banner banner banner
Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература
Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература

скачать книгу бесплатно

Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература
Ирина Млечина

70-е годы, Западный Берлин. И. Млечина – молодая журналистка «Литературной газеты»; германист и литературовед, – едет в ФРГ, где встречается со многими западногерманскими писателями, редакторами известных европейских изданий и видными политическими деятелями. Позднее наиболее яркие впечатления от этих встреч лягут в основу данной книги. Но не только. Значительную часть своей работы автор посвятила исследованию произведений немецких писателей-романистов XX века – Г. Бёлля, Г. Грасса, А. Андерша, 3. Ленца, М. Вальзера, Г. Э. Носсака и др., – основные мотивы которых- война и вина, нацизм и индивидуальная ответственность, выбор человека, равнодушие и расплата. Предупреждая о «роковой опасности» идей расового превосходства и насильственных механизмах тоталитарной власти, «превращающих человека сначала в «попутчика», а затем в соучастника кровавых преступлений», о катастрофических последствиях «слепой веры в догмы и утопии» и бездумного выполнения «приказов», автор приходит к выводу, что долг каждого человека подвергать критическому осмыслению любое слово или действие, навязанное извне, и принимать индивидуальное решение, противостоящее насилию, чем указывает на вполне четкую и страшную параллель с современностью.

Лейтмотивом книги вполне могут послужить слова Г. Бёлля: «…человек существует не только для того, чтобы им управляли».

Рекомендуется к прочтению всем, особенно молодому поколению.

Ирина Млечина

Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература

Встречи и впечатления

Летом 1967 года я попросила Олега Прудкова, редактора международного отдела «Литературной газеты», где я тогда работала, послать меня на Франкфуртскую книжную ярмарку. Мне ужасно хотелось побывать там: это была редкостная возможность познакомиться с писателями, разжиться книгами, окунуться в немецкую книжную стихию. Не говоря уже о том, что я просто мечтала побывать в ФРГ. Но это было так сложно, что я и думать не решалась. А вот книжная ярмарка была хорошим поводом.

Олег Прудков задумчиво пообещал поговорить с начальством. Все вопросы, связанные с зарубежными поездками, решал первый зам главного редактора, и я полагала, что могу рассчитывать на положительный ответ. Я не просто занималась немецкой литературой, я была аспиранткой, писала диссертацию о романе ФРГ, и уж если кому ехать – то почему не мне? Выяснилось, что первый зам рассуждал примерно так же, поэтому был за.

Франкфуртская ярмарка проходит в начале октября, а оформлять поездку надо загодя: за несколько месяцев послать характеристику, обоснование, план и бог знает что еще – да, так называемую «объективку», а по существу анкету. Все документы были отправлены в ЦК КПСС, и я волновалась: пустят – не пустят.

И вдруг первому заму звонит человек по фамилии Шумейко, но не тот, который потом рулил при Ельцине, а совсем другой, работавший в 60-е годы заведующим сектором в международном отделе ЦК. Он и говорит первому заму: «Слушай, ты вот тут какую-то сотрудницу в ФРГ посылаешь, да, Млечину, а кто такая, зачем, почему? Молодая женщина, в капстранах не была, опыта не имеет. А вдруг провокация? Как она себя поведет? Ты в ней уверен? Пошли ее лучше в ГДР». «В ГДР она уже была, – ответил первый зам. – А мы хотим, чтобы она дала серию статей о культуре ФРГ. Все-таки сейчас отношения понемногу улучшаются, надо что-то толковое про западных немцев написать». «И все же боязно, – честно признался Шумейко. – Ты еще подумай». На этом разговор был окончен.

Первый зам стал думать. И придумал вот что. Он собирался и сам зимой поехать в эту страну и даже уже составил группу, взял себе в компаньоны историка-германиста Даниила Мельникова, профессора и крупного знатока ФРГ; другого попутчика ему скорее навязали, точнее – «попросили» взять с собой – это был Михаил Сагателян, который в ту пору работал в ЦК, но вообще-то постоянным и основным местом его службы было совсем другое учреждение – на Лубянке. В качестве сотрудника этого учреждения он работал позднее в Берлине, то есть жил в «столице ГДР», а на работу ездил в «витрину западного мира», «самостоятельную политическую единицу» Западный Берлин.

Так вот, эта компания из трех человек должна была зимой 1967 года (точнее – в декабре) отправиться «наводить мосты». Это была первая журналистская группа, отправлявшаяся в длительную, почти месячную командировку на берега Рейна.

К тому времени Вилли Брандт, социал-демократ и бывший эмигрант, по духу человек либеральный и толерантный, стал министром иностранных дел в правительстве «Большой коалиции», состоявшей из ХДС/ХСС и СДПГ. Ближайшим сотрудником и соратником Брандта был Эгон Бар, сыгравший значительную роль в улучшении отношений между Советским Союзом и ФРГ.

«Знаешь что, – сказал первый зам Виталий Сырокомский Шумейко по телефону, – возьму-ка я Млечину в нашу группу. Франкфуртскую ярмарку она, конечно, пропустит, зато нам пригодится – она классный знаток языка и литературы, а Сагателян, кстати, по-немецки ни бум-бум».

«Ну, это дело твое, решай сам, – благодушно сказал Шумейко. – Ответственность на тебе. Нам лишь бы она одна не ехала».

В итоге во Франкфурт я в октябре не попала, зато отправилась в декабре в составе журналистской бригады по городам ФРГ.

Итак, поезд тронулся, провожающие остались на перроне, потом и вовсе исчезли из виду. На следующий вечер мы прибыли в Берлин. Столица ГДР встречала нас плохо освещенными улицами, промозглым холодным воздухом, а на вокзале царила обычная вокзальная суета.

«А между тем в нескольких минутах езды отсюда сверкает рекламными огнями Западный Берлин», – иронически заметил Тэк (Даниил Мельников, которого все его друзья звали почему-то «Тэк» – с детства, которое прошло в Германии), привыкший курсировать между двумя германскими государствами, не забывая наведаться и в «самостоятельную политическую единицу», – привилегия, доступная в те годы крохотной горстке людей.

Тэк был одним из немногих, для кого эти поездки, особенно, конечно, в ГДР, были почти рутиной. Он работал в Институте мировой экономики и международных отношений и был одной из ключевых фигур в вопросах, касающихся Германии, писал умные записки для цековского начальства. Как же ему было не ездить – как говорили тогда – в оба германских государства?

