
Полная версия:
Подари мне второй шанс
Он просидел на краю кровати четверть часа и всё смотрел. О пристани, о коменданте, о молчащих Арджентах в эти четверть часа в комнате он и не помнил, я видела. Потом Тео завозился, Дэмиан осторожно встал и у двери обернулся.
— Спасибо, Амалия. Я твой должник.
Запомню, милый. Ты даже не представляешь, какой длинный у меня к тебе счёт и как мало его покрывает твоё спасибо.
Потом дверь открылась, и вошла Корнелия. Дошла до моей кровати, села рядом, посмотрела на спящее личико долгим взглядом.
— Наконец-то, — прошептала она. — В этом доме снова будет детский смех.
Она поправила уголок пелёнки, наклонилась к внуку и сказала ему тихо и нежно, в самое ушко:
— Добро пожаловать домой, Теодор Эшфорд.
Глава 13
Отец приехал на девятый день.
Я услышала его ещё с лестницы. Он гудел в холле, распекал кучера, здоровался с Корнелией, и голос у него был такой, что в детской звякнули подвески на лампе. Потом он поднялся к нам, увидел свёрток у меня на руках и остановился в дверях, будто налетел на невидимую стену.
— Ну, — выдохнул он. — Ну.
С этим словарным запасом он подошёл, сел рядом и долго смотрел. Тео спал, причмокивая. Отец наклонился, понюхал его макушку, что-то у него в лице неуловимо изменилось. Разгладилось.
— Вейловская порода, — постановил он. — Лоб наш. Горласт?
— На весь дом, отец.
— Наш.
Он осторожно, с обеих сторон, будто поднимал полный до краёв котелок, взял внука на руки. Тео завозился, не просыпаясь, выпростал кулачок, и отец подставил ему палец, по-стариковски уверенно, будто делал это всю жизнь. Кулачок сомкнулся.
— Всё, — шёпотом сказал отец. — Попался дед.
Он просидел так до самого обеда. У него затекла спина, я видела, как он украдкой поводит плечами, но пальца не отнимал. На зов Корнелии к столу он ответил, что обедать будет здесь, если хозяйка не прогонит. И хозяйка не прогнала, и обед несли в детскую на подносах.
С отцом приехала Фелма.
Она влетела следом за подносами, зарёванная ещё с порога, всплеснула руками и запричитала над Тео так, что он проснулся и заорал, а Фелма заревела в голос уже от счастья. Они орали дуэтом, пока я не отобрала у неё платок и не сунула ей ребёнка. Тео немедленно замолчал и уставился на неё.
— Хозяин ты мой маленький, — прошептала Фелма. — Красавец ты мой.
Она пробыла у нас три дня, и три дня в детской пахло домом. Настоящим, отцовским, тем, где меня любили просто так. Фелма перестирала всё, что было перестирано до неё, перегладила, перепеленала по-своему и вполголоса переругалась со здешней нянькой о способах свивания. Няньку было жаль. Фелму было не остановить.
А на третий вечер отец позвал меня пройтись по саду.
Весна стояла тёплая, сырая. Мы шли по дорожке, гравий хлюпал, и отец молчал половину круга, а на второй половине заговорил, глядя перед собой.
— Про пристань слышала?
— Слышала, отец. У нас только об этом и шепчутся.
— Шепчутся. — Он хмыкнул. — Дело серьёзное, Ами. Я таких дел не видел лет двадцать. Комендант землю носом роет, запросы шлёт пачками. У меня из канцелярии затребовали таможенные реестры за пять лет. За пять! Понимаешь, что это значит?
— Что ищут давно и глубоко.
— Что ищут цепь. — Отец остановился. — Железо кто-то возил годами, через весовщиков. Такое не возят без крыши. Найдут крышу, полетят головы, и хорошо, если только те, что виноваты. В такие дела ветром затягивает и невиновных.
Он повернулся ко мне, и лицо у него было суровое.
— Мужу своему скажи. Пусть дела ведёт чисто, пусть каждую сделку по три раза проверяет, с кем торгует, у кого покупает. Время такое, что за чужой грех спросят с того, кто ближе стоял. Эшфорды дом заметный. По заметным бьют первыми.
Я смотрела на отца и молчала.
