссионерским рвением”: “вложите ему в руки бубен”, и он не мешкая “приступит к работе”[273].

Звукам миссионерского бубна Фарбера вторил барабанный бой неуемного энтузиазма Ласкер. Она страстно, уверенно говорила и писала о своем деле, обильно подкрепляя ключевые тезисы цитатами и вопросами. Ее многочисленные помощники в Нью-Йорке просматривали все газеты и журналы и вырезали статьи, где хотя бы мельком упоминалось о раке. Мэри каждую неделю читала все эти вырезки, оставляя на полях комментарии мелким аккуратным почерком, и затем распространяла их среди ласкеритов.

“Я столько раз писал вам мысленно, что телепатия скоро станет моим любимым способом общения, – с теплотой писал ей Фарбер, – но такие послания невозможно отправить адресату”[274]. Простое знакомство переросло в приятельство, приятельство – в дружбу. Между Фарбером и Ласкер завязалось синергетическое партнерство, которому суждено было продлиться не один десяток лет. В 1950-е Фарбер начал называть их противораковую кампанию “крестовым походом” – и это было глубоко символично. Для Сиднея Фарбера и Мэри Ласкер эта кампания действительно стала крестовым походом, научной битвой, исполненной такого фанатичного накала, что уловить ее суть можно было лишь с помощью религиозной метафоры. Казалось, они обрели незыблемое видение, устойчивый образ исцеления, и ничто не могло остановить их в обращении к нему даже сопротивляющейся нации.

“Эти новые друзья химиотерапии”

Смерть человека – как коллапс державы,Рождавшей армии отважные, пророков и вождей,Имевшей гавани богатые, суда, по всем морям что плавали,Теперь же не способной ни в альянс вступить, ни помощь оказать в нужде.Чеслав Милош. “Упадок”

Недавно я начал замечать, что отнюдь не научные мероприятия вроде коктейлей у Мэри Ласкер или активностей фарберовского Фонда Джимми как-то связаны с формированием научной политики.

Роберт Морисон[275]

В 1951 году, пока Фарбер и Ласкер с “телепатической” интенсивностью обменивались посланиями о ходе кампании против рака, одно судьбоносное событие кардинально изменило характер и степень неотложности их усилий.

У Альберта Ласкера диагностировали рак толстой кишки. Нь10-йоркские хирурги героически пытались удалить опухоль, но лимфатические узлы вокруг кишечника оказались сильно поражены, так что операцией уже нельзя было помочь. В феврале 1952 года Альберт, ошарашенный ситуацией и ожидающий смерти, все еще находился в больнице.

Горькая ирония подобного поворота событий не ускользнула от внимания ласкеритов. В конце 1940-х, стремясь повысить осведомленность населения в отношении онкозаболеваний, они писали во всех своих информационных материалах, что каждый четвертый американец когда-нибудь заболеет раком. Альберт стал тем самым “четвертым”, причем его сразил недуг, с которым он так упорно боролся. “Несправедливо, – сдержанно писал один из его близких чикагских друзей, – что человек, столько сделавший на этом поприще, должен страдать сам”[276].

В обширной коллекции личных документов – мемуарах, письмах, заметках и интервью, занимающих 80о ящиков, – Мэри Ласкер оставила ничтожно мало свидетельств своей реакции на ту страшную трагедию. Несмотря на свою одержимость болезнью, она подчеркнуто молчала о телесных аспектах, о вульгарности умирания. Лишь эпизодически на страницы прорывается ее внутренняя жизнь, ее глубочайшее горе: визиты в нь10-йоркскую больницу “Харкнесс-павильон”, где погружался в кому Альберт, или письма онкологам – в том числе и Фарберу – с отчаянными вопросами, не найдется ли еще какого, пусть и экспериментального, лекарства. В последние месяцы перед смертью мужа ее письма приобрели маниакальный, навязчивый характер. Опухоль дала метастазы в печень, и Мэри тактично, но настойчиво искала любые возможные терапевтические средства, пусть даже самые умозрительные, чтобы остановить болезнь. Однако по большей части бумаги того периода пропитаны тишиной – непроницаемой, густой и невероятно безлюдной. Мэри Ласкер предпочла тосковать в одиночестве.

