Читать книгу ДаФоминовые истории, или как я однажды купил себе вязаную рыбу (Митя Фомин) онлайн бесплатно на Bookz
ДаФоминовые истории, или как я однажды купил себе вязаную рыбу
ДаФоминовые истории, или как я однажды купил себе вязаную рыбу
Оценить:

5

Полная версия:

ДаФоминовые истории, или как я однажды купил себе вязаную рыбу

Митя Фомин

ДаФоминовые истории, или как я однажды купил себе вязаную рыбу

© Митя Фомин, 2026

© Рукописи сгорели, 2026

Предисловие

Предисловие к этой книге логично начать с истории о вязаной рыбе, хотя сама по себе она вряд ли покажется самой захватывающей из тех, что встретятся на этих страницах. Это всего лишь мгновение моей жизни, почти незаметное, когда я, оказавшись на гастролях в Удмуртии, зашёл в сувенирную лавку при отеле и купил предмет, не имевший ни очевидной ценности, ни особого значения. Это была работа местных умельцев, которые, как оказалось, умеют вязать не только носки, варежки и шапки. Эта вязаная рыба поселилась у изголовья моей кровати и с тех пор живёт там, напоминая о поездке, хотя саму её я вообще не помню. Учитывая, что среди моих знакомых и родственников гороскопически полно Рыб, да и моя мама Тамара Павловна тоже Рыба, для меня эта вещь стала символом чего-то близкого.

К тому же у музыкантов словом «рыба» называют текст, который возникает в момент рождения песни, когда музыка начинает дышать и требовать смысла, а подходящие слова едва ли находятся, укладываясь в такты и соблюдая паузы. Эту рыбу невозможно визуализировать, её не существует в природе, но вы можете её нащупать и попробовать схватить за хвост. Если это получится, то она становится именно той основой, на которую позже ляжет история, интонация и внутреннее наполнение, потому как без этой метаморфозы, без этой промежуточной стадии движение дальше просто невозможно.

Меня зовут Дмитрий Анатольевич Фомин, что в инициалах складывается – Д. А. Фомин, а сокращённо можно прочесть как ДаФомин, что неизбежно вызывает ассоциацию с дофамином, хотя мы все понимаем, что это слово пишется иначе. Тем не менее для меня это созвучие оказалось точным, поскольку речь идёт не о настоящей биохимической формуле, а о том рецепте жизнелюбия, который мои родители подарили мне в составе ДНК: внутреннем ощущении движения, дозированного счастья и живого интереса к происходящему вокруг.

Истории, собранные в этой книге, появлялись в памяти спонтанно, как будто бы некая машина времени случайным образом переносила меня в разные моменты жизни. Благодаря удивительным образом складывающимся обстоятельствам и яркости впечатлений они навсегда остались в моей голове, и я не могу ими не поделиться.

Так и получились эти «ДаФоминовые истории».


Циферблат против фортепиано

Если вы хоть раз учились в музыкальной школе или хотя бы знакомы с тем, кто туда ходил, вы знаете: любовь к музыке – понятие тонкое и далеко не всегда взаимное. Особенно когда тебе восемь, за окном сверкает солнечный двор, из которого доносятся бодрое: «Пасуй!», «Бей в девятку!» и хлопки мячей о деревянный забор, а ты сидишь, глядя на свою нотностанную судьбу, и точно знаешь: тебе сейчас на часовой урок по «специальности». А это, если кто не в курсе, – главный предмет в музыкалке, где ты учишься играть на своём инструменте. Именно его ты должен осваивать с особым рвением, обожанием и прилежанием.

Музыкальная школа № 8, выкрашенная уже тогда в модный сейчас ярко-пудровый розовый цвет, – а это было в начале восьмидесятых – воспринималась не как храм вдохновения, а как своего рода филиал министерства обязательств.

Всё там было как в классической драме: гаммы – это экспозиция, этюды Черни и Гедике – нарастающее напряжение, а диктант на слух – завязка внутреннего конфликта между твоими органами слуха и тем, что написано в учебнике.

Само помещение пахло смешением партитур и библиотечной пыли, стены были нуднейшего серо-голубого оттенка масляной краски «дисциплина», а преподавательницы держались так, будто вышли из репетиционных залов Большого, где забыли оставить осанку и выражение лица «мажор нельзя играть с такой миной».