Но, спрашивается, зачем мы, отправляясь в ФРГ, вылезали на перроне Восточного Берлина, где нас уже встречали какие-то люди, в том числе из советского посольства? Дело было в том, что по обычаю тех лет полагалось – во всяком случае, начальствующим идеологическим работникам, – прежде чем отправиться в логово империализма, «посоветоваться» с товарищами из ГДР, хотя бы для видимости посвятив их в свои планы, и потом, по возвращении, хотя бы для видимости отчитаться о проделанной работе.

Это предусматривалось межпартийным этикетом, правилами совместной борьбы за мир и против происков империализма.

Итак, вечером мы прибыли в считавшуюся тогда фешенебельной – главным образом, благодаря своему центральному расположению – гостиницу «Унтер ден Линден». Утром мужчины, оставив меня на свободе, отправились по своим важным делам в советское посольство к Абрасимову, который в те годы в Берлине был, что называется, и царь и бог – ГДР еще не была признана мировым сообществом (кроме соцстран), и «большой брат» решал здесь если не все, то очень многое. Во всяком случае, его побаивались и к нему прислушивались. Абрасимов, славившийся своей властностью и резкостью, чувствовал себя хозяином не только в огромном особняке посольства на Унтер ден Линден, но и, похоже, во всей ГДР.

После Абрасимова, и по его совету, они побывали, кажется, в ЦК СЕПГ и тоже беседовали с какими-то местными шишками. После чего можно было со спокойной совестью на следующее утро, перебравшись на западноберлинский аэродром Темпельхоф, лететь в Гамбург – первый пункт на нашей «дорожной карте».

В Гамбурге мы первым делом спросили встречавшего нас немца, не посоветует ли тот гостиницу поприличнее и подешевле. Немец посмотрел на нас с плохо скрываемым изумлением. Мы решили, что изумление вызвала сама постановка задачи: «поприличнее и подешевле». Как выяснилось позднее, уже в самом конце командировки, мы на самом деле были гостями Ведомства по печати при Федеральном правительстве и государственной организации под названием «Интернационес», которая занимается приемом иностранных гостей федерального уровня. Это означало, что мы могли жить в лучших отелях за счет правительства ФРГ, ездить на такси за счет «Интернационес» и т. д. Но в силу необъяснимого стечения обстоятельств в посольстве ФРГ в Москве, где перед поездкой нас принимал тогдашний посол, чрезвычайно любезный и расположенный к России человек, нас об этом не уведомили.

Мы прожили почти месяц, перемещаясь по стране и останавливаясь в разных отелях исключительно на свои скромные средства – «командировочные». Встречавший немец, очевидно, понял гостей так, что они не хотят пользоваться услугами государственных учреждений, на что у них, возможно, есть свои причины – ведь Россия – это такая таинственная страна. И, как подобает вышколенному чиновнику, возражать не стал, а привез нас в захудалую гостиницу.

Из Гамбурга мы поехали в Кельн и Бонн, и основные политические встречи происходили, конечно, в Бонне. Тогда мы впервые встретились с Вилли Брандтом, министром иностранных дел и будущим Федеральным канцлером, и он абсолютно покорил меня. Во время беседы он спросил гостей, кто что будет пить.

И первым делом обратился ко мне. «Я буду то же, что вы, г-н министр». «Я буду коньяк», – улыбнулся он. (Потом Мельников, который уже до этого был знаком с Брандтом, высказывался в том духе, что Брандт, мол, очень непрочь выпить и иногда, по мнению Тэка, чересчур.) «Двойной коньяк даме», – сказал Вилли Брандт человеку, который приносил кофе и прочие напитки. «О что вы, г-н министр, – испугалась я. – Я и одинарный-то с трудом осилю» (я никогда не была сильна по части спиртных напитков). Брандт засмеялся. «Сейчас вы узнаете, что такое «двойной коньяк» по-немецки», – сказал он. Мне принесли большую коньячную рюмку, на дне которой виднелось грамм тридцать-сорок коньяка. «Ну, это вы, надо полагать, осилите! – весело сказал министр. – Это вам не ваши русские пол-литра». Последние слова он, с невыразимо приятным акцентом, произнес по-русски. Я «осилила» с паузами, и он одобрительно посмотрел на меня, сказав: «Еще?» Я покачала головой.

Потом мы стали обсуждать советско-западногерманские отношения. Присутствовавший при разговоре и активно в нем участвовавший Эгон Бар показался мне умнейшим и в высшей степени компетентным человеком, к тому же весьма располагающим к себе.

У каждого из четверых гостей сразу определились, как-то сами по себе, некие социальные роли, хотя они, разумеется, ни о чем таком не договаривались. Первый зам вообще не выносил никаких предварительных сценариев, он был человек спонтанный, с быстрой реакцией, ему нравилось, будучи представителем «неофициальной» прессы, задавать неожиданные вопросы, которые его интересовали. Он часто рисковал – это вообще было его свойство, и не соблюдал «правила игры». Но с Брандтом-то их как раз можно было не соблюдать – он сам когда-то был журналистом, к тому же был человеком очень живым и совершенно нормально воспринимал любые вопросы. Вот хуже было нарушать «правила игры», когда имеешь дело с представителями власти у себя на родине.

Первый зам задавал лобовые вопросы: «А почему бы вам, г-н министр, не направить усилия на улучшение советско-западногерманских отношений? Ну, я имею в виду, что мешает дружбе наших стран? Ведь вы многое могли бы сделать!» Ну и в таком духе. Вилли Брандт, хоть и был на дипломатическом посту, по складу, как мне показалось, тоже был человеком спонтанным и в чем-то простодушным.

Что он простодушен, показала позднее ужасающая история с засланным к нему шпионом из ГДР Гюнтером Гийомом, который вместе с женой сумел добраться до высших кресел в секретариате Брандта, в результате чего тот, будучи человеком чести, был вынужден подать в отставку с поста Федерального канцлера. Это был скандал европейского и даже мирового уровня. В начале 2000-х, по телевидению я, уже не в первый раз, увидела человека, который это все организовал, – Маркуса Вольфа, главного руководителя разведки ГДР.

