banner banner banner
Из пережитого. Воспоминания флигель-адъютанта императора Николая II. Том 2
Из пережитого. Воспоминания флигель-адъютанта императора Николая II. Том 2
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Из пережитого. Воспоминания флигель-адъютанта императора Николая II. Том 2

скачать книгу бесплатно

Но к чести Алексеева надо отнести все же то, что он был единственным из сменявшихся впоследствии главнокомандующих, который решительно отказался жить в Ставке в комнатах, занимаемых ранее государем императором, и выбрал себе внизу губернаторского дома скромное помещение прежней военно-походной канцелярии.

По его словам, переданным мне его зятем и дочерью, он «считал для себя святотатством пользоваться обстановкой и мебелью, которые напоминали ему живо ушедшего императора».

Как бы иронически ни воспринимались многими эти слова, сказанные человеком, так много способствовавшим этому «уходу», в искренности их все же трудно сомневаться.

При многих недостатках характера Алексеев все же обладал простой русской душой и не любил громких фраз.

Я убежден, что он, в полную противоположность многим, не переставал мучиться своей ясно им с первых же дней отречения сознанной виной. «Никогда себе не прощу, – говорил он в начале марта, – что поверил искренности некоторых лиц и послал телеграммы с запросом командующим фронтами…»

Но продолжал ли бы он мучиться ею, если бы переворот оказался «удачным» и «мирным» – я не знаю, а это для меня, конечно, было главным в моих внутренних суждениях о людях и событиях. Хочется думать, что его простая, чисто народная религиозность делает и такое предположение довольно вероятным…

Чтобы высказать полнее мое откровенное суждение о генерале Алексееве, мне приходится отступить здесь ненадолго от моего дальнейшего рассказа.

Лишь находясь на чужбине, я узнал многие подробности о том участии, которое принимал Алексеев в подготовке к свержению государя. Это участие, вернее, какое-то его равнодушное, граничившее почти с согласием отношение к главным заговорщикам, установлено теперь в печати более или менее точно и, конечно, является преступным.

Но в этом повинен не только он один. Почти все тогдашнее русское общество, вплоть до многих великих князей включительно, совершенно не отличалось в своих откровенно высказываемых желаниях от втайне работавших заговорщиков.

Когда я думаю о том времени, меня постоянно удивляет, почему эти заговорщики были тогда так разрознены и сочли нужным прикрываться глубочайшей таинственностью даже от своих самых рьяных единомышленников?

Ведь их заговоры были тайной Полишинеля не только для государственной полиции, но и для всякого, тогда особенно политически настроенного обывателя, они могли опасаться только остального, далекого от политики русского народа да верных престолу русских войск. Но эти войска находились далеко на фронте, а великий по многочисленности, здравому смыслу и тогдашнему настроению простой русский народ пребывал в рассеянии по всему необъятному простору Российской империи и не мог, конечно, вовремя помешать задуманному в столице преступлению.

Государственная полиция только наблюдала, а правительство уже давно бездействовало. Этому бездействию во многом помогала и благородная, непоколебимая вера государя в свои войска и уверенность, «что во время войны, уж конечно, никакого переворота не будет».

Все же обширное светское, городское и земское, общество, в котором вращались, как у себя дома, большие и малые заговорщики, было явно на их стороне. Но все же, думая с возмущением в числе этих «всех» и о генерале Алексееве, я должен сказать, что вначале он был, пожалуй, самым из них «безобидным».

Он не посягал еще тогда на священные права своего государя, считал необходимым его оставление на престоле и сочувственно соглашался, и то, если верить слухам, лишь на временное отделение императрицы от своего супруга и на почетную, временную ссылку ее на жительство в Крым.

Конечно, его близость по должности к своему императору и доверие, которое ему оказывал государь, вместе с благосклонностью, оказанной ему не раз самой императрицей, делают и подобное его общение с заговорщиками как особенно непривлекательным, так и особенно преступным.

