
Полная версия:
Уральские новеллы

Moru Ashi
Уральские новеллы
Кофейня на Знаменской
Дождь сеет сегодня неспешно, как будто устал от себя самого – капли тяжелые, промозглые, липнут к асфальту Знаменской.
Ветер с Уральских гор дует косо, рвет ржавые листья с тополей, что висят на ветвях, как обрывки пергамента. Город утопает в сером, где дома сливаются в одну мокрую массу. И только редкие окна кофейни на перекрестке с заброшенным железнодорожным тупиком едва мерцают сквозь пелену, будто сквозь влажный бинт. Никто не спешит в такую погоду; улицы пустеют, а те, кто проходит на другую сторону "железки", жмутся в плащи. Капюшоны низко над глазами, шаг быстрый, как будто бегство от чего-то незримого.
Кофейня эта – словно пятно в тумане. Ее дверь скрипит от сырости, заколоченные окна покрыты плесенью, а запах оттуда – не кофе, а что-то металлическое, ржавое, смешанное с дымом старых сигарет и едва уловимым металлическим привкусом. Работает она, как и всегда, только после полуночи, когда дождь обычно утихает, но сегодня идет прямо сквозь ночь, барабаня по крыше, что гудит, как полый барабан. Внутри, наверное, душно, от конденсата на стенах и пара от чашек. Пар поднимается к потолку, где паутина висит крошащимися нитями. Столики шатаются, стулья скрипят, а тени за стойкой колышутся от каждой случайной капли, что просачивается через щели в кровле. Разговоры там ведутся тихо, шепотом сквозь дождь – слова сливаются с мокрым шорохом, о делах, что не для дневного света. О забытом под дождем, о тенях, что тянутся за прохожим под зонтом.
Почему она выдерживает годы в такой сырости? Дождь смывает следы, размывает контуры, а кофейня цепляется, как хитрый корень в мокрой почве. Люди заходят одиночками, оставляя лужи на полу, заказывают "черное», что варится в крутом кипятке, едкое, как залежалый осадок. Иногда кто-то кашляет в углу, звук глухой, прерывистый, будто дышит само здание. А дождь все льет, неся с собой холод, что проникает в кости, делает мысли медленными, тягучими, как грязная вода в сточной канаве. Ночь затягивается, заводы за углом шумят приглушенно, а кофейня ждет своих гостей – тех, кто ищет паузы в этой промозглой бесконечности.
Выспится ли асфальт под дождем? Или непогода над Бескрайним Уральским заводом, споет нам о том, что принесет завтра.
Или, может изволите чашку забвения?…
Ушедший
Исчезновение – это что-то неуловимое, как первый клочок тумана, что стелется в темном овраге. Без шума, без прощания, просто! Пропадает человек, словно смытый дождём след на Знаменской. Вчера еще был здесь. Сидел в углу кофейни, вертя в пальцах истёртую кружку с "чёрным", прислушиваясь к скрипу стульев и шепоту дождя. А сегодня – пустота, и лишь продолжающий ржаветь железнодорожный тупик за окном. Никаких писем, звонков, объяснений! Только память о нём висит в воздухе, как тенета, вибрирующие на сквозняке. И те, кто знал его, растерянно оглядываются, ища знак в каплях дождя на стекле или в шорохе ржавых листьев, что ветер гоняет по мостовой.
Ага, тут-то и зарождается история. Та, что может обернуться психоделическим триллером о потерянной душе, что стенает от ран в промозглой ночи. Или детективом, где исчезнувший оказывается ниточкой в клубке тайн, спрятанных за плесенью на стенах кофейни.
А тот, от кого ушли без следа? Он, наверное, ворочается в сонливом отчаянии. Смотрит в потолок квартиры на Куйбышева, где конденсат стекает по стенам тревожными мыслями: "Почему? Что не так?" Он звонит, но на другом конце провода молчание, письма улетают в пустоту, а каждый прохожий на улице чем-то похож…Слыша шаги за окном, мысль-призрак прошепчет: "Может, вернётся?" Но ночь уносит даже этот шепот, и остается только дождь, барабанящий по крыше, будто стук сердца в груди покинутого.
Сам исчезнувший – где он теперь? Может он действительно растворился в тумане. Или растаял в свете кораблей, что парят над Уральским хребтом, оставляя лишь смазанный след в небе, в который никто не верит – "Бред, успокойся, это просто дождь".