Он чем-то походил на своего отца, известного антифашистского писателя Фридриха Вольфа (я перевела одну его пьесу). У этого Маркуса Вольфа был интеллигентный облик, умное и даже симпатичное лицо. Он был главой разведки, считавшейся одной из самых эффективных в мире. Я смотрела на него не только без отвращения, но даже с некоторой симпатией – он выглядел и говорил как разумный, хотя, наверное, и жесткий человек. Казалось, я должна была бы относиться к нему как минимум с неприязнью – из-за него ушел со своего поста один из самых замечательных политиков современности – Вилли Брандт, к которому я испытывала и личную симпатию. Как разобраться во всем этом безумном историческом клубке, в этом море чувств и воспоминаний, как справиться с этим потоком закипающих от несовместимости эмоций и раздумий? Ответа я не знаю…

Итак, первый зам задавал спонтанные, одновременно резкие и наивные вопросы, которые у меня вызывали легкую панику, тем более что я как раз это все переводила на немецкий, хотя у Брандта и Бара был свой синхронист, который переводил на русский. Переводя вопросы первого зама, я пыталась – как делала это и позднее и почти всегда, когда выступала в роли его переводчика – внести в немецкий текст элемент деликатности, смягчить, чуть-чуть подкорректировать, не меняя смысла. Конечно, это мгновенно заметил Тэк, божественно говоривший по-немецки, а немецкий переводчик ничего такого не уловил. Зато Тэк одобрительно подмигнул мне – мол, правильно, продолжай в том же духе. Но я совершала свой небольшой подлог как бы непреднамеренно – просто так получалось само собой.

Мельников-Тэк выполнял роль главного эксперта по вопросам советско-западногерманских отношений, каковым он, впрочем, и был, независимо ни от какой роли. Его вопросы были солидны, точны, лишены всякой импровизации и строились на строгой основе исторической реальности.

Роль вежливого злодея выполнял Сагателян. Он разговаривал только по-английски – благо, много лет прожил в Америке, – называл себя Майкл Сэгэтэлиэн с ударением на третьем слоге. С дотошностью, присущей людям его профессии, он пытался незаметно, с не сходящей с лица улыбочкой, выловить хоть какую-нибудь дополнительную информацию – ему же отчет надо было писать. Но едва ли он смог в тот раз особенно отличиться на Лубянке, потому что Брандт, будучи человеком открытым, отвечал ему по-английски совершенно то же самое, что остальным по-немецки, то есть не лукавил, не юлил, не хитрил, а говорил то, что думал и как понимал существо обсуждаемого вопроса.

С Эгоном Баром я встречалась всего один раз, тогда, в 1967 году, хотя позднее он не раз бывал в Москве, но запомнила его удивительно умное интеллигентное лицо, его корректность и желание способствовать тому, чтобы разговор ни разу не вышел за рамки дружеского взаимного благорасположения. И по сути, он, как и Брандт, уже тогда стремился укрепить шаткие мостки между двумя странами.

Во время поездки мы посетили самые популярные и в то же время солидные печатные издания – «Штерн», «Шпигель», «Цайт». «Штерн» был тогда самым шикарным глянцевым журналом с потрясающими фотографиями и чрезвычайно интересными политически и социально ориентированными текстами. Это была журналистика высочайшего класса. В приемной Генри Наннена, создателя и многолетнего главного редактора, сидело шесть секретарш, и все они работали, никто не трепался по телефону, не подмазывал губы и не делал маникюр. Не было и советского: «Валь, ты вчера по телевизору фильм видела? Интересный, правда!» Не было атмосферы советского учреждения, где женщины, слегка опоздав, первым делом бежали не на рабочее место, а в туалет, чтобы «дорисовать» лицо, привести в порядок прическу, сменить обувь и пр. Здесь царил жесткий дух «капиталистической эксплуатации», то есть каждый исправно делал свое дело.

Генри Наннен, время от времени вызывал к себе главную секретаршу по имени Уте, давал ей какое-то задание и при этом ласково хлопал по заднему месту, что чрезвычайно меня удивило, потому что выглядело это, как кадр из плохого фильма об ужасной капиталистической действительности, где унижают женщин. Но Уте производила очень деловое и совершенно не униженное впечатление.

В «Штерне» мне больше всего понравился сам Наннен, огромный, широкоплечий, загорелый блондин с проседью, яхтсмен и вообще настоящий морской волк. Я любила этот журнал и одна из очень немногих в Москве имела возможность его читать. И не потому, что «Литературная газета» с ее огромными тиражами, приносившая большой доход, обладала изрядными денежными средствами. Каждым рублем все равно можно было распорядиться только с разрешения ЦК или Союза писателей. Главное, конечно, было не в этом – при любых деньгах в Москве нельзя было купить никакого иностранного журнала, кроме тех, что выходили в соцстранах, да и то не все. Но главный редактор «ЛГ» Александр Чаковский и его первый зам Виталий Сырокомский на пару «пробили» в ЦК право выписывать иностранную прессу, как «Правда» и «Известия».

Но и действительно, как могла серьезная газета с большим международным отделом обходиться без главных мировых изданий? В «ЛГ» был «кабинет иностранной печати», который вечером запирался на замок и опечатывался специальной пломбой. Коллеги из международного отдела любили пошутить по поводу того, что иностранные агенты могут ночью ненароком забраться в этот кабинет и прочитать – или даже украсть! – иностранную прессу. Как же здесь обойтись без специальных запоров!

После «Штерна» мы побывали в редакции «Шпигеля». Это было, по терминологии факультета журналистики МГУ, «качественное» издание, в отличие от «Штерна», который балансировал где-то на грани, ибо наряду с серьезными статьями там встречались полубульварные истории и снимки полуобнаженных красавиц. В 60-е годы ХХ века ни одно издание с приличной репутацией не позволяло себе печатать совершенно обнаженную натуру, как в «Плейбое». Даже считавшаяся абсолютно бульварной «Бильд» публиковала – по нынешним временам – очень целомудренные фотографии. Представить себе, что когда-нибудь российские издания переплюнут по этой части западные, невозможно было даже в самом бредовом сне. Ведь в Советском Союзе секса, как известно, не было.

«Шпигель», на мой взгляд, был лучшим журналом в мире – по информированности, по богатству досье, позволяющему в кратчайший срок дать весь «бэкграунд» события или известной персоны. Ведь интернета тогда не было. А уж о качестве публикуемых материалов и говорить не приходится. К тому же информация здесь всегда была отделена от мнения.

Я с трепетом вступила в чертоги «Шпигеля», который к тому времени изучила досконально, знала все рубрики, всех редакторов, ответственных за те или иные разделы, и вообще прочитывала от корки до корки – это был для меня главный источник зловредной независимой информации. Разумеется, я ни в каких разговорах, кроме домашних, да еще с первым замом, таких вещей не говорила и своего восхищения «Шпигелем» не обнародовала. К тому же в моих глазах у «Шпигеля» был достойный соперник – еженедельная газета «Ди Цайт», которую я любила, быть может, еще более нежною любовью, потому что там было обширное и потрясающее по качеству литературное приложение.