Нет, музыку я, конечно, любил. Даже очень. Но в том возрасте, когда любое «надо» звучит как вердикт Гаагского трибунала, изречённый из уст родителей, даже самая красивая мелодия, если её нужно играть восемь раз подряд, теряет обаяние и превращается в упрямо набиваемую оскомину.

А фортепиано, мой любимый инструмент, поначалу казалось благородным и величественным. До тех пор, пока не выяснилось, что «взять ноту» – это только начало, а дальше тебя ждут подвиги: не клацать педалью, как если бы ты пытался разбудить мёртвого динозавра, сидеть с прямой спиной, как будто у тебя вместо позвоночника – дирижёрская палочка, и не ныть, когда произведение начинается сначала, а затем снова и снова.

Итак, мне было восемь, я только начал ходить в музыкалку и, что особенно важно, гордо овладел временем, а точнее, научился читать циферблат.

Я пришёл домой после школы. Как всегда, немного вспотевший, с всклоченными волосами, ремнём наперекосяк и ощущением, будто мир подождёт, пока я допью компот. Школьная сумка привычно бухнулась на пол в небольшой прихожей, разбудив безмятежно спавшего пуделя Артемона. Квартира встретила тишиной – такой, в которой слышно, как тикают часы и уныло журчит вода в стояке.

Мама оставила записку на холодильнике: «Митя, щи в кастрюле, не забудь про музыку». Почерк аккуратный, округлый, с тем самым маминым нажимом, который как будто подчёркивал слово «не забудь» дважды – хотя написано оно было один раз.

Форточка в кухне была распахнута настежь, и ветер тянул в комнату запах улицы – осенний, слегка сырой, с примесью яркой листвы и чьих-то еле зачинающихся костров. На подоконнике зацветала фиалка, на стене висел радиоприёмник, из которого доносился радиотеатр «Маяка». Актёры читали роли с пафосом, ведь вся страна их слушала, задержав дыхание. Всё было привычно: в прихожей – нагромождённая обувь и невпопад повешенная верхняя одежда, в комнате – плед на диване, телевизор «Горизонт», а в раковине – пара немытых тарелок. Уюта было много. Ответственности ещё больше.

А на улице… там звенела жизнь. Мои друзья гоняли мяч по правилам, которые понимали только они сами, и то не всегда. Полем нам служил весь двор: скамейки по краям, проезжая часть сбоку и посреди – металлическая конструкция для сушки белья, которая одновременно была и воротами, и препятствием. Именно между этими преградами и баррикадами случались наши футбольные поединки. Это был тот момент, когда мир делился на две вселенные: чёрно-белые клавиши – и чёрно-белые октаэдры[1] на мяче. И я между ними, как герой пьесы Чехова, стоял на пороге выбора.

Но я всё же решил быть хорошим мальчиком, поэтому рука потянулась за папкой с нотами – они лежали в тумбочке. Вернулся, обулся. Завязал шнурки на одном ботинке. Только собрался завязывать на втором – зазвонил телефон.

Не просто зазвонил, а затрещал! Наш глянцевый стационарный красавец цвета слоновой кости, с блестящим серым проводом, закрученным в упругую пружину. Он стоял в большой комнате, и его звонок был слышен во всём небольшом хрущёвском «трамвайчике». А звонил он часто – маму или папу тревожили по работе, сестре же трезвонили подружки.

Иногда – родственники или бабушка, но чего не было точно, так это спама. Кредитов не предлагали, мошенниками тогда вообще не пахло, и вам бы ни за что в жизни ни один менеджер не позвонил бы, чтобы «перевести номер на тариф “Всё по сто”». Если звонили – это было действительно что-то значимое.

Трубку обязательно нужно было брать, иначе ты мог пропустить что-то очень-очень важное!

Я, естественно, расшнуровал ботинки. Потому что – ну вы что, в обуви по квартире бегать? Мы же не дикари! Поэтому побежал в носках.

Подпрыгнул на повороте, влетел в комнату, сорвал трубку – и опоздал. В трубке были уже только гудки. В голове тут же завертелся вихрь. Кто это был? Учительница? Друг? Бабушка? Мама с работы? А вдруг что-то случилось? Может, перезвонить маме на работу, проверить, она ли звонила?.. Я ведь до сих пор помню её номер наизусть: 76–99–66. Цифры, отпечатавшиеся в памяти не хуже школьного стихотворения. Остальные номера мы, конечно, не держали в голове, зато они жили в нашей телефонной книге – пухлой, с потрёпанным корешком, проклеенным газетой, со временем превращавшейся в неотдираемые коросты. У некоторых страниц уголки были загнуты, некоторые прилипли друг к другу. Там были и тётя, и соседка с первого этажа, и какая-то загадочная «тётя Таня (трест)», про которую уже никто не знал, кто она, но вычеркнуть её было нельзя.