А что, если он секретный агент, проваливший явку в заброшенном тупике, где старые рельсы ржавеют под бесконечным ливнем? И теперь он прячется в тени завода, бормоча пароли сквозь зубы, пока дождь смывает его прежнюю жизнь, как залежалый осадок в кружке… Или просто усталый человек, что сбежал от всего. От "железки" с ее скрипом вагонов, от конденсата в квартире, от разговоров в кофейне, от дневного света. Исчез, чтобы начать заново, без объяснений, как обычный прохожий, идущий по улицам, где дома сливаются в серую массу, а редкие окна мерцают сквозь пелену, не обещая ничего.
Кофейня ждет. Вечером, когда дождь чуть утихнет, дверь скрипнет от сырости, а пар от чашек поднимется к потолку, и гости зашепчут о новом исчезнувшем. Заводы продолжат приглушенно гудеть, а ветер будет рвать листья в немом вопросе – «вернётся ли он, или это навсегда?»
Или, может, все таки чашку забвения, чтобы забыть и себя и размышления о том, что принесёт с собой следующий дождь.
Сам себе страдалец
А вот, пожалуйте, еще один персонаж, что не дает себе покоя, как дурная голова – ногам…
Сентиментальная меланхолия, она как невидимый паразит на стенах жизни, что импонирует кофейне у перекрестка с ржавым тупиком, где воздух пропитан запахом мокрого хлеба и горелого кофе, а за окном заборы осыпаются, как кора с вековых тополей. Поддавшийся этому скверному поветрию приходит сюда не для беседы или тепла. Нет, он здесь, чтобы раствориться в собственном бессилии, что-либо изменить там, где дни тают, как снег на крышах заводских цехов, оставляя только лужи воспоминаний, что плещутся под ногами прохожих, но никогда не высыхают. Его кредо, дня настоящего – это неосознанный обряд жалости к себе. И каждая капля дождя на стекле, как эхо забытого вздоха, а мысли тянутся, словно трещины на асфальте.
Этот извечный и самовлюбленный страдалец садится у окна, не смотря на проходящих мимо. Для него, они лишь тени, мелькающие в пелене, как призраки мира, занятые своими делами. Кто-то спешит к "железке" на грохочущий поезд, кто-то курит у выхода, а он вертит в пальцах спичку, рисуя невидимые узоры на столешнице, изъеденной временем. Сантименты его, это шепот ветра в лиственных кронах Уральского хребта, и меланхолия, что накатывает с каждым глотком остывшего кофе, где оседают остатки самоуважения. И мечутся его мысли, – "Почему всё так поздно? Почему сердце ноет, как скрип ржавых колес? А что, если это навсегда – эта серость, где дома сливаются в единую стену, и ни света, ни надежды?" Но он не ищет ответов, а только кормится всевозрастающим унынием, как паук в углу, плетущий паутину из собственных сожалений, развешивая её по стенам кофейни.
Так он проводит часы, дни, сливаясь с атмосферой, когда дождь льёт сплошной стеной, заливая обочины и размывая последние следы здравомыслия. Страдалец чувствует родство с этой сыростью. Когда солнце блеснет сквозь тучи над Бескрайним заводом, он хмурится, предпочитая тень, где мысли шевелятся, как плесень под крышкой чайника – неубиваемая, но бесполезная. В итоге, кредо его – это не выбор, а нарост, что вырос незаметно, как мох на старых шпалах, и теперь питается всем: от нераспечатанного письма в кармане, до прощального гудка паровоза на горизонте, обещающего уход в никуда.
Когда, уже после, он шагает по Знаменской, растворяясь в толпе, оставляя за собой шлейф меланхолии, что висит в воздухе, как запах сырого асфальта после ливня, те, кто остаётся, ерзают на стульях, бормоча: "Что за человек это был? Или просто тень, забытая тут с прошлого дождя?"
А он, наверное, куда-то идёт, в тоскливом тумане, размышляя о том, что принесёт следующий прилив уныния – ещё одну кружку "черного" в другой кофейне, или, быть может, прыжок в речку Исеть под заводским мостом, где вода снесёт прочь обломки его сантиментов.
