
Полная версия:
Манускрипт мертвого поэта

Моше Маковский
Манускрипт мертвого поэта
Пролог. Последняя строфа
Петербургская ночь в конце апреля – это не настоящая ночь, а лишь серая пауза между двумя туманными днями. Она не приносит ни покоя, ни темноты, только сырой холод, ползущий с Невы, и тягучую, зыбкую тишину, в которой каждый звук кажется неуместным и громким. В такую ночь свет в окне доходного дома на Васильевском острове был подобен вызову. Он горел упрямо, словно одинокий маяк в море серого камня и стылой воды, и принадлежал поэту Аркадию Лихачёву.
Комната, которую он снимал, была под стать погоде: дешёвая, неуютная, пропахшая сыростью и чернилами. Пламя единственной сальной свечи металось, выхватывая из полумрака то стопку книг с потёртыми корешками, то холодный блеск оконного стекла, по которому медленно стекали капли влаги, то бледное, осунувшееся лицо самого Аркадия. Он сидел, сгорбившись над столом, и его рука с зажатым в пальцах гусиным пером летела по листу бумаги. Перо скрипело отчаянно, будто спорило с тишиной, и каждая выведенная буква казалась ему шагом к пропасти.
Он писал последнюю строфу. Ту, что делала всё стихотворение завершённым и смертельно опасным. Слова ложились на бумагу, и ему казалось, что он слышит их – не как стихи, а как приговор. В них были имена, намёки, образы, слишком узнаваемые для тех, кто умел читать между строк. А в Петербурге читать между строк умели все – от сенатора до торговки рыбой.
Закончив, он откинулся на спинку стула, тяжело дыша. Сердце колотилось где-то в горле, сухо и больно. Он перечитал написанное, и губы его тронула горькая усмешка. Дерзко. Опасно. Но честно. Единственный способ сказать правду в империи, где правда была контрабандой.
Аркадий взял баночку с песком и аккуратно посыпал свежие чернила, наблюдая, как серые крупинки впитывают влагу. Затем осторожно стряхнул песок обратно. Лист бумаги был ещё тёплым от его руки. Он не стал складывать его вместе с остальными черновиками, разбросанными по столу. Этот лист был особенным. Этот лист был его последней волей и, возможно, причиной его смерти.
Он поднялся, подошёл к двери и прислушался. В коридоре было тихо, лишь где-то внизу скрипнула половица под чьей-то тяжёлой поступью. Он подождал, пока звук не затих. Вернувшись в комнату, Аркадий опустился на колени у стены, где половицы лежали неровно. Ногтем он подцепил край одной из них. Дерево поддалось с тихим, жалобным стоном. Под доской открылся небольшой тайник – неглубокая выемка, где уже лежало несколько сложенных вчетверо листков. Он аккуратно положил свежий манускрипт поверх остальных, вернул половицу на место и притоптал её сапогом. Теперь всё было кончено. Он сделал то, что должен был.
В этот момент в дверь постучали.
Стук был негромким, но твёрдым и уверенным. Не так стучат друзья, заглянувшие на рюмку вина, или хозяйка, пришедшая за платой. Так стучат те, кто не сомневается, что им откроют.
Аркадий замер. Кровь отхлынула от лица, и комната на мгновение качнулась. Он знал. Он ждал этого стука каждую ночь последней недели. Он просто надеялся, что у него будет больше времени.
Стук повторился, настойчивее.
Он медленно поднялся с колен, отряхивая пыль с брюк. Подошёл к столу, налил в бокал воды из графина, залпом выпил. Руки слегка дрожали. Он посмотрел на своё отражение в тёмном стекле окна – испуганный человек с горящими глазами. Поэт. Дурак.
– Кто там? – его голос прозвучал хрипло и неуверенно.
За дверью не ответили. Вместо ответа ручка двери медленно, но неумолимо пошла вниз. Дверь была заперта на щеколду.
Аркадий закрыл глаза, сделал глубокий вдох, выдохнул. Страх отступил, сменившись холодным, почти безразличным спокойствием. Он подошёл к двери и отодвинул тяжёлую железную щеколду. Металл звякнул оглушительно громко в ночной тишине.
Он распахнул дверь.
На пороге стоял человек. Лица его в полумраке коридора было почти не видно, но высокий силуэт в тёмном плаще и запах дорогого табака не оставляли сомнений. Это был не случайный гость.