Вот оно, окно. Сказать сейчас. Отец, крыша этой цепи ужинает у нас по праздникам. Отец, железо лежало в нашем амбаре, я видела его из окна. Отец, забери меня с Тео, и пусть горит все праведным пламенем.
И что дальше? Дальше он, наместник, человек долга, идёт с этим к коменданту, потому что иначе не умеет. И становится свидетелем. Человеком, который знал. А бумаги против него уже пишутся, я чуяла это нутром. И любое его движение сейчас Люциан вплетёт в свою паутину. Нет уж. Пусть наместник Вейл останется тем, кто ничего не знал, ни сном ни духом, чистым, как его реестры. Его голова должна остаться на плечах.
— Я скажу ему, отец. Спасибо.
— Вот и скажи. — Он ещё постоял, глядя на тёмный дом, на освещённые окна. — Не нравится мне тут у вас. Тихо очень. Прислуга по углам, хозяин смурной. Дом как перед грозой.
— Все устали, отец. Роды, хлопоты.
— Угу, — буркнул он. — Хлопоты.
Уезжали они с Фелмой на рассвете. Отец долго стоял над колыбелью, потом взял мою голову обеими руками, поцеловал в лоб и сказал, что летом ждёт нас всех к себе, кресло у камина готово, и пусть только попробуют не приехать. Фелма ревела и чертила охранными знаками всё подряд: меня, Тео, няньку, карету на которой уезжала.
Я стояла на крыльце, пока карета не скрылась за поворотом. Тепло уехало с ними, я почувствовала это кожей, будто захлопнулась тяжёлая дверь за спиной.
А через два дня тишина закончилась.
Они пришли утром, к девяти, четверо верхом и двое в казённой коляске. Серые мундиры, кожаные папки, лица людей, приехавших работать. Старший предъявил Корнелии предписание с печатью, от которой у неё побелели ноздри, и вежливо, слово в слово по бумаге, объявил, что Надзор произведёт осмотр хозяйственных построек имения.
Осматривали они дальний амбар.
Шли прямиком, не глядя на прочие службы, через двор, к воронёному замку. Ключи от амбаров всегда держала Корнелия, но сейчас связку нёс сам Дэмиан. И я смотрела из окна детской, как мой муж идёт через собственный двор со связкой в руке, а за ним идут двое серых.
Амбар стоял пустой. Это я знала и без осмотра, вывезли ещё по зимнику. Серые пробыли внутри час, вышли, что-то мерили у ворот, что-то соскребали с полов в бумажные пакеты, потом наложили на двери печати и уехали, увозя с собой Дэмиана.
Не под стражей. Упаси небо, какая стража. Лорда Эшфорда просто попросили проехать в управу, дать пояснения по хозяйственным вопросам, обычное дело, к вечеру всенепременно вернём.
Вернули к полуночи.
Я не спала, слышала копыта, потом его шаги по лестнице, мимо моей двери, мимо детской, к себе.
Утром за завтраком он был выбрит, одет и любезен, и рука с чашкой у него не дрожала. Только смотрел он теперь мимо всего.
— Пустяки, — бросил он поверх чашки. — Формальности. Спрашивали про аренду амбара. Я сказал, что сдавал его прошлогодним подрядчикам, бумаги велись у управляющего, управляющий рассчитан ещё осенью. Пусть ищут управляющего.
— Разумеется, — уронила Корнелия.
— Это пройдёт, — отрезал Дэмиан. — Пошумят и займутся кем-то ещё. Всегда занимаются кем-то ещё.
Он говорил это в тарелку, ни к кому, и сам себе кивал. Корнелия смотрела на сына через стол, и вот у неё руки не дрожали, и жемчуг не трогали. И это было странно, но я поняла, что она уже все просчитала и приняла какое-то решение.
Ночью я узнала, какое.
Тео раскапризничался к полуночи, я отпустила няньку и укачивала его сама, а когда он уснул, пошла вниз за водой, привычной своей дорогой, которую в этом доме давно никто не замечал.
В холле горела одна свеча.
Корнелия стояла у зеркала. Тёмное дорожное платье, накидка переброшена через руку. У ног её стоял малый саквояж. Она натягивала перчатки, палец за пальцем, и в зеркале увидела меня раньше, чем я ступила с последней ступени.