Он был, безусловно, виновен, как все, и все же по сравнению с другими, по своим поступкам в эту последнюю перед революцией пору, он заслуживает большого снисхождения.

Большого потому, что в решительные месяцы он, видимо, одумался и резко отмежевался от заговорщиков, убеждая их хоть на время войны отказаться от их замыслов. Говорят даже, что он не принял приехавшего к нему для решительных переговоров в Крым князя Львова и отказался от всяких политических разговоров

.

Уже одно это показывает, насколько мало он желал тогда не только насильственного, но и добровольного отречения своего верховного вождя, продолжая лишь настаивать на ответственном министерстве. Вряд ли и эти настояния подкреплялись у него – в общем, мудрого старика – глубокими убеждениями.

Его нелестные мнения о тогдашней общественности и тогдашних общественных деятелях слишком часто совпадали с такими же мнениями о них государя, о чем, конечно, было известно главным заговорщикам.

В этом отношении особенно показательна резко отрицательная характеристика, данная Алексееву в письме Родзянко к князю Львову

, где Родзянко усиленно противился назначению Алексеева на должность верховного главнокомандующего после отречения государя и в таких выражениях писал о нем:

«Вспомните, что генерал Алексеев являлся постоянным противником мероприятий, которые ему неоднократно предлагали из тыла как неотложные; дайте себе отчет в том, что он всегда считал, что армия должна командовать над тылом и над волею народа и что армия должна как бы возглавлять собою и правительство и все его мероприятия. Вспомните обвинения генерала Алексеева, направленные против народного представительства, в которых он неоднократно указывал, что одним из главных виновников надвигающейся катастрофы является сам русский народ в лице своих народных представителей. Не забудьте, что генерал Алексеев настаивал определенно на немедленном введении диктатуры…»

Это письмо яснее всего показывает, насколько генерал Алексеев не был «близким своим» среди заговорщиков и насколько деятельность «думских» кругов он считал вредной и опасной. Вплоть до начала переворота он шел вразрез с их затаенными желаниями: советовал государю собрать значительный отряд и наступать на бушующий Петроград, уговаривал его оставаться в Ставке и не ехать в Царское Село, а когда государь все-таки выехал, в своей телеграмме от 28 февраля

главнокомандующим громко призывал всех ему подчиненных «исполнить свой священный долг перед государем и Родиной». И это в те дни, когда враги государя призывали к совершенно обратному.

Вероятно, поэтому заговорщики и опасались избрать местом своих действий Ставку, а предполагали совершить свое «действо» в пути на одной из станций в Новгородской губернии.

Утренней телеграммой от 28 февраля 1917 года о священном долге перед государем да его тяжелым болезненным состоянием и кончаются для генерала Алексеева особенно смягчающие его последующую вину перед императором и Родиной обстоятельства.

Они начинаются для него вновь – но уже по отношению к одной только Родине – лишь в ноябре того же года, когда он положил начало белой армии и тем спас честь и достоинство России

.

Именно этот последний поступок уже смертельно больного старика и заставляет меня относиться к нему не только с особенной, должной непредвзятостью, но и известной теплотой и прощением. Я убежден, что и мой государь, русский из русских, возвысившийся до прощения всех своих врагов, был за это ему горячо благодарен.

Позорные, растерянные дни начала марта 1917 года для современника, переживавшего их в Пскове и Могилеве вместе с русским царем, конечно, навсегда останутся мучительными до боли. Строгие судьи поэтому выносят главным участникам их суровый, но и справедливый приговор.

Все же я видел нелицемерные слезы на глазах Алексеева при прощании с государем утром в Штабе 8 марта, но мне не приходилось видеть этих слез у других лиц, с таким жаром впоследствии на него нападавших

.

Какими движениями души вызывались они у него, я, конечно, не знаю.