Аркадий не произнёс ни слова. Он лишь смотрел на пришедшего, и в его взгляде не было ни удивления, ни гнева. Только усталое признание неизбежного.
Он отступил на шаг, пропуская гостя внутрь. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком, отрезая комнату от остального мира.
Больше Аркадий Лихачёв ничего не написал.
Час спустя хозяйка дома, вдова коллежского асессора Марфа Петровна, решила подняться к своему жильцу. Поэт задолжал за две недели, и хотя был он человек тихий и вежливый, деньги ей были нужны к завтрашнему дню. Поднявшись по тёмной, скрипучей лестнице, она увидела тонкую полоску света под дверью его комнаты.
Она постучала. Раз. Другой. Ответа не было.
– Господин Лихачёв, – позвала она, дёргая за ручку. – Вы у себя?
Дверь оказалась не заперта. Это было странно. Поэт всегда запирался. С тяжёлым сердцем, ожидая застать его за выпивкой или с какой-нибудь девицей, Марфа Петровна толкнула дверь.
В комнате было тихо. Свеча на столе почти догорела, её пламя лениво колыхалось, отбрасывая на стены дрожащие тени. Аркадий Лихачёв сидел за столом, уронив голову на разбросанные бумаги. Одна рука безвольно свисала вниз, другая лежала на черновиках. Он выглядел так, будто просто уснул от усталости.
Но что-то в этой картине было неправильным. Пугающая неподвижность. И запах. Странный, сладковатый, едва уловимый запах горького миндаля, который перебивал привычный аромат чернил и сырости.
На столе рядом с его рукой стоял пустой бокал. Марфа Петровна подошла ближе, коснулась плеча поэта. Тело было ещё тёплым, но не живым.
Она отшатнулась, вскрикнув. Взгляд её метнулся по комнате. Окно было приоткрыто, холодный ночной воздух врывался внутрь, шевеля листы бумаги. На подоконнике, во влажной пыли, виднелся нечёткий, смазанный след от каблука тяжёлого сапога.
А тайник под половицей был пуст.
Глава 1. Отставной
– Monsieur Volokhov, позвольте, – голос статского советника Ключарёва, мягкий и вкрадчивый, как бархат на обивке его кресла, вырвал Евгения из полудрёмы. – Вы, кажется, полагаете, что мой Николя уже постиг все тонкости спряжения французских глаголов?
Евгений Волохов медленно открыл глаза. Солнечный свет, бледный и водянистый, какой бывает в Петербурге даже в ясный день, пробивался сквозь высокое окно гостиной, ложился на персидский ковёр и золотил пылинки, лениво танцующие в воздухе. В комнате пахло воском, дорогим табаком и, кажется, скукой. Неподвижный, застывший воздух больших, редко проветриваемых домов.
– Отнюдь, Пётр Игнатьевич, – ровно ответил Волохов, переводя взгляд на своего ученика. Николя, четырнадцатилетний юноша с бесцветными глазами и уже наметившейся отцовской осанкой, старательно выводил в тетради фразу: "Le chat est sur la table". Кот на столе. Великая премудрость. За освоение этой истины Волохов получал два рубля серебром в час – достаточно, чтобы платить за съёмную комнату на Гороховой и не умереть с голоду.
– Он уже полчаса выводит эту простую фразу, – не унимался Ключарёв, откладывая в сторону газету "Санкт-Петербургские ведомости". – В его годы я уже читал Вольтера в подлиннике. Без запинки.
Волохов промолчал. Он знал, что в годы своего отрочества Пётр Игнатьевич, скорее всего, гонял голубей где-нибудь в тверской деревне и о Вольтере слыхом не слыхивал. Но теперь статский советник служил в Коллегии иностранных дел, имел дом на Английской набережной и твёрдое убеждение, что знание французского – это не просто навык, а знак принадлежности к избранному кругу. Сыну своему он прочил блестящую карьеру, а потому нанял лучшего учителя, которого смог найти по рекомендациям, – отставного гвардейского офицера, блестяще образованного, но с какой-то "червоточиной" в биографии.
Эта "червоточина" и была причиной, по которой Евгений Волохов, тридцати двух лет от роду, бывший поручик Семёновского полка, кавалер ордена Святой Анны, сидел здесь и слушал рассуждения Ключарёва о пользе просвещения.