Кроме того, восхищение вызывала графиня Марион Дёнхоф, руководившая этим изданием в шелковых перчатках и ежовых рукавицах одновременно. Я знала, что ее близкий человек, участник антигитлеровского заговора 20 июля 1944 года, был казнен, а сама она подверглась допросам в гестапо, и также представляла себе, как юная графиня верхом мчалась из Восточной Пруссии на Запад от наступающих советских войск.

Но это было давно, а потом я с веселым изумлением наблюдала, как графиня в Москве, на спектакле по пьесе Шатрова «Шестое июля», в едином порыве со зрительным залом, стоя пела «Интернационал». С графиней Дёнхоф я встречалась несколько раз, брала у нее интервью, беседовала с ней «за жизнь» и находила ее неизменно достойной восхищения и уважения.

Но однако следует вернуться к «Шпигелю». Там нас встречал сам Рудольф Аугштайн, знаменитый главный редактор, который еще в 50-е годы имел смелость вступить в схватку с могущественным Францем Йозефом Штраусом и одержать моральную победу, завоевав симпатии, как тогда говорили, «прогрессивной общественности». Он продемонстрировал редкое гражданское и просто человеческое мужество. Кстати, я, знавшая все перипетии этой истории, представляла себе Штрауса настоящим монстром, что тоже оказалось не так.

Посещение «Шпигеля» стало для меня событием вдвойне, потому что в тот день я пережила своего рода маленький триумф. В ходе беседы с Аугштайном сначала речь шла, как водится, о политике, ибо «Шпигель» во многом именно политический еженедельник, потом перешли на литературу. Тут я могла развернуться. Как-никак я писала диссертацию о романе ФРГ, внимательно следила за всеми литературными и общественными дискуссиями, все читала, знала всех сколько-нибудь значимых авторов, и меня трудно было переплюнуть по степени осведомленности в «литературных делах», как говаривал Гейне.

«А вот такого-то вы читали? – спрашивали Аугштайн и его сотрудники. – Между прочим, рекомендуем, очень интересный автор». Они рекомендуют! Да я уже сама его открыла и даже о нем в «Иностранной литературе» написала. И об этом тоже, и о том! Да, я знаю всех, ну почти всех, или если точнее – очень многих. Я явно знала больше, чем сотрудники «Шпигеля» – все-таки это был не литературный журнал, хотя и писал обо всех важных событиях, явлениях и именах в литературе.

И вдруг Рудольф Аугштайн произносит, как теперь говорят, судьбоносную фразу: «Фрау Ирина, а как вы отнесетесь, если я вот сейчас, прямо сию минуту, сделаю вам предложение стать штатным работником «Шпигеля» по проблемам современной немецкой литературы? Ну, для начала, скажем, на год! Сейчас же и контракт подпишем. Как отнесется ваш шеф? – и он озорно посмотрел на первого зама. – Надеюсь, он не станет возражать, хотя я, честно говоря, не отдал бы такой ценный кадр!»

У меня от волнения забилось сердце. Господи, как бы мне хотелось поработать в «Шпигеле»! Но я понимала, что это невозможно: какая в те суровые годы работа по контракту за границей, если ты не сотрудник МИДа, Лубянки и еще очень узкого круга учреждений подобного свойства.

Контракт с идеологическим противником? Да вы что, спятили? А что скажут те же самые КГБ, ЦК и прочие? А семья? Да и первому заму несдобровать, если он сейчас разрешит, а потом в Москве ему дадут по башке! Если меня одну даже в короткую командировку в ФРГ не пустили!

«Я вам очень благодарна, г-н Аугштайн, – сказала я. – Это для меня большая честь – получить приглашение на работу в такой замечательный журнал. Но я вынуждена сказать «нет»: во-первых, у меня семья…» «Семью вы, разумеется, привезете с собой», – поспешно перебил меня главный редактор. «Нет, – снова повторила я. – Понимаете, у моего мужа очень интересная работа, и он вряд ли захочет сменить ее на какую-нибудь другую. А сын не говорит по-немецки, и пока он будет его изучать, уже надо будет возвращаться…» Это был уж совсем глупый аргумент, потому что когда же учиться иностранному языку, как не в детстве? Я это понимала, и все понимали. «Ну, и главное, у меня просто другие жизненные планы… Может быть, когда-нибудь в другой раз», – краснея от лжи и огорчения, сказала я. Аугштайн вежливо кивнул, на этом данная тема была исчерпана, и мы вновь перешли к политическим проблемам…

Во время поездки мы как-то вычитали в газете, что в городе Золингене должна состояться встреча местных неонацистов. Мы пришли в указанную пивную и несколько часов слушали бред старых и молодых неонаци.

Сейчас, когда я листаю свои старые записи об этом вечере и то, что мы вчетвером опубликовали в «Литературной газете» под рубрикой «Зима на Рейне» (пять или шесть больших статей), я понимаю, как невинно выглядят речи золингенских пикейных жилетов на фоне того, что стало звучать позднее в Европе – притом, не только в ФРГ и в «новых немецких землях» (то есть бывшей ГДР), но и во Франции на митингах Ле Пена или в Австрии на выступлениях Йорга Хайдера. Тогда немецкие «неисправимые» еще вели себя весьма умеренно – не так давно кончилась война, они изо всех сил старались дистанцироваться от Гитлера, заявляя, что это он один вверг в пучину катастрофы немецкий народ, а сами они только выполняли приказы и желали самого лучшего для Германии. Они были за порядок, за чистоту, за немцев! Что плохого в патриотизме? – вопрошали они. Впрочем, кажется, даже они этого слова не решались произнести – хотя по смыслу речь шла именно об оскорбленном национальном чувстве. Они уже успели забыть, как обошлись с национальными чувствами других народов и к чему это привело…

Кто-то из высокопоставленных собеседников сказал нам, полушутя, что у политического бомонда ФРГ ныне в моде визиты к гадалкам и составление гороскопов, в том числе политических. (Ну, гороскопы в толстых глянцевых журналах я и сама исправно читала, и все мои литгазетовские приятельницы прибегали, чтобы я ознакомила их с будущим на неделю.) Самой большой популярностью среди этого самого бомонда пользовалась, как сообщили те же ироничные собеседники, прорицательница по имени Бухела – к ней, мол, и сам Штраус наведывается. Руководитель советской делегации, будучи, как отмечалось, человеком азартным, немедленно заявил, что тоже хочет к фрау Бухеле и попросил немецких хозяев организовать визит. «Как, всех четверых?» – испуганно спросили хозяева. «Нет, двоих, – не моргнув глазом, ответил первый зам. – Я и фрау Ирина в качестве моей переводчицы».