Страх
Он – тот, кого жизнь щиплет, как осенний ветер за старый воротник, сшитый из небрежных кусков повседневности, где каждый шаг по мостовой отдается неуверенным эхом. Его тело – хлипкий сосуд, что гнется под каждый вдох, словно соломинка на ветру. Невысокий от природы, как тусклый светильник на узкой улочке, он культивирует в себе веру в собственную трусость. Лелеет ее, как тайну, шепчущую в ночи: "Ты слаб, ты всегда бегал от теней, прячась за дверью скромной квартиры, а шаги соседей наверху – это тревога, что эхом пульсирует в пустых комнатах."
Его затаенное отчаяние, питается страхами. Темные уголки незнакомых аллей кажутся ему пастью хищника, а скрип ветра в трубах старых построек – предвестником бед, и он избегает всего, где свет угасает рано, довольствуясь временной безопасностью своего убежища, где чайник монотонно булькает на плите.
Дни его тянутся, как длинная тень от заброшенного дома, наполненные мелкими обязанностями и бесконечными мыслями о том, что могло бы быть, если бы он был другим – выше, сильнее, смелее. Он представляет себе, как другие, те, кого он наблюдает издали, шагают по жизни уверенно, не оглядываясь, не вздрагивая от каждого шороха. Но его собственная плоть напоминает о хрупкости: легкие, что быстро устают от простой ходьбы, руки, что дрожат, когда он пытается поднять что-то тяжелее книги, ноги, что не идут быстро, словно вязнут в невидимой грязи. "Это моя судьба!" – думает он, листая страницы старых журналов, где герои побеждают драконов и монстров, и вздыхает, понимая, что в его мире драконы – это всего лишь незнакомые улицы после заката.
Страх – его постоянный спутник, барьер, что отделяет от мира, и он живет за ним, как за толстыми стенами, где самоуважение угасает, как тлеющая лучина, а дни сливаются в один туманный серый поток.
Но однажды, в момент, что можно назвать нежданным всплеском храбрости, или отважной глупости, когда воздух в квартире сгущается, а мысли начинают клубиться, как пар от утреннего поезда… И вот тогда, он не может больше терпеть это мучительное существование. Что-то внутри рвется, как тонкая нить, – и он решает перебороть себя: убежать от собственного отражения, от пугающего эха хлопающих дверей в подъезде.
"Довольно!" – бормочет он сквозь зубы, сжимая кулаки так крепко, что ногти впиваются в ладони, впрочем, никогда не сжимавшие ничего прочнее карандаша. – "Пора шагнуть в пасть, которая глотает всех."
Сердце колотится, как барабан в пустом зале, когда он надевает пальто, шершавое, пахнущее сыростью, и выходит в ночь. Его неуверенные шаги, эхом отдаются по мостовой, где лужи блестят под тусклыми фонарями, мерцающими, как звезды. Он идет, минуя знакомые переулки, где воспоминания о прошлом пытаются удержать его. Но решимость, хоть и смешанная с ужасом, гонит вперед, к тому месту, о котором говорят шепотом. К заброшенному складу у реки, покинутому, как старый корабль после шторма, где когда-то хранили подозрительные грузы. А теперь там клубятся тени и слухи. О тех, кто приходит сюда со шрамами на руках и лицах. О воздухе, пропитанном запахом ржавчины и усталости, о криках, смешивающихся с эхом забытых проклятий. Для него это – вершина ужаса, храм страха, где двери скрипят, как старые кости, а окна – пустые глазницы, уставившиеся в ночной туман.
Путь кажется бесконечным. Он пересекает темные улицы, где мерещатся, призраки, и каждая тень на стене заставляет его замереть. Мотая головой, пытается прогнать навязчивую мысль, что кто-то следует за ним по пятам. Ветер бросает в лицо капли дождя, смешанные с пылью, и он бормочет себе под нос слова ободрения, те, что слышал в книгах, – "Храбрость – это не отсутствие страха, а шаг вперед вопреки ему!" Грудь сжимается, дыхание учащается, но он не отступает.
Наконец, он подходит ближе – ноги дрожат. А ржавая и покореженная дверь, с протяжным скрипом, открывается, и он входит внутрь, погружаясь в сумрак, где бочки валяются, как спящие чудовища, и легкий свист сквозняка эхом отражается от стен, изъеденных плесенью, как страницы древней книги с историями о пропавших душах.
Внутри – другое измерение. Воздух густой, пахнет затхлостью и чем-то металлическим, а свет от единственной лампочки, свисающей с потолка, отбрасывает длинные тени, в которых его собственный силуэт кажется гигантским. Пыль кружится в воздухе, оседая на его рукавах. Слышны тончайшие звуки – капающая вода где-то в глубине, шорох мышей за стенами. Страх накатывает волнами, и шепчет – А если здесь кто-то здесь? Если это ловушка?