Память услужливо подбросила картину двухлетней давности. Кабинет полкового командира, запах сургуча и конской сбруи. Лицо графа Палена, холодное и непроницаемое, как гранитные плиты набережной. И его слова, тихие, почти отеческие: "Евгений Андреевич, ваша честность делает вам хвалу. Но государство – механизм сложный, и не всякая правда ему на пользу. Вы вскрыли хищение в интендантстве. Браво. Но вы потянули за ниточку, которая ведёт слишком высоко. Оставьте это. Вы служите государю, а не отвлечённой справедливости".
Он не оставил. Он написал рапорт, где подробно изложил, как полковые поставщики, пользуясь покровительством весьма высокопоставленных особ, продавали гнилое сукно и негодный порох, набивая карманы золотом, которое должно было идти на нужды армии. Он назвал имена, привёл доказательства. Он верил в закон и честь мундира.
Через неделю его вызвали снова. Рапорт лежал на столе командира, нетронутый. Ему предложили выбор: перевод в дальний гарнизон с туманными перспективами или отставка "по состоянию здоровья" с сохранением пенсии. Он выбрал второе. Его "излишняя честность" оказалась болезнью, несовместимой со службой.
С тех пор он жил в Петербурге частным человеком. Пенсии едва хватало, чтобы не просить милостыню. Гвардейские друзья поначалу заезжали, звали на обеды, но быстро поняли, что отставной поручик – фигура неудобная. Он слишком много знал и слишком мало говорил. Постепенно визиты прекратились. Остались уроки, переводы и редкие, весьма деликатные поручения от тех, кто помнил его прежнюю хватку и не боялся его репутации. Найти пропавшего должника, проверить неверную жену, сопроводить ценный груз – Волохов брался за всё, что не требовало кривить душой.
– Довольно на сегодня, Николя, – сказал он, закрывая учебник. – Повторите спряжения к следующему разу. И попробуйте составить несколько фраз о том, что вы видите за окном. Это полезнее, чем описывать воображаемых котов.
Мальчик с облегчением захлопнул тетрадь. Ключарёв кивнул, довольный. Урок окончен, деньги отработаны.
Когда Волохов уже надевал в прихожей свой потёртый, но всё ещё добротный сюртук, лакей доложил о письме.
– Вам, ваше благородие, – сказал он, протягивая небольшой конверт из плотной серой бумаги.
Волохов взял его. Письмо было безымянным, без адреса отправителя. Только его имя и адрес на Гороховой, выведенные аккуратным, но торопливым женским почерком. Печать из чёрного воска была цела, но на ней не было герба – лишь простой оттиск с виньеткой в виде плакучей ивы. Траурная печать.
Он кивнул лакею, сунул письмо во внутренний карман и вышел на улицу.
Ветер с залива пронизывал до костей. Низкие свинцовые тучи неслись над городом, грозясь пролиться холодным дождём. Петербург жил своей обычной жизнью: гремели по брусчатке пролётки, кричали разносчики, куда-то спешили чиновники в форменных шинелях. Волохов шёл, не замечая суеты. Конверт в кармане казался непривычно тяжёлым.
Он не стал читать его на улице. Дойдя до своей квартиры на третьем этаже старого дома, он запер за собой дверь, сбросил сюртук и только тогда распечатал конверт.
Бумага пахла фиалками и горем.
"Милостивый государь Евгений Андреевич, – начиналось письмо. – Пишет Вам вдова поэта Аркадия Лихачёва, Анна. Простите мне мою дерзость, но я обращаюсь к Вам по рекомендации человека, который назвал Вас единственным в Петербурге, кто ценит правду выше собственной безопасности. Мой муж скончался два дня назад. Полиция утверждает, что от сердечного припадка, но я знаю – его убили. Накануне смерти у него был изъят и уничтожен цензурой манускрипт его последнего стихотворения. Я умоляю Вас, милостивый государь, найдите этот манускрипт. Я верю, что в нём – ключ к разгадке его гибели. Я не располагаю большими средствами, но готова отдать всё, что имею, лишь бы имя моего мужа не было опорочено, а его убийца не остался безнаказанным".
Ниже стоял адрес на Васильевском острове.
Волохов несколько раз перечитал письмо. Поэт. Цензура. Убийство. Всё это пахло неприятностями, куда более серьёзными, чем ревнивые мужья или сбежавшие должники. Он уже один раз столкнулся с тем, как государство охраняет свои грязные тайны. Повторять этот опыт ему не хотелось.
Он подошёл к окну. Внизу, на Гороховой, какой-то пьяный купец ругался с извозчиком. Жизнь была проста и груба. Стихи и заговоры – это для мечтателей и дураков. Он своё уже отмечтал.