Я вздохнул, грустно посмотрел на телефон и вернулся обратно. Обулся снова. Завязал шнурки. Взял сумку. Посмотрел на часы.

И тут пришло осознание всей драмы: времени уже впритык. И даже если я сейчас помчусь – я опоздаю. А опоздать на «специальность» – значит попасть под взгляд преподавательницы Татьяны Тяки, способный остудить лаву, а значит, смысла идти уже нет. Потому что наказание за опоздание было страшнее самого урока.

Я принял логичное для себя решение – бежать во двор!

Но исчезнуть без объяснений – не по мне. Даже тогда я уже знал: если выходишь из дома, нужно обоснование. И потому я сел писать объяснительную. Не просто записку, а манифест, заверенный моей детской рукой.

Сел я, конечно, за кухонный стол. Отодвинул табуретку, которая при этом издала звук, будто кто-то протянул: «Э-э-эх». Нашёл ручку – не с первого раза. Они вообще у нас обитали в большой комнате, в зелёной вазе, в тандеме со скрепками, использованными бритвами, металлическими кнопками и всякой прочей ерундой, которая в принципе никогда не пригождалась в быту, но годами жила себе спокойно, покрываясь пылью и забытьём. Наконец нашёл. Лист бумаги оперативно выдран из школьной тетради в клетку, с загнутым уголком.

И вот началось. Хронология.

Писал я сосредоточенно, внимательно, с оглядкой на часы, громко сопя от усердия. Старался, чтобы почерк был читабельным, но местами буквы всё равно плясали, как будто каждая из них спешила на улицу.

«Мама, я должен был идти на музыку, но:

В 11:00 – пришёл домой и начал собираться в музыкалку.

В 11:05 – расшнуровал ботинки.

В 11:06 – снял ботинки.

В 11:07 – пошёл за нотами.

В 11:10 – взял папку.

В 11:11 – надел ботинки.

В 11:12 – завязал один шнурок.

В 11:13 – зазвонил телефон.

В 11:14 – расшнуровал.

В 11:15 – снял ботинки.

В 11:16 – подбежал к телефону, но не успел.

В 11:19 – обулся снова.

В 11:23 – взял сумку.

В 11:25 – понял, что времени уже впритык.

В 11:30 – решил, что, если выйду сейчас, всё равно опоздаю.

Поэтому оставил папку и пошёл играть в футбол».

Когда мама пришла домой, она, конечно, нашла это послание. И сначала растерялась: на урок не пошёл, зато всё аргументировал и творчески объяснил, да ещё и доказал, что научился определять время по часам.

Поэтому она просто улыбнулась, а потом, как любая мама, свернула записку и положила её в анналы своей памяти и в архив важных семейных реликтов и вещдоков.


Почему я решил начать именно с этой истории? Наверное, потому что в ней – не просто забавный эпизод из детства, а мой первый осознанный диалог со временем. С тем самым внутренним хронометром, который, однажды запустившись, уже не просто отсчитывал секунды, а, как метроном, задавал темп моей жизни. Смешная, казалось бы, история: ботинки, звонок, ноты, футбольный мяч – весь каскад действий, расписанный по минутам, с дотошностью, достойной инженера-логиста, с детской наивной объяснительностью, – на самом деле была первой моей попыткой не просто оправдаться, а рассказать, почему я не успел и почему это «не успел» имело свою структуру, свой сценарий, свою, если хотите, драматургию.

Уже тогда я интуитивно чувствовал: если не выстраивать свой день, свои шаги, свой досуг – они просто растают в воздухе. Потому что время – оно не мстит, оно не давит, оно даже не злится. Оно просто шествует. И если ты не идёшь с ним рядом, если не стараешься держать с ним темп, не заботишься о хронологии собственных поступков, то оно начинает обходить тебя – вежливо, исподволь, без напоминаний, но с безвозвратностью экспресса, тихо отъезжающего с перрона.