Знаю твердо только одно: настоящие заговорщики никогда не плачут, расставаясь со своей, ненавидимой ими жертвой…

До меня также не раз доходили слухи о том, что генерал Алексеев не оставался, как его упрекали, равнодушным к участи арестованной царской семьи и старался по собственному почину организовать ее спасение из Екатеринбурга.

Правда, слухи эти были весьма неопределенны, порою противоречивы, и проверить их правильность мне до сих пор не удалось, но, размышляя часто о внутреннем мире Алексеевапосле переворота, я думаю также и то, что подобные попытки с его стороны могли быть очень близки к действительности…

* * *

Но вернусь к продолжению моего рассказа.

В субботу 25 февраля была наша последняя продолжительная прогулка с государем по живописному Могилевскому шоссе к часовенке, выстроенной в память сражения в 1812 году, бывшего между нашими и наполеоновскими войсками.

Перед прогулкой государь заходил ненадолго в Могилевский монастырь, чтобы приложиться к чудотворной иконе Могилевской Божией Матери.

Был очень морозный день с сильным леденящим ветром, но государь, по обыкновению, был лишь в одной защитной рубашке, как и все мы, его сопровождавшие.

Его Величество был спокоен и ровен, как всегда, хотя и очень задумчив, как все последнее время. Навстречу нам попадалось много людей, ехавших в город и с любопытным недоумением смотревших на нас.

Помню, что, несмотря на вьюгу, государь остановился около одной крестьянской семьи и с ласковой и доброй улыбкой поговорил с ними, расспрашивая, куда они идут и как живут.

Помню, что во время этой прогулки Его Величество сообщил мне, что получил печальное известие о том, что великая княжна Анастасия Николаевна заболела корью и что теперь из всей семьи только Мария Николаевна еще на ногах, но что он опасается, что и она скоро разделит участь своих сестер.

Вечером в этот день государь был, по обыкновению, у всенощной.

В воскресенье 26 февраля (11 марта) утром, как всегда пешком, в сопровождении свиты, Его Величество отправился в штабную церковь к обедне, и, как всегда, большая толпа народа собралась по сторонам прохода на площади, чтобы посмотреть на своего царя.

Я вглядывался в лица людей, с искренним любовным чувством следивших за государем, крестивших издали его путь, и не мог найти и тогда того «одного лишь простого любопытства согнанного полицией благонадежного народа», как всегда о подобных случаях любила утверждать наша «передовая» общественность.

После церкви государь прошел для занятий в штаб, где оставался очень долго.

Прогулки в этот день из-за мороза, вьюги и легкой простуды государя не было, чем я воспользовался и прошел в Могилевскую городскую думу, где находились портреты императора Павла работы Боровиковского, с которых я просил нашего придворного фотографа Гана снять фотографии

, так как намеревался заказать с этих портретов копии взамен сгоревших у меня вместе с моим деревенским домом таких же точно картин Боровиковского.

Мне этих портретов было более жаль, чем самого дома, так как они были единственными в своем роде.

Я тогда еще мог думать о таких мелочах и даже строить предположения о недалеком будущем!

Вечер этого последнего относительно спокойного для меня дня прошел обычным порядком.

Ввиду воскресенья посторонних докладов не было, и после долгого промежутка мы, адмирал Нилов, гр. Граббе и я, по предложению Его Величества сыграли с ним две партии в домино, но государю было, видимо, не по себе, и мы вскоре разошлись.

В понедельник, 27 февраля, я был дежурным при Его Величестве. Утром государь отправился, по обыкновению, в штаб, где и оставался необычно долго.

В ожидании выхода государя от генерала Алексеева я прошел в одну из комнат генерал-квартирмейстерской части, где встретил генерала Лукомского, бывшего тогда генералом-квартирмейстером в Ставке.