Волохов скомкал письмо и бросил его в камин, где дотлевали утренние поленья. Бумага вспыхнула, на мгновение осветив его лицо – резкие скулы, твёрдо очерченный подбородок, глаза, в которых не было ни страха, ни надежды.
Он смотрел, как огонь пожирает слова вдовы, как чёрный пепел оседает на углях. Дело закрыто, не начавшись.
Но одна фраза не выходила из головы: "…единственным в Петербурге, кто ценит правду выше собственной безопасности".
Кто мог так сказать? Кто ещё помнил того поручика Семёновского полка?
Он постоял у камина ещё минуту, затем решительно развернулся, натянул сюртук и вышел из комнаты. На лестнице он едва не столкнулся с хозяйкой, которая несла ему счёт за квартиру.
– Я скоро буду, – бросил он ей на ходу. – Возможно, задержусь.
Он шёл по направлению к Исаакиевскому мосту, который вёл на Васильевский остров. Дождь, наконец, начал накрапывать, превращая пыль на мостовой в жидкую грязь. Волохов поднял воротник. Он не знал, зачем идёт туда. Возможно, чтобы сказать вдове, что она ошиблась адресом. А возможно, потому что слово "правда", сожжённое в камине, продолжало гореть где-то внутри него самого.
Глава 2. Чернильные слёзы
Васильевский остров встретил Волохова не парадным блеском столичных проспектов, а строгой, почти математической меланхолией своих линий. Прямые, как армейский строй, улицы упирались в свинцовую гладь Невы. Воздух здесь был гуще, пропитанный влагой и запахом дёгтя от ближних верфей. Дома стояли плотнее, фасады их были проще, а за окнами реже мелькал шёлк и позолота. Это был другой Петербург – мир чиновников, учёных, небогатых купцов и вечных студентов. Мир, где думали больше, чем говорили, а говорили больше, чем имели.
Дом, указанный в письме, оказался трёхэтажным, с облупившейся жёлтой штукатуркой и тёмными от сырости подтёками под окнами. Волохов поднялся на второй этаж по узкой, вытертой до блеска ногами сотен жильцов лестнице. Воздух здесь был спёртый, пахло варёной капустой и мышами. Он нашёл нужную дверь – обитую потемневшим от времени сукном – и постучал.
Дверь открыли почти сразу, словно его ждали у самого порога. На него смотрела молодая женщина, лет двадцати пяти, не больше. Анна Лихачёва. Она была одета в простое тёмное платье без каких-либо украшений, волосы убраны в строгий узел на затылке. Лицо её было бледным и уставшим, под глазами залегли глубокие тени, но взгляд был прямым и ясным. В нём не было истерики или показного отчаяния, только глубокая, въевшаяся скорбь и какая-то твёрдая, почти упрямая решимость.
– Господин Волохов? – спросила она тихо, но отчётливо.
– Он самый. Вы Анна Лихачёва?
Она кивнула и отступила в сторону, пропуская его в крохотную прихожую. Квартира была маленькой, всего две комнаты, но содержалась в безукоризненной чистоте. Пахло не капустой, как на лестнице, а воском и сухими травами. Скромно, бедно, но достойно.
– Прошу вас, – она указала на дверь в гостиную.
Комната была обставлена просто: несколько стульев, небольшой круглый стол, покрытый скатертью, книжный шкаф, забитый до отказа разномастными томами. На стене висела недорогая гравюра с видом Рима. Всё говорило о жизни людей образованных, но стеснённых в средствах.
– Присядьте, – предложила Анна. Сама она осталась стоять, сложив руки на груди, словно собираясь с силами.
Волохов сел на стул с жёсткой спинкой. Он не стал произносить слов сочувствия. Они были бы здесь неуместны и фальшивы. Он пришёл не утешать, а слушать.
– В письме вы упомянули, что вашего мужа убили, – начал он без предисловий. – Полиция придерживается иного мнения.
– Полиция видит то, что ей удобно видеть, – в голосе Анны прозвучала горечь. – Пришёл околоточный, осмотрел всё, пожал плечами. Сказал – сердце. Аркадий никогда не жаловался на сердце. Он был молод, крепок. Да, в последние месяцы он был бледен и мало ел, но это от тревоги, а не от хвори.
– Тревоги? – уцепился Волохов за слово.
Анна подошла к окну и на мгновение замерла, глядя на серый двор-колодец.