Настоящее имя гадалки было Маргарете Консантье, но публике она была известна как фрау Бухела. В ходе беседы она сообщила, что почти вся ее цыганская родня погибла в немецком концлагере. Визит к ней напоминал сцену из детской театральной сказки. Городок Ремаген по соседству с Бонном тоже имел сказочно-сонный вид. Гости нажали кнопку звонка на калитке, и в тот же момент в домике на втором этаже приоткрылось освещенное окно – отодвинули шторы и выглянула женщина. Вот это уж точно напоминало театральный задник, особенно освещенное оконце на темном фасаде.

Женщина, выглянувшая из окошка, кажется, была раздражена: «Сегодня неприемный день!» – крикнула она. Пришлось громко прокричать, что ей звонили из федерального ведомства печати. Калитка с дистанционным управлением немедленно открылась. Нас попросили подождать в маленькой приемной. Со второго этажа доносились звуки скрипки, наигрывавшей цыганские мелодии. Сразу стало как-то по-домашнему уютно. Прошло несколько минут и нас пригласили в кабинет знаменитой прорицательницы. Я воспринимала происходящее как нечто абсолютно нереальное: где мне было знать, что уже лет через двадцать, а особенно начиная с 90-х годов ХХ века, в России начнется бум астрологов, гадалок, предсказателей, составителей гороскопов, «бабушек Надь и Кать», отводящих и наводящих порчу, привораживающих и завораживающих неверных мужей и любовников.

Кабинет фрау Бухелы был обставлен, как антикварный салон. Нам не без подтекста объяснили: все, что украшает это помещение, – подарки клиентов. Кстати, после беседы фрау Бухела, несмотря на твердый уговор с федеральным ведомством печати не требовать гонорара, не забыла уведомить гостей, что наговорила на пару тысяч марок. Ну, гости тоже не хотели уж совсем упасть в грязь лицом и преподнесли ей джентльменский набор из нескольких бутылок самой лучшей русской водки и такого же количества банок отличной черной икры. Гадалка благосклонно приняла дары, не забыв все же отметить, что беседовала даром – она явно дорожила добрыми отношениями с властями. В доме нам продемонстрировали, помимо антикварных изделий разной ценности, двух огромных псов и обезьянку-резус.

Хозяйка показала досье сделанных ею политических прогнозов: в 1953 г. предсказала, что Аденауэр победит на выборах, поедет в Москву и установит дипломатические отношения с СССР. В начале 1966?го напророчила создание «Большой коалиции» (ее гости как раз эту коалицию и застали). До того она предсказала отставку канцлера Эрхарда. Потом пообещала, что войны не будет, атомную бомбу никто никуда не сбросит, НАТО через какое-то время развалится, Кизингера (федерального канцлера времен «Большой коалиции») ожидают трудные времена, президента США Джонсона – тоже. Она также пообещала, что рак победят в 1975-1980-м годах, а вот на Луну люди раньше 1985 года не доберутся.

Когда через какое-то время гости сравнивали представления о будущем фрау Бухелы и министра Штрауса, выяснилось, что он оказался куда лучшим пророком – во всяком случае, во всем, что касалось Германии и Европы. Когда гости во время встречи со Штраусом шутливо упомянули, что Бухела предсказывает ему пост федерального канцлера, он с улыбкой заметил: «Ну, эта женщина всегда меня терпеть не могла».

Из главных политических деятелей ФРГ того времени мне, помимо Вилли Брандта, больше всех запомнился Франц Йозеф Штраус, ничем не напоминавший того зловредного монстра, каким он представал со страниц советской прессы.

Он был дружелюбен, остроумен, у него было энергичное, волевое лицо. Позднее, уже лет через десять, я вместе с моим другом Львом Гинзбургом, выдающимся поэтом-переводчиком, снова оказавшись в ФРГ, побывала на митинге, где выступал Штраус. Тут мне стало понятно, что такое харизматический лидер и какое завораживающее действие он оказывает на толпу. Площадь, где он выступал, была заполнена людьми, вокруг неистовствовали, аплодировали, выкрикивали какие-то восторженные слова поклонники оратора, и это «заводило» его еще больше. Сцена, увы, напоминала кадры из очень популярного некогда в Советском Союзе фильма Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм». Не потому, что были похожи толпы или, тем более, ораторы, вся сценерия была иная. И вообще, разумеется, никаких сравнений между Гитлером и Штраусом, упаси Боже, – времена были другие, и деятели совершенно разные. И уж меньше всего хочется намекнуть, что Штраус в своей политике и риторике подражал Гитлеру. Похоже было воздействие на беснующуюся толпу.

На том митинге Штраус не понравился ни мне, ни Льву Гинзбургу, который тоже кое-что понимал в немецкой истории и в той самой типологии эмоциональных реакций на харизматических лидеров. Тогда я как-то особенно явственно ощутила опасность этих политических харизматиков…

Но в 1967 году сидевший перед нами господин с выразительными глазами и обаятельной улыбкой производил самое благоприятное впечатление, несмотря на то, что я знала о негативном отношении к нему со стороны большинства тех людей, чьим мнением я дорожила – хотя бы того же Аугштайна. Все демократически и антифашистски настроенные писатели, которых я ценила и любила, в той или иной степени придерживались «левых» взглядов – слово это приходится брать в кавычки, потому что деятельность и взгляды тех «левых» имели совершенно иной смысл, нежели у тех, кого именуют «левыми» в современной России. Так же и западногерманские «правые» тех лет не имеют ничего общего с нынешними российскими «правыми». Кстати, эту путаницу между «нашими» и «ихними» левыми и правыми я ощутила еще во времена чехословацких событий 1968 года – те, кто по советской терминологии должен был бы считаться «левым», там был «правым» и наоборот. Будучи «леваками», мои любимые писатели никак не могли испытывать симпатий к Штраусу, который был самым настоящим «правым». По своему весу в политической жизни ФРГ он, конечно, был чем-то гораздо более значительным, чем министр финансов. Правда, на вопрос советских визитеров о его особой роли и влиянии, он все с той же улыбкой отвечал, что они – «жертвы легенды».

В разговоре он не скрывал, что является сторонником «сильной и единой Европы» (что тогда в глазах тех же визитеров являлось страшным криминалом, а для кое-кого остается таковым и сегодня). Возможно, он рассчитывал на то, что первую скрипку в этом оркестре будет играть ФРГ, а точнее объединенная Германия, стремления к которой он также не скрывал, чем опять же вызвал тихое возмущение своих посетителей. Мысль об объединенной Германии его собеседникам казалась крамольной, а ему – естественной.