Альберт умер 30 мая 1952 года, в 8 утра. Похороны проходили в кругу самых близких людей в нь10-йоркской резиденции Ласкеров. В некрологе Neu> York Times отмечали: “[Альберт Ласкер] был больше, чем филантропом, ибо отдавал не только имущество, но и все свои силы, способности и жизненный опыт”[277].

Мэри Ласкер постепенно возвращалась к общественной жизни, погружаясь в рутину сбора средств, балов и благих дел. Календарь ее социальных активностей снова переполнился: танцы в пользу медицинских фондов, прощальный прием в честь ухода Гарри Трумэна с президентского поста, сбор средств на борьбу с артритом. Снова собранная и энергичная, Ласкер пылающим метеором ворвалась в разреженную атмосферу Нью-Йорка.

Однако личность, вернувшаяся в нь10-йоркское общество в 1953-м, кардинально отличалась от той, что оставила его год назад. Внутри нее что-то сломалось и затем срослось по-новому. В тени, отброшенной смертью Альберта, онкологическая кампания Ласкер приняла еще более настойчивый и безотлагательный характер. Мэри не искала больше путей проповедовать крестовый поход против рака, она искала пути провести его. “Мы ведем войну с коварным и безжалостным врагом”, – заметил позже ее друг, сенатор Листер Хилл[278], и война такого масштаба требовала полной, беспощадной и стойкой самоотдачи. Науке следовало не вдохновляться соображениями целесообразности, а проникнуться и руководствоваться ими. Ради борьбы с раком ласкериты хотели до основания перестроить Национальный институт онкологии: устранить в нем бюрократические излишества, подстегнуть приток финансов, взять его под контроль и превратить в целеустремленную организацию, которая будет решительно продвигаться к получению лекарства от рака. Государственная борьба с раком, по мнению Мэри, стала бессистемной, размазанной, если не сказать абстрактной. Чтобы возродить ее, требовалось духовное наследие Альберта Ласкера – таргетированная, прицельная стратегия, позаимствованная из мира бизнеса и рекламы.

В жизнь Фарбера тоже вторгся рак. Это вторжение он, должно быть, предвидел уже лет десять. В конце 1940-х у него развилось загадочное хроническое воспалительное заболевание кишечника – должно быть, язвенный колит, изнурительное состояние, предрасполагающее к раку толстой кишки и желчных протоков. В середине 1950-х – точная дата неизвестна – в бостонской больнице Маунт-Оберн Фарберу удалили воспаленный участок толстой кишки. Должно быть, он выбрал эту маленькую частную кембриджскую клинику, чтобы скрыть и диагноз, и саму операцию от коллег и друзей в детской больнице. Вероятно, в ходе операции обнаружили не просто предраковое состояние, которое бывает при язвенном колите: Мэри Ласкер позже упоминала, что Фарбер “перенес рак”, не уточняя характера болезни. Гордый, скрытный и ревностно охраняющий свое личное пространство, Фарбер упорно отказывался публично обсуждать свою проблему, не желая смешивать личное сражение с раком и Великую войну. (Томас Фарбер, его сын, тоже не затрагивал эту тему. “Не стану ни подтверждать, ни опровергать”, – сказал он однажды, хотя и признал, что его отец “последние годы жил в тени болезни”. Я решил уважать эту неопределенность.) Единственным свидетельством операции на толстой кишке стал калоприемник, который Фарбер во время больничных обходов искусно скрывал под белой рубашкой и застегнутым на все пуговицы костюмом.

Личное противоборство Фарбера с раком, пусть и окутанное завесой секретности, тоже фундаментально изменило характер и степень неотложности его кампании. Для него, как и для Ласкер, рак уже не был чем-то абстрактным: Фарбер буквально ощущал, как его тень зловеще порхает над головой. “Для мощного продвижения в лечении рака нет никакой необходимости полностью решать все проблемы фундаментальных исследований. <…> История медицины изобилует примерами средств, которые применяли годами, десятилетиями и даже веками, прежде чем выяснили механизмы их действия”, – писал он.

“Онкобольные, которые должны умереть в этом году, не могут ждать”, – настаивал Фарбер. Он сам и Мэри Ласкер не могли ждать тоже.