Сейчас часы – это скорее аксессуар. Игра в стиль, в статус. Вещь, которую носят ради образа, а не ради времени. Но пока я работал над проектом «На все 100»[2] и слушал наших долгожителей, вдруг понял одну важную вещь: у настоящего времени нет циферблата. Оно внутри. И, похоже, именно поэтому они и живут так долго – потому как с этим внутренним метрономом у них установлены какие-то особые отношения. Они его не торопят, не замедляют, но и не боятся. Время их не замечает – потому что они не бегут с ним наперегонки. Они просто сосуществуют вместе.

Я верю, что настоящее время не покажет ни один гаджет. Оно приходит иначе. Это внутренний щелчок. Момент, когда пора сказать «да». Когда больше нельзя откладывать. Когда ты чувствуешь, что пора – и не спрашиваешь, который час.

Я часто не знаю, с чего начать, но точно знаю: начинать нужно. Потому что первое движение задаёт направление. И даже если ты потом развернёшься или замедлишься – ты уже не стоишь. А стоять – это, пожалуй, единственное, чего я по-настоящему боюсь. Все мы люди ритма, не покоя. И если всё вокруг – от сердца до метро – работает в такт, значит, и нам стоит двигаться.

Даже если ты опоздал на музыку – не беда. Главное, чтобы ты не опоздал вступить на начало своей песни.


Ода гитаре

Эта история – про моих родителей. И, конечно, про музыку, которая у нас в семье была всегда. Она была тотемом, центральной нервной системой, домашним алтарём, камертоном, на который настраивалась жизнь.

Отец мой, Анатолий, хотя и был самоучкой, очень неплохо играл на гитаре. Ни одной ноты не знал, зато аккорды ложились на лады сами собой. Их ему однажды показал какой-то местный хулиган по кличке то ли Чиж, то ли Шмель – это уже семейный фольклор, достоверность которого вряд ли проверят. Но с того момента, как Анатолий научился настраивать гитару на испанский классический строй, ни один семейный вечер не проходил без бархатных переборов под едва тлеющий хруст папирос и без едва уловимого шёпота гостей.

Мама, Тамара, в шутку говорила, что замуж вышла не столько за отца, сколько за его харизму и умение играть на гитаре. Анатолий самодовольно улыбался. И, может быть, именно поэтому та история у Белого озера осталась в нашей семейной хронике не как страшный случай, а как уличная серенада, начавшаяся в миноре, но окончившаяся на мажорной ноте.

Итак, начнём.

Томск. Семидесятые. Уже за полночь. Тамара с Анатолием только что вышли из кафе, куда выбрались, как часто бывало в те годы, без повода, просто потому что хотелось тепла, музыки и немного вина. Оба любили такие вечера. В кафе звучал Робертино Лорети – его пронзительный, заливистый вокал наполнял зал дыханием юга, а мелодия просачивалась в ночь и разливалась по улицам, словно заходящее итальянское солнце, заглянувшее в вечереющий сибирский городок на одну ночь.

Когда они вышли на улицу, сумерки уже растеклись по району Белого озера – месту, которое само по себе звучало зловеще.

Ни такси, ни общественного транспорта – только ночь, потухшие фонари и пустые улицы, идти было нужно мимо старых домов, через район, о котором ходили не самые хорошие слухи. Тут и днём-то бывало неспокойно, а уж ночью – глаз выколи и подумать страшно…

Где-то совсем рядом вдруг послышались шаги.

– Смотри, кто идёт, – сказал кто-то с насмешкой.

Из темноты выплыла группа хулиганистых подростков. В их взглядах читалась скука и ощущаемая готовность кого-то «взгреть», просто чтобы размять свои от лени уставшие телеса.

– Закурить есть? – спросил один, не столько ожидая ответа, сколько прощупывая дистанцию.

Компашка, и без того неясная в темноте – то ли пятеро, то ли больше, – теперь казалась сплошным тяжёлым облаком, свинцовым и тревожным. В такой тьме невозможно было различить ни лиц, ни границ этой стаи. И вдруг кто-то толкнул Анатолия под локоть, другой посмотрел оценивающе, с той самой подростковой бравадой, что мгновенно превращается в агрессию. Тамара стояла рядом, не шелохнувшись, с побелевшими пальцами, вцепившимися в руку отца, – словно всё внутри неё застыло между страхом и надеждой, что если не двигаться и не дышать, беда, вполне возможно, пройдёт мимо.