Многие идеи, которые он излагал в своем кабинете, перед этим были сформулированы в его книге «Проект для Европы», по экземпляру которой, вместе с альбомом карикатур на него, Штраус подарил, надписав, каждому из четверых советских журналистов. На нас тогда огромное впечатление произвел именно альбом карикатур. Попробовал бы кто в Советском Союзе опубликовать хоть одну, самую невинную, карикатуру на кого-либо из правящей верхушки!

В гостинице я набросилась на «Проект для Европы». Автор писал об объединенной Европе, простирающейся от Атлантики до Буга и Черного моря. Еще он писал нечто, казавшееся в те годы совершенно кощунственным: «Нам надо было бы подумать о том, что Польша, Чехословакия, Венгрия, Болгария, Румыния и т. д. точно так же принадлежат к Европе, как Швейцария, Голландия, Бельгия». Необходимо, продолжал он, «в течение длительного процесса, путем воздействия на эти страны и в ходе жестких переговоров с Москвой добиваться того, чтобы эти страны снова стали составной частью Европы…» История показала, что Штраус был неплохим прорицателем…

Небольшое лирическое отступление. Через несколько лет после поездки в ФРГ, в начале 1970-х раздался у нас на литгазетовской даче в Переделкино телефонный звонок.

Звонил Сергей Колосов, известный кинорежиссер. Все тогда смотрели его первые советские сериалы – «Вызываем огонь на себя», «Операция «Трест». И вот он говорит моему мужу, Виталию Сырокомскому, что наш спутник по поездке Михаил Сагателян написал об этом путешествии сценарий под названием «Командировка в Бонн». Далее он сказал совсем уж удивительные вещи: главную мужскую роль, прототипом которой являлся вышеозначенный Виталий Сырокомский, будет играть самый знаменитый и обожаемый актер Вячеслав Тихонов, он же Штирлиц. А главную женскую роль, «за которой стоит Ирина Владимировна», поручена жене Колосова Людмиле Касаткиной. Невозможно описать изумление, которое испытали «прототипы», по очереди внушавшие Колосову по телефону, что ничего особенного в их поездке не было и сами они совершенно не подходят на роль героев. «Вы убедитесь в нашем принципиальном антигероизме», – сказал в трубку Виталий Сырокомский. Колосов вежливо посмеялся и сказал, что, если мы не возражаем, завтра они приедут в гости к «прототипам», чтобы «войти в образ».

И действительно, на следующий день к нам приехали Сергей Колосов, Людмила Касаткина, Вячеслав Тихонов и Иван Лапиков. Все разглядывали друг друга с большим интересом. Потом мы встречались еще не раз, в том числе в доме Колосова и Касаткиной, где были Тихонов с женой, тот же Лапиков и известный шахматист Лев Полугаевский, который оказался очень остроумным человеком.

Но самыми замечательными собеседниками, веселыми и полными юмора, были Колосов и его жена. Людмила Касаткина своим шармом могла превратить любой пустяк в увлекательную новеллу и, когда была в ударе, рассказывала смешно и азартно.

Так, благодаря графоманскому всплеску Михаила Сагателяна, решившего превратить нашу поездку в киносценарий (да еще с трагическим концом – героиня-журналистка погибает в финале от руки террориста где-то на Ближнем Востоке), мы познакомились с такими выдающимися актерами и очаровательными людьми. Но даже им не удалось влить жизнь в слабый сценарий – фильм получился средний…

Начиная с 1967-го, я почти каждый год ездила в ГДР и примерно раз десять-двенадцать на протяжении 70-80-х годов – в ФРГ. Однажды мы почти в полном составе (кроме Сагателяна) поехали в Западный Берлин и дали в газете такую же серию очерков о «витрине свободного мира», как и о ФРГ – в схожей тональности и примерно с тем же охватом материала: политики, предприниматели, деятели культуры, писатели. У меня сохранилась фотография: мы в кабинете правящего бургомистра Западного Берлина Клауса Шютца. Он был без руки – вечное напоминание о роковом для него сражении на Восточном фронте.

Из главных воспоминаний того времени – встреча с Уве Йонзоном, тогда уже очень знаменитым – не только своим трагическим романом «Догадки о Якобе» (о человеке, стиснутом между Западом и Востоком, между ГДР и ФРГ), но и тем, что сначала он сумел уехать из ГДР, а потом каким-то образом организовал самый настоящий подкоп, через который в Западный Берлин проникла его возлюбленная, впоследствии жена. Йонзон гостеприимно принимал меня в своей квартире и угощал чаем из серебряных чашек. Позднее он, на вершине своей славы, окончательно разочаровавшись во всех германских государственных образованиях, уехал в Англию, расстался с женой и, страдая от одиночества, впал в депрессию. Стал пить, а потом, как утверждают, покончил с собой. Западногерманская критика писала о нем как об одном из самых выдающихся немецких авторов второй половины ХХ века. В Советском Союзе о нем почти ничего не писали – только я, единственная из советских критиков встречавшаяся с ним лично, посвятила ему большую главу в академической «Истории немецкой литературы».

В определенном смысле мне повезло: я храню воспоминания о беседах не только с Йонзоном, но и с Гансом Эрихом Носсаком, писателем старшего поколения, пережившим страшную бомбежку Гамбурга в 1943 году и написавшим о ней. С этими двумя авторами, насколько мне известно, не встречался никто из советских германистов. Носсак был очень прямой, жесткий и, как мне показалось, даже злой, но писатель был от Бога. Его роман «Дело Д`Артеза» (позднее переведенный на русский язык) произвел неизгладимое впечатление.

Кажется, я была единственной из советских критиков, кто неоднократно встречался и разговаривал с одним из выдающихся мэтров немецкой литературы – Вольфгангом Кёппеном. О нем я также не раз писала. Оглядываясь назад, я считаю, что встречи и беседы с этими, а также другими замечательными писателями Германии – Генрихом Бёллем, Мартином Вальзером, Зигфридом Ленцем, Карлом Кроловом, Альфредом Андершем, Вальтером Йенсом и многими другими – придали значительный смысл моему собственному существованию и очень многому научили.

В 1973 году Союз писателей, через Иностранную комиссию, пригласил меня поехать в делегации советских литераторов на Дни культуры СССР в Дортмунд. Во всей Германии происходили какие-то массовые мероприятия: выступали советские ансамбли песни и пляски, театральные коллективы, в университетах организовывались семинары, открывались художественные выставки и т. д.