Ласкер знала, как велики ставки в этой игре: предложенная ласкеритами стратегия борьбы с раком шла вразрез с доминирующей в 1950-х моделью биомедицинских исследований. Главным творцом той модели был Вэнивар Буш – высокий и тощий инженер, выпускник Массачусетского технологического института, руководивший Управлением научных исследований и разработок (УНИР). Эта организация, созданная в 1941 году, сыграла огромную роль во время войны, направляя лучшие научные умы США на изобретение новых военных технологий. Агентство набирало занятых фундаментальной наукой ученых на проекты, посвященные прежде всего “программным разработкам”. Фундаментальные исследования – безграничные и бесконечные изыскания в области основополагающих вопросов науки – были роскошью мирного времени. Война требовала насущной и прицельной деятельности по созданию новых видов оружия и технологий, помогающих солдатам на поле боя. В боевые действия тогда все больше проникали военные технологии – недаром газеты писали о “войне волшебников”. Для победы в этой войне Америка нуждалась в необычных кадрах – ученых-волшебниках.

Эти волшебники в разных странах творили потрясающую технологическую магию. Физики разработали сонары, радары, радиоуправляемые бомбы и танки-амфибии. Химики создали высокоэффективное смертоносное химическое оружие, в том числе знаменитые боевые газы. Биологи изучали действие на организм больших высот и употребления морской воды. Даже великих магистров сакрального знания, математиков, отправили взламывать секретные коды противника.

Венцом этих таргетированных усилий стала атомная бомба, результат Манхэттенского проекта, проводимого под эгидой УНИР. Утром после бомбежки Хиросимы, 7 августа 1945 года, New York Times разразилась тирадой об ошеломительном успехе проекта:

Теперь университетским профессорам, выступающим против организации, планирования и контроля научных исследований на манер промышленных лабораторий <…>, будет о чем подумать. Важнейшая часть исследований во благо армии проводилась теми же средствами, что приняты в промышленных лабораториях. И вот вам результат: всего за три года мир получил изобретение, на разработку которого примадонны от науки в одиночку потратили бы не меньше полувека. <…> Была поставлена четкая задача, и ее решали с помощью планирования, командной работы и компетентного руководства, а не просто удовлетворяли праздное любопытство[279].

Хвалебный тон статьи отражал настроения, витавшие тогда в Америке. Манхэттенский проект перевернул превалировавшую прежде модель научного открытия. Как насмешливо подчеркивала статья, бомбу создали не “примадонны” из числа университетских профессоров в твидовых пиджаках, рассеянно блуждающие в поисках неясных истин и движимых “праздным любопытством”, а этаким исследовательским спецназом, набранным и направленным на выполнение конкретного задания. В этом проекте родилась новая модель научного управления – модель исследований со строго заданными целями, временными рамками и критериями (наука “лобовой атаки”, как назвал ее один ученый). Именно эта модель и обеспечила технологический скачок во время войны.

Однако Вэнивара Буша это не убеждало. В 1945 году опубликовали его знаменитый доклад президенту Трумэну, озаглавленный “Бескрайние рубежи науки”[280]. В нем Буш излагал концепцию послевоенных исследований, которая с ног на голову переворачивала его же военную модель:

Фундаментальные исследования проводятся без оглядки на практические цели. Они выливаются в общие знания и понимание природы с ее законами. Эти общие знания дают возможность решать огромное количество важных практических задач, хотя могут и не давать исчерпывающего и конкретного ответа ни на один из практических вопросов. <…> Фундаментальные исследования создают новые знания – научный капитал. Они формируют фонд, из которого впоследствии можно черпать практические применения знаний. <…> Фундаментальные исследования задают темп всему технологическому развитию. В XIX веке инженерный гений американцев, опираясь на фундаментальные открытия европейских ученых, продвинул технику далеко вперед. Теперь ситуация изменилась. Нация, рассчитывающая лишь на чужие фундаментальные знания, будет отставать в индустриальном прогрессе и – вне зависимости от своих практических талантов – ослабит свои конкурентные позиции в мировой торговле.