– Он боялся. Последние недели он почти не выходил из дома. Всё писал, переписывал, сжигал черновики. Говорил, что за ним следят. Я сперва думала, это поэтические фантазии, мнительность… знаете, творческие люди…
Она обернулась, и её глаза наполнились слезами. Но они не покатились по щекам, а стояли в глазах, чёрные, как чернила, придавая её взгляду странную, лихорадочную глубину. Чернильные слёзы.
– А потом… потом к нему пришёл человек из Цензурного комитета. Я не видела его лица, он был в плаще, ждал внизу. Аркадий спустился к нему с рукописью. Вернулся через полчаса белый как полотно. Сказал только: "Они всё знают. Они не простят". Он говорил о своём последнем стихотворении. Он называл его… "главным делом своей жизни". А на следующий день его не стало.
Волохов слушал внимательно, не перебивая. История становилась всё опаснее. Цензурный комитет – это уже не просто полиция. Это тень Третьего отделения, незримо присутствующая в каждой типографии, в каждом литературном салоне. Это люди, которые могли сломать жизнь одним росчерком пера. Или, возможно, не только пера.
– Вы полагаете, этот визит и смерть вашего мужа связаны?
– Я не полагаю. Я уверена, – твёрдо сказала она. – В тот вечер, когда он умер, он был спокоен. Словно принял какое-то решение. Он закончил стихотворение, переписал его набело. Сказал мне, что спрятал его. Что это его завещание. А через несколько часов его нашли мёртвым.
– А рукопись?
– Исчезла. Я перевернула весь дом. Все его бумаги на месте, кроме этой. Они забрали её.
– "Они"? – уточнил Волохов.
– Тот, кто убил его.
Она подошла к книжному шкафу, достала небольшую деревянную шкатулку, открыла её и извлекла сложенный вчетверо обрывок бумаги.
– Это всё, что осталось. Черновик, который он, видимо, порвал и бросил. Я нашла его под столом.
Она протянула листок Волохову. Бумага была плотной, дорогой – видимо, предназначалась для чистовика. На ней было всего несколько строк, выведенных широким, размашистым почерком:
"…и прах тиранов смоет кровь зари,
И стихнет гром поддельных литургий.
Над пеплом самодержца встанет слово,
И трон не спасёт от правды, что в слове…"
Волохов держал листок в руках, ощущая его почти физический вес. Это была не просто поэзия. Это была государственная измена, облечённая в рифму. Такие стихи не просто запрещали – за них отправляли в Сибирь без суда и следствия. Он представил себе лицо цензора Карпова, о котором упоминала Анна в письме, когда тот читал эти строки. Да, от такого можно не только испугаться, но и умереть от страха. Или помочь умереть другому.
– Вы понимаете, что это такое? – спросил он, поднимая глаза на Анну.
– Я понимаю, что это правда, – просто ответила она. – Аркадий не был заговорщиком. Он был поэтом. Он верил, что слово может изменить мир. Что оно сильнее штыков и кандалов. Видимо, кто-то поверил в это тоже. И испугался.
Она была дочерью мелкого чиновника, выросла в мире, где каждый знал своё место и боялся поднять голову. Но она вышла замуж по любви за бедного поэта, и эта любовь, кажется, дала ей силу, которой не было у многих мужчин в дорогих мундирах.
– У меня нет денег, чтобы платить вам много, господин Волохов, – сказала она, словно прочитав его мысли. – Вот, – она положила на стол маленький бархатный мешочек, который издал глухой звон. – Здесь всё, что осталось от приданого и что я смогла выручить за некоторые вещи. Пятьдесят рублей. Я знаю, это немного…
– Достаточно, – перебил её Волохов. Он смотрел не на деньги, а на обрывок стихотворения. Дело перестало быть просто заработком. Оно стало вызовом. Головоломкой, обёрнутой в трагедию. Оно задевало те струны в его душе, которые, как он думал, давно омертвели. "Правда, что в слове". Не за это ли его самого вышвырнули со службы?
– Я берусь за ваше дело, сударыня, – сказал он, поднимаясь. – Но я ничего не обещаю. Если за этим стоят люди, о которых я думаю, найти рукопись будет почти невозможно. А доказать убийство – и того сложнее.
– Мне не нужны доказательства для суда, – её голос дрогнул. – Мне нужно знать, что он умер не напрасно. Что его слово не исчезло бесследно.
Волохов аккуратно сложил обрывок бумаги и убрал его в тот же карман, где лежало её письмо.