Союз писателей послал одного крупного (по тогдашним меркам) русского поэта (Михаила Луконина), одного «национала» – представителя республик (Рамза Бабаджана из Узбекистана), одного сотрудника самого Союза (Кима Селихова, который был не просто заместителем секретаря Союза писателей Юрия Верченко, но и, по слухам, обладал второй, еще более важной профессией, название каковой в те времена обозначалось не столько лексически, сколько с помощью жеста: легкого постукивания по плечу, что означало, видимо, наличие определенных погон).

Я должна была выступать в двоякой роли: с докладом о немецкой литературе в СССР и, конечно, как переводчица. Семинар проходил под руководством профессора Фридхельма Деннингхауза из Бохумского университета, который играл немаловажную роль в установлении советско-немецких контактов по линии Рейнско-Вестфальского иностранного общества. В нем активно участвовал и писатель Йозеф Рединг, который вел часть заседаний; это был обаятельный, добрейший человек, очень расположенный к гостям из России.

На этот семинар, который в течение нескольких дней должен был проходить на загородной вилле под Дортмундом, принадлежащей муниципалитету, записалось много участников, приехавших из всей ФРГ: слависты – студенты и преподаватели, критики, просто люди, интересующиеся Советским Союзом и русской культурой. Они даже заплатили за это – мероприятие было платное, к тому же они оплачивали комнаты и питание на той же вилле. Вилла была чудесная, хотя и с удобствами в коридоре. Вокруг был замечательный парк и чуть дальше – великолепный ухоженый лес с просеками и тропинками.

А немецкая пресса и литература тем временем били в колокола, что дивный германский лес, воспетый романтиками, гибнет от кислотных дождей и скоро от него ничего не останется. Наверное, и немецкий лес, как и все на Земле в конце ХХ века, испытывал на себе пагубное антропогенное воздействие, но и под Дортмундом и в других местах ФРГ я видела только фантастически прибранный, чистый, благоухающий лес, где не было ни мусора, ни сухих стволов и сучьев, ни валяющихся бревен.

Семинар начался вступительным словом Кима Селихова, который обрисовал, как здорово живется писателям в СССР (западногерманские писатели кое-чему действительно могли бы позавидовать – у них не было Литфонда, оплачиваемых больничных листов, домов творчества по льготным тарифам и вообще ничего такого, не говоря уже о том, что литературным трудом в ФРГ могли жить лишь некоторые писатели, чьи книги выходили очень большими для этой страны тиражами и числились в списках бестселлеров).

Рассказ Селихова, все больше входившего во вкус в перечислении тех замечательных земных благ, которыми пользовались советские писатели, не говоря уже о великой и необыкновенной свободе слова, которая царила в СССР, переводить было очень просто – это был обычный чиновничий треп, прочитанный по бумажке, в которую я время от времени заглядывала, чтобы ничего не пропустить.

Потом слово взял Михаил Луконин и с ходу начал читать стихи из большого толстого однотомника, привезенного с собой. У него были сделаны закладки, он открывал нужную страницу и начинал декламировать. Декламировал он хорошо, и стихи тоже были неплохи. Но каково было мне! Ведь он не показал мне эти стихи заранее, чтобы я могла продумать лексику, фразеологию, ритмику, и мне пришлось на слух, улавливая лишь размер и ритм стиха, попытаться передать его смысл и образность, его метафорику и пафос – Луконин был пафосный поэт.

Сейчас я даже не понимаю, как решилась на такое! Я напряглась, сконцентрировалась, можно даже сказать, что на меня снизошло вдохновение. В общем, когда Луконин услышал бурные аплодисменты, он понял, что по крайней мере часть успеха принадлежит переводчику – слушатели видели и понимали, что я перевожу без подготовки, на слух, и оценили это. (Позднее это оценил и Луконин, при всех московских встречах целовал ручку и говорил теплые слова). Потом пришлось похожим образом переводить Рамза Бабаджана – частично он читал по-узбекски, и здесь все могли отдыхать, частично в переводе на русский, сделанном хорошими русскими поэтами-переводчиками, и вот это-то и надо было перевести на немецкий. Но тут было проще, потому что Бабаджан понял, что ему же будет лучше, если он положит передо мной текст.

Аудитория была в целом очень благожелательная – если не считать нескольких профессиональных критиков, которые приехали, чтобы сделать «остренькие» материалы для своих газет. Но основная часть публики с немалым изумлением выслушала мой доклад о том, что переводят в Советском Союзе из классической и современной немецкой литературы и что о ней пишут, т. е. некий небольшой обзор советской германистики. Атмосфера сгустилась лишь тогда, когда стали задавать неизбежные в те годы вопросы о Солженицыне (это было меньше чем за год до его высылки. Кстати, если кто не помнит – приютила опального писателя именно ФРГ, Вилли Брандт принял это решение, а жил Солженицын какое-то время ни у кого иного, как у Генриха Бёлля)…

Как писал присутствовавший на семинаре опытнейший критик Рене Дроммерт в еженедельнике «Цайт», дискуссия в «Хаус Аленберг» (так называлась вилла) показала, что, с одной стороны, различия в мировосприятии не так уж велики (пока не зашел разговор о Солженицыне), с другой – даже малейшее лексическое несоответствие обнажает некие пропасти в этом миропонимании. Так, узбекский поэт, читая свою поэму «Вода», употребил слово «вечность». Далее следует цитата из статьи Дроммерта (Цайт, № 23, 1973): «Молодая московская германистка Ирина Млечина, которая блестяще переводила, перевела и поэму Бабаджана, притом импровизированно. Слово «вечность» (Дроммерт дал транскрипцию этого слова латинскими буквами. – Авт.) она перевела как «Ewigkeit». Те, кто слушал сверхвнимательно, внутренне напряглись. Вечность? Как это понятие, связанное у нас, как правило, с религиозными представлениями, как оно сочетается с обществом, отданным во власть атеизма?.. На вопрос о вечности Луконин попытался ответить с очаровательным поэтическим многословием, но расплывчато и не очень точно. Вечность, по его словам, это то, что дольше человеческой жизни, дольше жизни поэта. Она длится столько, сколько еще сохраняет свое звучание стихотворение, пережившие поэта»…

Критика не устроило такое объяснение, но он тут же подчеркнул, что это в общем не такие уж значительные расхождения, несмотря на пропасть между «западно-теистической» и «восточно-атеистической концепцией». Куда важнее тяжкие противоречия между «моральной податливостью искусства на Востоке» и новым «антипросвещенчеством искусства на Западе». Он заметил, что семинарская дискуссия подтвердила: понятие реализма в СССР в последние годы претерпевает многообещающие изменения.