Он был, видимо, чем-то очень взволнован и удручен. На мой вопрос: «Что нового?» и «Что случилось?» – он мне ответил, что на фронте, слава Богу, ничего худого, но что ночью получились известия, что в Петрограде со вчерашнего дня начались сильные беспорядки среди рабочих, что толпа громит лавки, требует хлеба и настолько буйствует, что приходится употреблять в дело войска, среди которых много ненадежных.

Генерал Беляев, бывший тогда военным министром, хотя и успокаивает, что беспорядки будут прекращены, но генерал Хабалов, командующий войсками округа, говорит другое и просит подкреплений, так как не надеется на свои запасные части.

Была получена телеграмма и от Родзянки, указывавшего, что единственная возможность прекратить беспорядки – это немедленное сформирование ответственного министерства.

Но по имевшимся сведениям, в то время, несмотря на снежные заносы, Петроград был обеспечен продовольствием на 8 дней, а войска Северного фронта даже на полмесяца.

Государь оставался долго у генерала Алексеева и вернулся, опоздав в первый раз к завтраку, видимо, очень озабоченный.

Иностранные представители, вероятно, уже получившие тревожные сведения от своих посольств, были очень смущены, но также и они надеялись, что беспорядки будут вскоре прекращены; по крайней мере они это высказывали довольно искренно и убедительно.

После завтрака, около 2 часов дня, когда я спускался по лестнице вместе со всеми приглашенными, чтобы пойти на свободный час домой, на нижней площадке меня остановил, с крайне озабоченным видом, дежурный полковник штаба, кажется, Гюлленбегель, с открытыми телеграммами в руке.

«Генерал Алексеев, – обратился он ко мне, – приказал передать вам лично эти телеграммы и просить вас, чтобы вы лично же, не передавая их никому другому, немедленно же доложили Его Величеству».

На мой вопрос, что это за телеграммы, полковник отвел меня в сторону, к окну, и сказал: «Вот прочтите сами, что делается в Петрограде. Сейчас, когда я уходил из штаба, я мельком видел, что получились и еще более ужасные известия».

Я наскоро, взволнованный, просмотрел протянутые мне телеграммы; их было две, одна от генерала Беляева, другая от генерала Хабалова, обе на имя начальника штаба для доклада государю.

В обеих говорилось почти одно и то же, «что войска отказываются употреблять оружие и переходят на сторону бунтующей черни; что взбунтовались запасные батальоны Гренадерского и Волынского полков, перебили часть своих офицеров и что волнение охватывает и другие части.

Они прилагают все усилия, чтобы с оставшимися немногими верными присяге частями подавить бунтующих, но что положение стало угрожающим и необходима немедленная помощь».

«Генерал Алексеев, – добавил мне штаб-офицер, – уже докладывал утром Его Величеству о серьезности положения, и подкрепления будут посланы, но с каждым, видимо, часом положение становится все хуже и хуже».

Не буду говорить, что перечувствовал я в эти 3–4 минуты, читая такие неожиданные для меня известия и подымаясь наверх к кабинету государя. Я постучал и вошел.

Его Величество стоял около своего письменного стола и разбирал какие-то бумаги.

– В чем дело, Мордвинов? – спросил государь.

Наружно он был совершенно спокоен, но я чувствовал по тону его голоса, что ему не по себе и что внутренне его что-то очень заботит и раздражает.

– Ваше Величество, – начал я, – генерал Алексеев просил вам представить эти только что полученные телеграммы… Они ужасны… В Петрограде с запасными творится что-то невозможное…

Государь молча взял телеграммы, бегло просмотрел их, положил на стол и немного задумался.

– Ваше Величество, что прикажете передать генералу Алексееву? – прервал я эту мучительную для меня до физической боли паузу.

– Я уже знаю об этом и сделал нужное распоряжение генералу Алексееву. Надо надеяться, что все это безобразие будет скоро прекращено, – ответил с сильной горечью и немного раздраженно государь.