Сердце отсчитывало секунды быстрее, чем стрелка на циферблате. Анатолий лихорадочно перебирал варианты – думал стремительно, нужно было спасать возлюбленную. Он молча достал из кармана мятую пачку папирос и протянул её. Парень, что задал вопрос, сделал шаг вперёд, ловко перехватил папиросу, чиркнул спичкой, прикурил, затянулся и с вожделением выдохнул дым, словно очертил им невидимую границу между «своими» и «чужими».

Все понимали, что просьба «закурить» не была паролем к перемирию. Отнюдь. Это был сигнал, означавший лишь одно: сейчас начнётся… Две противоборствующие силы – всепобеждающее добро и исподтишковое зло – сошлись в этом узком кругу света под фонарём. Всё шло по сценарию, предсказуемому, как плохой фильм, где знаешь, что через секунду прозвучит гонг к поединку.

Но вдруг – о чудо!

Один из парней – тот, что стоял чуть поодаль, – шагнул в свет. И только теперь стало видно: в руках он держал гитару. Потёртую, старую, с отбитым грифом и следами прожитых песен. Анатолий немедленно заметил её, и мысль вспыхнула, как разряд молнии в майскую грозу: играть во чтобы то ни стало. Только так.

– Настроена? Рабочая? – спросил он спокойно, как бы между прочим.

– А ты что, играть умеешь? – усмехнулся парень.

– Дай, – почти потребовал Анатолий.

Парень с гитарой, уже было начавший выдавливать очередную грубость, замер, усмехнулся и нехотя протянул инструмент. Гитара легла в руки отца. Пальцы привычно заскользили по нейлоновым струнам. Первый аккорд получился неуверенный, второй был взят получше, а третий прозвучал смелее.

Гитара ещё минуту назад казалась забытой, в грубых неумелых руках уличной банды чувствовала себя куском дерева, бесполезным, как очки в лапах обезьяны из басни Крылова. И как в фантастическом кино или в духе какого-нибудь сказочного голливудского блокбастера, мы вдруг замечаем, как корпус гитары преображается прямо на глазах – дерево дышит, переливается, словно в нём пробуждается душа. Гитара скучала, страдала, жила без любви. Но теперь, в руках мастера, словно вспомнила, на что она способна. Её потускневший лак сверкнул тёплым янтарём, царапины заживали на глазах, корпус наливался светом и музыкой.

Подушечки пальцев Анатолия скользили по струнам – в нежном, почти интимном танце, где не нужно слов. Струны отвечали, звеня и резонируя, а воздух внутри полого корпуса отзывался мягким трепетом, как сердце, которое вдруг вспомнило, что умеет любить. Именно благодаря этому пространству, наполненному дыханием дерева, звук ожил – колебался, отражался, вибрировал, – и рождался тот самый акустический эффект, который невозможно спутать ни с каким другим инструментом. Внутри этой пустоты жила сила: волна любви, звука, музыки, которая заставляла всё вокруг дышать иначе. Звук струился по воздуху, взлетал в верхние ноты, покоряя высоту, цеплялся за дрожащую металлическую качель, за ночную влажность, за тишину, что звенела между домами. Оседал в траве, растворялся в листве, заполоняя всё вокруг.

Мелодия лилась прямо из сердца. Это был один Анатолию известный мотив – немного латино, немного фламенко, чуть пасодобля и, конечно же, того самого двора, где всё это рождалось. Каждый взятый аккорд был вдохновлён его кумиром и невидимым наставником, выдающимся гитаристом Пако де Лусия. Музыка изменила всё. Казалось, даже воздух стал прозрачнее, и самые черствые, обожжённые злостью и пустотой сердца начинали биться в унисон и обливались тёплой кровью, забывая о том, к чему они шли.

Один из орды осторожно присел на корточки, будто боялся: одно резкое движение, и звук исчезнет. Другой тут же обмяк, подпирая фонарный столб плечом, не отрывая глаз от пальцев Толи. Третий зажёг сигарету и даже не затянулся – просто держал её, как фонарик, широко открыв рот. А Тамара вдруг поняла, что перестала бояться и дышит свободно, её пальцы вновь потеплели.

Папа сыграл ещё немного, а потом, словно подводя черту, протянул гитару обратно – мол, хватит, достаточно. Тот взял её с осторожностью и сказал:

– Ни фига се…

– Круто лабаешь, чувак, – произнёс сидевший на корточках.