Целевые исследования (“запрограммированная наука”), наделавшие так много шума в военные годы, по мнению Буша, не могли стать долгоиграющей, стабильной моделью будущей американской науки. В его понимании даже хваленый Манхэттенский проект воплотил в себе как раз таки достоинства фундаментальных исследований. Да, бомба стала плодом “инженерного гения” американцев, но этот гений опирался на научные открытия фундаментальных свойств атома и заключенной в нем энергии – открытия, к которым пришли без директив или распоряжений создать что-то вроде атомной бомбы. Хотя бомба и обрела физическое воплощение в Лос-Аламосе, в интеллектуальном смысле она была плодом достижений европейской довоенной физики и химии. Культовый внутренний продукт американской науки военного времени с философской точки зрения был импортным товаром.

Из всего этого Буш сделал следующий вывод: ориентированную на заданную цель стратегию, столь полезную в военное время, в мирные годы следует использовать точечно. “Лобовые атаки” незаменимы на фронтах, но послевоенная наука не должна делаться по указке. Таким образом, Буш проталкивал обращенную относительно прежней модель научного развития, в которой ученым предоставлялась полная автономия и приветствовались исследования с открытым финалом.

Этот план оказал на политиков глубокое и длительное воздействие. Национальный научный фонд, созданный в 1950 году в поддержку научной самостоятельности, со временем превратился, по выражению одного историка, в истинное “воплощение великого замысла [Буша] по примирению государственных средств с научной независимостью”. Новая культура исследований – “долгосрочные фундаментальные изыскания, а не прицельная разработка лечения и профилактики заболевания” – быстро укоренилась в фонде, а оттуда перекочевала и в Национальные институты здоровья[281].


Ласкеритам все это сулило глубинный конфликт. По их мнению, для Войны с раком требовалась та самая таргетированность, неразмытая целеустремленность, что так эффективно сработала в Лос-Аламосе. Во время Второй мировой войны медицинские исследования натолкнулись и на новые проблемы, и на новые решения: заметно продвинулись реанимационные технологии, исследования крови и замороженной плазмы, кровообращения и роли надпочечниковых стероидов при стрессе. Как сказал А. Н. Ричардс, председатель Комитета по медицинским исследованиям, “история еще не знала таких согласованных усилий всей медицинской науки”[282].

Ощущение общей цели и сотрудничества ободряло ласкеритов, мечтавших о Манхэттенском проекте для онкозаболеваний. Чем дальше, тем больше они утверждались в мысли, что для начала тотальной атаки на рак вовсе не обязательно дожидаться ответов на все фундаментальные вопросы онкологии. В конце концов, Фарбер же сумел провести первые клинические исследования препарата от лейкемии, понятия не имея, как аминоптерин действует даже на нормальные клетки, не говоря уж о раковых. Английский математик и инженер Оливер Хевисайд однажды шутливо изобразил размышления ученого за обеденным столом: “Следует ли мне воздержаться от обеда на основании того, что я не понимаю, как устроена пищеварительная система?”[283] К вопросу Хевисайда Фарбер мог бы добавить свой: стоит ли мне отказаться от борьбы с раком на основании того, что я еще не раскрыл все его клеточные механизмы?

Разочарование Фарбера разделяли и другие ученые. Выдающийся патолог из Филадельфии Стенли Рейманн писал: “Всем, кто трудится в сфере онкологии, следует организовать свою работу в соответствии с конкретными целями – не только потому, что они «интересны», но и потому, что они помогут решить проблему рака”[284]. Бушевский культ свободного исследования, порожденного чистым любопытством (“науки из интереса”), забронзовел и превратился в догму, а для успешной битвы с раком ее нужно было опрокинуть.

Первым и важнейшим шагом в этом направлении стало создание специализированной организации для поиска противораковых препаратов. В 1954 году ласкеритам удалось протолкнуть через сенат поручение Национальному институту онкологии разработать программу более прицельного поиска лекарств для химиотерапии. Благодаря этому в 1955 году Национальный сервисный центр онкологической химиотерапии уже действовал в полную силу. В период между 1954 и 1964 годами это учреждение протестировало 82 700 синтетических веществ, 115 000 продуктов ферментации и 17 200 веществ растительного происхождения. В поисках идеального лекарства ежегодно участвовал чуть ли не миллион мышей[285].

bannerbanner