– Я начну с визита к цензору, который изъял рукопись. Его фамилия Карпов?
Анна кивнула.
– И ещё одно, – добавил он, уже стоя в дверях. – Кто вам меня порекомендовал? Фраза в вашем письме… она была очень точной.
Анна на мгновение замялась.
– Я не могу назвать его имя. Он просил об этом. Сказал лишь, что вы служили вместе, и что вы единственный, кто не отвернулся от него, когда он попал в беду.
Волохов медленно кивнул. Круг людей, подходивших под это описание, был до обидного мал.
Он вышел на улицу, снова под моросящий дождь. В кармане у него лежали пятьдесят рублей, траурное письмо, обрывок крамольных стихов и ключ к тайне, которая уже пахла порохом и кровью. Он снова был в деле. И это чувство, забытое и опасное, было неприятно, но странно… сладостно.
Глава 3. Комната мёртвого
Вернуться в квартиру на Васильевском острове было всё равно что войти в остывающую рану. Волохов почувствовал это, едва переступив порог вслед за Анной. Воздух, ещё недавно пахнувший травами и воском, теперь казался тяжёлым, застывшим, словно в нём навсегда отпечатался последний вздох её мужа. Тишина здесь была не просто отсутствием звука, а чем-то материальным, давящим на уши.
Анна двигалась как во сне, её движения были скованными и замедленными. Она не зажгла свечей, и комната тонула в сером апрельском сумраке, который едва разгонял тусклый свет из окон.
– Я… я почти ничего не трогала, – прошептала она, останавливаясь посреди гостиной. – Околоточный велел оставить всё как есть до особого распоряжения. Но распоряжения так и не последовало. Они просто закрыли дело.
Волохов молча кивнул, снимая мокрый сюртук. Он не стал осматривать гостиную. Его интересовала та комната, где всё произошло.
– Проведите меня, – попросил он мягко.
Кабинет, или, скорее, комната, служившая Аркадию Лихачёву и кабинетом, и спальней, была крохотной. Узкая кровать, покрытая простым солдатским одеялом, занимала почти половину пространства. Вторую половину занимал массивный письменный стол у окна, заваленный бумагами, книгами и чернильницами. Именно здесь, по словам хозяйки, нашли тело поэта.
Волохов не спешил подходить к столу. Он замер у порога, давая глазам привыкнуть к полумраку. Он осматривал комнату не как مجموعه предметов, а как единое целое, как сцену, на которой разыгралась безмолвная трагедия. Он искал несоответствия, детали, выбивающиеся из общей картины. Солдатская аккуратность, въевшаяся в него за годы службы, заставляла его ум работать методично, от общего к частному.
– Анна, скажите, ваш муж был аккуратным человеком?
Вопрос застал её врасплох. Она обвела взглядом комнату, словно видя её впервые.
– Не всегда. Когда он работал, вокруг него мог быть… творческий беспорядок. Но книги он любил и всегда ставил на место. И бумаги свои… он их очень берёг. Говорил, что в них – вся его жизнь.
– Что-нибудь кажется вам не на своём месте? Что-то, что бросается в глаза?
Она снова медленно осмотрелась. Её взгляд остановился на книжной полке над столом.
– Книги, – сказала она неуверенно. – Они стоят как-то… криво. Аркадий всегда выравнивал их по корешкам. Он не терпел, когда одна выпирает больше другой.
Волохов подошёл к полке. Действительно, несколько толстых томов в кожаных переплётах стояли неровно, словно их наспех вынимали и ставили обратно, не заботясь о порядке. Он осторожно взял одну книгу – сборник стихов Державина. Холодная, тяжёлая. Он пролистал страницы. Ничего. Затем другую – "Путешествие из Петербурга в Москву" Радищева, запрещённое и опасное чтение. Тоже пусто.
Он не стал трогать остальные. Ему было ясно. Кто-то искал. Но искал не деньги или драгоценности. Искал бумаги.
– Обыск был, – констатировал он вполголоса. – Но очень тщательный. Не грабитель. Грабитель перевернул бы всё вверх дном, вытряхнул бы бельё из комода, вспорол бы матрас. Этот же действовал тихо. Он знал, что ищет. И, видимо, не сразу нашёл.
Он повернулся к столу. Бумаги на нём лежали в живописном беспорядке, но Волохов заметил, что это беспорядок второго рода – искусственный. Некоторые листы были помяты не так, как мнутся в порыве вдохновения, а так, словно их быстро просматривали и небрежно бросали на место.