Еще цитата: «Ирина Млечина, у которой в будущем году выходит книга под названием «Западногерманский роман 60-х годов» (она вышла в 1974 году под названием «Литература и общество потребления». – Авт.) в своем докладе о немецкой литературе отметила, что понятие реализма, которое раньше нередко просто отождествлялось с натурализмом, теперь понимается гораздо шире… Кстати, похожие вещи сказал Георгий Товстоногов, блистательный главный режиссер Ленинградского Большого драматического театра им. Максима Горького, когда рассказывал о своем театре…»

Я помню, конечно, не только захватывающие споры о слове «вечность» или о понимании реализма, но и ту неприятную атмосферу, которая возникла, когда кто-то из студентов задал вопрос о Солженицыне. Они действительно не понимали, почему этого писателя подвергают унижениям и оскорблениям, что он такого сделал?

На вопросы, продиктованные искренним желанием аудитории разобраться, наши литературные бонзы отвечали, как обычно: со злобным неприятием, с желанием внушить, что Солженицын морально и художественно неполноценен, что он наносит огромный нравственный вред обществу и что в Советском Союзе публикуется только то, что «приносит пользу обществу». Были и прямые попытки доказать, что преданный анафеме писатель морально нечистоплотен, погряз в мелких делишках, ну и далее в таком же духе. Переводить все это было противно, но и встать и сказать, что я со всем этим не согласна, я вовсе не была готова. Я пыталась лишь смягчить наиболее резкие ответы, чего-то не перевести вовсе. Помню, как в перерыве увидела лежащих на траве молодых парней, задававших вопросы. У них был огорченный и обиженный вид – с ними обошлись плохо и нечестно, было жаль этих ребят, которые хотели знать правду, и себя тоже – хотелось подойти к ним и сказать, что я думаю по этому поводу, но я, конечно, не решилась. В те времена, после «Ивана Денисовича» и рассказов, я относилась к Солженицыну с большим пиететом.

На дни советской культуры должен был приехать Брежнев и даже разнесся слух, что он приедет в Дортмунд. Одна из местных газет приготовилась печатать приветствие Брежневу на русском языке, и меня попросили за ночь перевести текст с немецкого. Я охотно взялась за это поручение, но трудность заключалась в том, что надо было напечатать текст на машинке узким столбцом с определенным количеством знаков в строке, которое нельзя было нарушить – столбец имитировал газетную колонку. Компьютеров еще не было, во всяком случае, в типографской практике, да и вообще в широком употреблении. Быстро переведя текст, я промучилась остаток ночи, пытаясь соблюсти количество знаков в строке, и всякий раз, забывшись, печатала лишнюю букву или две, и приходилось все начинать сначала. Наконец я справилась с этой задачей и утром вручила газетчикам текст.

Текст, с которым я так намучилась, не был напечатан, потому что Брежнев в Дортмунд не приехал, но с Брандтом встречался, и тот подарил ему какой-то роскошный «мерседес». Любитель хороших авто Брежнев немедленно сел в него и, будучи лихим водителем, рванул по Петерсбергу на бешеной скорости, приведя в полный шок охрану с обеих сторон. Его выловили с извинениями и в диком страхе за его жизнь, где-то далеко от места старта. Тогда об этом все рассказывали, то есть рассказывали немцы, а советские шепотом пересказывали друг другу.

На официальном приеме по случаю завершения «Дней культуры» Брежнев не присутствовал, зато присутствовала министр культуры Екатерина Фурцева, которая официально их возглавляла. Она выглядела вполне элегантно, у нее была хорошая осанка и стройная фигура, и она произнесла вполне корректную и даже не очень длинную заготовленную речь…

Однажды драматург Танкред Дорст, пригласивший меня домой на Рождество, оказал тем самым большую честь, потому что домой зовут только самых близких. В его доме, помимо его молодой подруги, был еще Кристиан Энценсбергер, младший брат известнейшего в свое время поэта Ганса Магнуса Энценсбергера, тоже с подругой. Они весело трепались о чем-то, время от времени вспоминая, что надо как-то подключать к разговору и случайно попавшую в их общество иностранку, да еще из Советского Союза.

И вдруг Дорст, человек в высшей степени располагающий и доброжелательный, говорит: «Ирина, у меня через пару дней премьера в Милане, я вас приглашаю. Мы сядем в мою машину и через несколько часов будем на месте». (Разговор шел в Мюнхене). Все живо присоединились к этому предложению и стали говорить, что поедут на двух машинах, а может, прихватят еще кого-нибудь из друзей и что мне есть смысл соглашаться, потому что пьеса очень интересная. Я сейчас уже не помню, о какой пьесе шла речь, но зато помню свой испуг, когда Дорст еще задолго до этого сказал мимоходом, что намеревается написать мюзикл о Карле Марксе, а я, сделав большие глаза, сказала ему с самыми благими намерениями: «Не делайте этого, умоляю вас!» Он изумленно посмотрел на меня. Я же знала одно: писать мюзикл, то есть нечто музыкально-веселое, даже фривольное, про основоположника никак нельзя, и если он это сделает, то сразу войдет в Советском Союзе в число персон нон грата и его не будут приглашать, переводить и ставить в театрах. Ничего этого я, конечно, не сказала, и Дорст решил, что я пошутила.

Но когда я отказалась ехать в Милан, никто вообще ничего не понял. Девушки стали меня уговаривать, а я начала бубнить, что у меня нет визы, на что Дорст и Энценсбергер-младший со смехом отвечали, что никогда итальянские пограничники ничего не спрашивают, тем более у Дорста, который то и дело катается в Милан на свои спектакли. Но я покачала головой, и они от меня отвязались. Кто поймет этих советских? Как я ни старалась, я всегда чувствовала себя чужой – ну хотя бы потому, что не могла, как они, взять и поехать на машине в Милан…

Я бывала в ФРГ в разные, можно сказать, даже ключевые моменты истории, например, после заключения так называемого Московского договора, который подписали Алексей Косыгин и Вилли Брандт 12 августа 1970 года. Заключение Московского договора положило начало новой, по сравнению с тем, что было до 1970 года, политике отказа от «применения силы», более мягким, терпимым и дружественным отношениям между СССР и ФРГ. Отныне это были не враждебные друг другу, а мирно сосуществующие государства.

Тогдашний посол в Москве Хельмут Аллардт в своих мемуарах под названием «Московский дневник», очень, кстати, интересных, описывает все перипетии заключения этого договора, дипломатическую игру и дипломатические усилия с обеих сторон, которые ему предшествовали. Там он упоминает Виталия Сырокомского и его жену, то есть меня, как представителей интеллигенции, которые так или иначе были вовлечены в этот постепенный сложный процесс потепления отношений, улучшения общественной «экологии».