Такой скудной благодарности явно было недостаточно. Но не зная, как выразить то, что чувствовали почти все, они выбрали единственное, что умели, – действие. Коллективное бессознательное победило, и почти хором, перебивая друг друга, они сказали:

– А чё, где живёте?

– Давайте проводим.

Самый рослый из компании кивнул, и подростковая стая, ещё минуту назад опасная, как грозовая туча, теперь вдруг превратилась в шумную, наперебой галдевшую охрану.

Родители шли по той же улице, которая ещё недавно дышала хичкоковским саспенсом, а теперь будто выдохнула с облегчением и смягчилась. Глядя на Анатолия, Тамара вдруг ясно поняла: рядом с этим человеком можно не бояться – с ним надёжно, как за стеной. А Томск так и остался городом родным, тёплым и семейным.


Adult Services in Chicago

Бывает, жизнь куда мудрее нас самих – она готовит человека к самым странным поворотам заранее, будто знает, что пригодится даже то, что очевидно бесполезно. Вот и меня, прежде чем отправить в Америку с чемоданом надежд и лёгкой паникой в глазах, она предусмотрительно вооружила навыком. Вернее, это сделала моя мама – женщина, в которой практичность чудесным образом сочеталась с пророческой интуицией. Она записала меня, не поверите, на курсы массажистов.

Мне преподавал слепой мастер – человек, который, казалось, был почти мистически настроен на человеческие недуги. Он внимал каждому пациенту не столько через жалобы, сколько тактильно, практически безошибочно понимая, где у кого ноет, и учил нас обращаться с телом как с музыкальным инструментом, опять же: не давить, не ломать, а слушать и прикасаться, что очень даже звучит в унисон с самым главным принципом врачебной практики «Noli nocere»[3]. Диплом выдали официальный, с печатью Министерства образования и всеми регалиями – «Фомин Дмитрий Анатольевич, массажист терапевтического профиля». Я думал, ерунда, формальность, но именно эти корочки вскоре очень сильно мне помогли!

После того как решение уехать за океан было принято, я ждал приглашения, собирался с мыслями, строил планы, оформлял академический отпуск – недели незаметно складывались в месяцы. За это время я успел пожить в Лондоне, немного пропитаться его атмосферой. И по счастливому стечению обстоятельств – только потом я понял, насколько счастливому, – вместе со мной за океан отправились мои близкие друзья, с которыми мы дружим до сих пор: Света Белошапкина и Максим Кондратьев.

Когда все организационные дела наконец улажены, я оказываюсь в Америке и заселяюсь к ребятам, которые к тому времени обосновались и снимали комнату в большой пятикомнатной квартире. Её мы делим с другими жильцами. У нас общая кухня, общий санузел, прихожая, больше похожая на квадратную комнату, где стоит главное чудо цивилизации – факс.

Мы спим вповалку, на единственном спальном месте, которое уже трудно назвать кроватью – скорее, это остров выживания посреди общежития. Зима в Чикаго беспощадна. Даже мне, выросшему в Сибири, холод чувствуется почти невыносимым, он проникает даже туда, что тебе казалось согревающим, и порой достигает самого мозга. Недаром Чикаго называют Городом ветров. Он стоит на озере Мичиган, и ветер там не просто гуляет – он рычит, свистит, ломится в окна, заставляя стены стонать. Мы спим в одежде, поверх курток укрываемся одеялами, которые скорее символ тепла, чем его хранитель. По утрам дышим паром, шутим, что это наш личный обогреватель. Газовое отопление работает с перебоями, а старый дом промерзает до основания. Но всё это почему-то не кажется страданием. В этом есть своя романтика – жить на грани, смеяться над трудностями, верить, что всё впереди.

После Европы Америка для меня становится продолжением большого приключения. Я был уверен: сейчас обрасту контактами, найду единомышленников, запишу песни, начну выступать. Мне море по колено, горы по плечу, но действительность быстро напомнила, кто здесь хозяин. Организм предательски устроил мне акклиматизацию.

Незадолго до этого я прилетел из Парижа, это был подарок на моё английское совершеннолетие. Тогда поезд «Евростар[4]» только-только начал курсировать под Ла-Маншем, и я, один из первых русских пассажиров, стоял с паспортом, где рядом соседствовали английская и французская визы, вызывая у пограничников лёгкое недоумение.

bannerbanner