– Ваше Величество, мне дежурный штаб-офицер сказал, что видел в штабе новые, уже после этих полученные телеграммы, где говорится, что положение стало еще хуже, и просят поторопить с присылкою подкреплений.

– Я еще увижу генерала Алексеева и переговорю с ним сам, – спокойно, но, как мне почувствовалось, все же довольно нетерпеливо сказал государь и снова взял со стола положенные телеграммы, чтобы их перечитать.

Я вышел, как сейчас помню, с мучительной болью за своего дорогого государя, со жгучим стыдом за изменившие ему и Родине хотя и запасные, но все же гвардейские части.

Но я был далек и тогда еще от мысли, что этот солдатский бунт и буйство городской черни через два-три дня завершатся событиями, которые будет проклинать всяких русский и позора которых с русского имени не смогут смыть и последующие века.

Я хотел верить и успокаивал себя, что присланные, настоящие военные части сумеют восстановить порядок и образумить свихнувшихся мирных тыловиков, так как кто-то мне сообщил, что приказано немедленно двинуть гвардейский полк из Новгорода на Петроград.

Я не помню, как прошел остаток этого тяжелого, волнующего дня.

Помню только, что генерал Алексеев приходил с коротким докладом к государю и как затем Его Величество сам отправился в штаб с телеграммой на имя председателя совета министров князя Голицына, в которой не соглашался ввиду создавшегося положения на испрашиваемые перемены в составе правительства и приказывал, чтобы все оставались на местах.

Генерал Алексеев был очень болен; вид у него был лихорадочный; он был апатичен, угнетен.

Он мне сказал, что получены были еще телеграммы от Родзянко и от князя Голицына. Первый просил вновь настойчиво о сформировании ответственного министерства, второй об отставке.

Генерал Дубенский в своей статье «Как произошел переворот в России» пишет, что 27 февраля в Могилеве государь послал в Петроград телеграмму, выражавшую согласие на образование ответственного министерства, и что телеграмма эта была якобы послана после совещания у Его Величества, на котором присутствовали гр. Фредерикс, генерал Алексеев и генерал Воейков.

Об этом «экстренном заседании под председательством государя» упоминает и А. Блок в своей статье «Последние дни царского режима», добавляя, что, согласно дневнику Дубенского, «Алексеев при этом умолял государя согласиться на требование Родзянко дать конституцию, Фредерикс молчал, а Воейков настоял на неприятии этого предложения и убеждал государя немедленно выехать в Царское Село»

.

В данном случае оба автора впадают в большую ошибку. Я был именно в этот день дежурным при Его Величестве и знаю точно, что подобного совещания в тот день – тем более и раньше – не было.

Вообще в интересной статье генерала Дубенского, да и не у него одного, к сожалению, много путанного и неверного.

Потребовалось бы слишком много времени, чтобы указать на все его досадные неточности. Винить его за эти неточности никаким образом нельзя. Они были у него невольны.

Он не принадлежал к личной свите государя императора, стоял по своему положению более или менее далеко от придворного быта и не соприкасался непосредственно с домашнею жизнью царской семьи.

Как и для большинства служебных лиц, находившихся в Могилеве и живших не вблизи, а лишь около царя, так и до него доходили слишком часто лишь «достоверные» слухи и рассказы, наполнявшие в ту пору жизнь Ставки.

Разобраться в действительной достоверности всего им воспринимаемого и ему, несмотря на всю его наблюдательность, было нелегко. Все тогда клекотало, все поражало своею неожиданностью и своими противоречиями. Но он был русский душою и сердцем и один из слишком немногих, с физическою болью переживший дни отречения…

Вечером в тот же день, 27 февраля, около 10

/

часов, во время нашего чая, когда ни граф Фредерикс, ни Воейков обыкновенно не появлялись, они оба неожиданно вошли к нам в столовую.

Граф Фредерикс приблизился к государю и попросил разрешения доложить о чем-то срочном, полученном из Царского Села.