Ноги больше не держат. Он ищет место, чтобы присесть, успокоится, прийти в себя. И находит перевернутый ящик.
Некоторое время он сидит без движения, сжимая в пальцах связку ключей от своего жилья, слушая шум логова, уже не такого липкого, страха, что теперь уже был не эхом в ночи – а частью его самого. И в мыслях о жизни, о днях, проведенных в тени, вдруг рождается вопрос, – А зачем он пришел? Чтобы доказать себе? Чтобы умереть от страха, или поборов его, возродиться?
Но в этот момент глубоких раздумий, он замечает в углу под лампочкой груду старых ящиков, наполовину развалившихся. Поднимаясь, чтобы подойти ближе – сам не зная для чего, и спотыкается обо что-то твердое. Это коробка, пыльная, как воспоминания о детстве, с надписью на боку, выцветшей от времени. А внутри – не сокровища, не монстры, а стопка пожелтевших писем, с датами, когда война еще не стерла контуры мира, и адресованных "туда, где страхи становятся тише". Он открывает одно из них дрожащими руками, прочитывая строки: "Я был таким же, как ты сейчас, – пишет незнакомец, чье имя истлело в потоке времени. – Приходил сюда, чтобы понять, что страх не монстр, а зеркало, в котором мы видим себя слишком ясно. Он учит, что мы все – хрупкие, как стекло, но именно эта хрупкость делает нас живыми. Страх – это цена, которую мы платим за то, чтобы быть людьми, а не машинами. В нем скрыта сила…если мы не бежим, а обращаем его в инструмент"
Письмо обрывается, но за ним – другое, где тот же человек пишет о своем возвращении домой, уже изменившимся. Он не стал героем, но научился жить с тенью внутри, понимая, что каждый человек носит в себе такой склад, полный эхо чужих страхов.
Он сидит, перечитывая слова, и чувство пустоты в груди превращается в тихое понимание. "Мы все – части одной структуры" – думает он, оглядываясь на бочки и письма, словно это алтарь человеческой слабости. Страх не исчезает – он остается, как ржавчина на металле, неизбежный и постоянный. Но теперь он видит в нем не цепи, а механизм, который соединяет. Одиночество становится мостом, а хрупкость – общей судьбой множества, невидимых и незнакомых, но таких же, как он.
Он выходит из склада не как победитель, а как тот, кто осознал, что мир – не арена для битв, а сеть из подобных историй, где смелость рождается не из героизма, а из простого выбора: присел на ящик, взял фонарик и прочитал правду о себе. Вернувшись в свою квартиру, он смотрит на стены по-другому – не как на тюрьму, а как на место, где страх можно держать под контролем, зная, что снаружи ждет не безымянный ужас, а бесконечная сеть таких же, кто учится дышать вопреки всему.
Блеф человеческий
Это был сосед из квартиры напротив – такой, знаете, чудак, который ходит в длинном пальто, даже летом, и носит под мышкой толстую, потрёпанную книгу, завернутую в газету, как будто она боится света. Толи Библия, толи Коран, пойди, разберись…
Он зовёт себя Эрхам, но в доме все знают его как Виталика. Да, и такое бывает. Случилось, просто, Виталику побывать в «местах не столь отдаленных», там-то он и подцепил эту религиозную хандру. Вы только представьте себе, двадцать с лишним лет он был Виталиком, а тут на тебе, и Эрхам нарисовался.
Утром, когда соседи выносят мусор, по пути на работу, он уже стоит у подъезда, чтобы сунуть им в руки листовки с картинами пламенного ада. "Богу видны твои мысли!" – шепчет он, и глаза у него горят, что те угли в аду.
А ведь раньше он был обычным парнем, работал на заводе, вечера проводил с пивом перед телевизором, ну или с приятелями в гараже – ничего сверхъестественного в его жизни не было. В ту пору религия для него была не больше того, что бабушка вспоминала на Пасху, перед тем как пойти в церковь.
И вот, теперь он – Эрхам! Молится по пять раз на дню, встав на колени, прямо на кухне, околачивает лбом пол. Соседи часто слышат его протяжные вопли, пением назвать которые язык не повернется. Иногда он стучится к ним в двери: "Ваши души в опасности! Опомнитесь, вас всех ждет гиена огненная! Но есть спасение через веру!" Соседи обычно кивают, берут его листовку, чтобы он ушёл, и потом кидают её в мусор. "Да, да, спасибо" – говорят они, и думают про себя: "Парень, наверно, одинокий, вот и придумывает себе друга в небе".
Он не просто верит – он живёт этой верой, как воздухом. Все его разговоры вращаются вокруг священных писаний. Друзей у него нет, кроме таких же религиозных типов, что собираются у него по субботам и сидят часами, обсуждая "великие слова пророка". Он курит, но тайком, потому что "Бог не любит грязь в теле". Пару раз я видел, как он спорит с кем-то в магазине – краснеет, машет руками, цитирует Писание, как будто это закон. "Это не моя вера, это – правда!" – вопит он, и люди отходят, переглядываясь: "Псих какой-то". Иногда его даже становится жалко – парень явно в бреду, но вреда от него нет. Ну, разве что пугает бабушку с первого этажа, которая теперь крестит его через стекло.
А потом, однажды вечером, всё изменилось. Соседи услышали шум из коридора. Кто-то колотил в дверь Эрхама, под крики и слезы. Все высыпали в подъезд. Дверь открыта, а там он. На коленях, слезы текут по лицу, книги разбросаны. А рядом какая-то женщина, та, что ему "спасла душу" перед новым годом, но теперь она вне себя, потому что беременна. Сцена быстро прекратилась. Женщина ушла, хлопнув подъездной дверью. Разошлись и соседи. А Эрхам, вернее Виталик, так и продолжал стоять на коленях. И кто знает, что творилось в его душе в тот момент. Так он простоял всю ночь, не проповедовал, не молился. А утром, соседи видели, как он выходил из подъезда, но уже не с Писанием подмышкой, а просто…
Как-то вечером Виталик подошёл к окну первого этажа, где жила та бабушка, что осеняла его крестным знаменем. Она и в этот раз принялась было его крестить, потому как выглядел он не очень, постарел лет на десять – лицо серое, глаза пустые. "Я хотел поговорить," – одними губами произнес он. Старушка кивнула, и, одевшись, вышла на улицу.
Виталик сидел на лавке у подъезда и курил – открыто, впервые за годы. Старушка сидела рядом. И он рассказал ей о том, как вера была для него стеной от мира. Как все тогда было просто, помолился – прощен, и будет тебе райская жизнь на небесах. А потом случилось то, что случилось, и он вдруг увидел, что жизнь-то, она здесь и сейчас. А что – до небес, так это всё выдумки, чтобы держать в узде трусливых глупцов. Религия – это не божественное откровение. Люди написали эти книги, потому что боялись смерти, одиночества, хаоса. Бог – это всего лишь идея, которую придумали слабые, чтобы не сойти с ума. "Я верил, что спасу душу," – говорил он, – "а спасал себя от жизни".
Теперь он больше не фанатик, а обычный парень по имени Виталик, что по вечерам молча сидит на балконе, глядя как тихо идет дождь, смывая пыль с тротуара. Иногда он улыбается – "Кто знает, может, и есть что-то там, но не в наших словах. А религия – это блеф человеческий"
Проклятие трехликого
За окнами высокого административного этажа, откуда видны лишь верхушки дымящих труб, да, сверкающие вдали, покрытые инеем железнодорожные пути, раскинулся Уральский Металлургический Комбинат – гигант, выкованный из стали и человеческих судеб. Здесь, в этом индустриальном царстве, где воздух наполнен запахом расплавленного металла и сажи, существует особый вид хищника. Он не держит в руках тяжелых слесарных ключей и не стоит у плавильной печи, с обезображенным отблесками агонии домны лицом.
Его оружие – слово.
Его среда обитания – коридоры управления.
Его сущность – это бесконечная, патологическая жажда высот, которая превращает его в существо, лишенное собственного позвоночника.
Этот человек, словно аморфная масса, способная принимать любую форму, течет через лабиринты заводской иерархии. Его цель – кабинет на вершине пирамиды, помещение с плотными шторами, надежно скрывающими панораму серых уральских дней и бесконечных цехов. Путь к этому кабинету лежит через преодоление не физических, а моральных преград, и он преодолевает их с пугающим искусством.
Перед теми, кто восседает на вершине, он демонстрирует чудеса трансформации. Входя в приемную Директора, он словно растворяется в пространстве, становясь невидимым для строгих секретарей, но необходимым для начальника. Он исчезает, сливаясь с узором дорогого паркета, оставляя от себя лишь подобострастный шелест костюмной ткани, как отзвук ритуального поклонения перед восточным тираном. В присутствии власти его голос претерпевает метаморфозу: твердые интонации сменяются мягкой, липкой вязкостью, похожей на остывший шлак или патоку. Сладкая лесть течет из него рекой, заливая берега тщеславия сильных. В такие моменты он полностью отбрасывает человеческое достоинство, готовый, если бы это потребовалось, лизать грязь с подошвы начищенных до блеска ботинок, лишь бы почувствовать на себе тепло случайного взгляда сверху. Этот взгляд для него – кислород, это энергия, необходимая для его паразитического существования.
Парадокс его природы заключается в том, что эта бесхребетность окружена невидимой броней. Выведите его из «святая святых», спустите на пару этажей ниже, поставьте лицом к лицу с его ровнями – теми, с кем он вчера делил дешевые сигареты в курилке у разгрузочного перрона – и вы увидите совершенно иное создание. Здесь он не сгибается. Здесь его спина выпрямляется, а в глазах загорается холодный, расчетливый огонь. Здесь он прячет за пазухой камень, улыбаясь при встрече широкой, мертвой улыбкой, не касающейся глаз.
Интриги – это его кровь, воздух, которым он дышит в густой атмосфере заводского цеха управления. Он плетет их с мастерством паука, незаметный в темном углу складской документации. Он развешивает тонкие, почти невидимые нити сплетен и доносов, на которых потом, словно мухи в паутине, висят безгласно трепещущие репутации и карьеры ни о чем не подозревающих коллег. Повседневный заводской быт, шестеренки интеллектуального труда, становятся для него полем битвы, где не место честному поединку. Пожимая вашу руку крепким рукопожатием, он уже мысленно проверяет, насколько надежно стоит ваша нога на маслянистом фундаменте заводской политики. Он всегда готов толкнуть ближнего, но только тогда, когда никто не видит. Его толчок всегда сопровождается громким смехом над удачной шуткой или злой, едкой насмешкой, которая бьет точно под дых. Ибо именно в этом хаосе звуков и эмоций он чувствует себя хозяином положения.
А спустившись еще на пару этажей ниже, где вотчина рядовых, где жужжание дешевых кофеварок, и стук пишущих машинок сливается в единый монотонный гул, он распрямляется во весь рост, чувствуя себя настоящим колоссом. Здесь он не играет в интриги, ведь ему это уже не нужно – и он просто гадит. Небрежно бросая пару язвительных фраз, он пачкает чужую работу грязью своего пренебрежения. И смотрит на тех, кто ниже, как на назойливых комаров, мешающих насладиться видом разрушения, отмахиваясь от них выговорами и мелкой пакостью.
Весь этот заводской механизм, эти тысячи людей, скованные цепью производства, – не более, чем ресурс, материал, из которого он строит свой пьедестал. Он не слышит стука молотов в прокатном цехе, для него это лишь фоновый шум, заглушающий голос совести. Взаимодействуя с рабочими, он становится едким. Не роняя и лишнего слова, он ставит подпись под документом, означающим увольнение, штраф или лишение премии. Его лицо в этот момент не выражает ничего, кроме скучающей сытости хищника, которого лишь раздражает необходимость наступать на муравьев, пока он не дополз до Олимпа.
Особенно ярко эта природа раскрывается в моменты кризисов на комбинате. Когда синим пламенем горят контракты, и изношенное оборудование ставит под угрозу месячные планы. Поначалу, он укрывается за спинами более ответственных инженеров, но готов первым выйти с докладом о спасении ситуации. Он крадет чужие идеи, оформляя их в блестящие отчеты. Он – тень, что удлиняется по мере того, как остывают страсти.
В конце рабочего дня, когда заводской гудок отзывается эхом в уральских горах, и люди, уставшие, потные, покидают проходные, спеша к теплым домам, наш герой остается в своем кабинете еще на полчаса. Он сидит в полумраке, глядя на огни цехов внизу, и в его взгляде читается не сочувствие к тем, кто там, в огне и пыли, а холодный расчет: скольких еще, из «этих», он сможет использовать завтра, чтобы подняться на ступень выше. Его жажда высот ненасытна, как доменная печь, и абсолютно безразлична к качеству топлива.