— Не спится, дитя моё? — Она натянула вторую перчатку и взяла со столика шкатулку тёмного дерева, небольшую, окованную по углам. — Ложитесь. Утром меня не ищите и вопросов не задавайте. Я еду спасать этот дом.
Глава 14 (Дориан)
Ожог от артефакта зарастал уже довольно долго.
По утрам под ключицей тянуло и чесалось изнутри, там, где новая ткань доедала пораженную магией. Лекари называют это регенерацией и пишут о ней с восторгом. Лекарям не приходится с ней жить. К полудню я переставал замечать зуд, как в первый год службы перестал замечать чужой храп в казарме, и работал.
Работы было много.
Пристань дала пять тонн железа без клейм, девять арестованных и четыре конторские книги, из которых две оказались честными, а честные книги в таком деле полезнее ворованных.
Цепь собиралась медленно, звено к звену. Весовщики сдали приказчиков. Приказчики сдали перевозчиков. Перевозчики молчали дольше всех, но и они заговорили, когда им растолковали, что полагается соучастникам за заговор против короны.
Никто из них, сверху донизу, не знал, кому шло железо и кто платил. Деньги приходили через третьи руки, распоряжения через записки без подписей. Девять человек годами работали на хозяина, которого не видели. Умно. В списке из чужого бюро, переписанном мелким тесным почерком, хозяин значился одним символом. Птица.
Лист лежал у меня в ящике, под ключом. Рядом с письмом.
Я доставал их чаще, чем требовало дело. Это я себе тоже фиксировал, как фиксировал всё, потому что привычка замечать за собой спасала меня лучше родной чешуи. Лист был уликой. Письмо было уликой. Женщина, которая их написала, уликой не была, и думать о ней у меня оснований не имелось.
Но я думал. Потом убирал оба листа под ключ, возвращался к спискам перевозчиков и работал, пока мысли не вставали обратно в строй. Это помогало. На службе помогает всё, что можно делать руками.
Было у меня и второе дело. К пристани оно отношения не имело, к спискам тоже, и я держал его отдельно ото всех бумаг и ото всех мыслей.
Браслет лежал в другом ящике, глубже.
Родовая вещь. Тёмные бусины, слёзы хрустального дракона, у которых нет цены, потому что их не продают. Легенда рода говорит просто: браслет возвращает. Одного человека, из одной смерти, ценой одной бусины. Почти половина бусин занята предками, у каждой метки свой рисунок, двух одинаковых в хрониках не описано. Метка проступает в час возвращения, когда долг артефакта исполнен.
Браслет не покидал рода при моей жизни. Я не дарил его. Не обещал. Не выносил из дома дольше, чем на время службы.
Новая метка проступила осенью, на свободной бусине, в ночь, число которой я помнил.
Я смотрел на неё в тысячный раз. Мелкий знак, тёмный, будто тушь под стеклом. Вещью, которой никто не пользовался, воспользовались. Где-то ходил человек, вернувшийся из смерти по праву моего рода, и я не знал, кто он, и не знал ничего похожего на путь к ответу.
Рабочая версия у меня была одна. Чужая рука дотянулась до родовой реликвии, и я искал вторжение в род среди врагов, как искал бы любую кражу. Поиск упирался в стену. Для человека моей службы это состояние имеет название. Нераскрытое дело.
Я закрыл ящик.
Ночь я помнил и без записей. Дурацкий провинциальный бал, на котором мне предложили невесту, будто тёплую воду с дороги.
Мне тридцать девять лет, из них двадцать я в гоне раз в два года, и я знаю про это всё, что можно знать.
Буря не выбирает. Ей нужно тело, но почти любое для неё как мелкая вода. Не принимает, не гасит, и худо обоим. Обычно снятие тянется неделю. Женщина потом месяц отлёживается, дракон до следующего раза ходит пустым и злым. Старики рода говорили, что бывает иначе. Что одно тело на тысячи подходит по-настоящему, и с таким буря уходит за ночь, как молния в хорошую землю. Для меня это были сказки про золотые жилы.
Но с ней гон и правда прошел за одну ночь.
Я проснулся до рассвета пустым и тихим, каким не был двадцать лет, и первое, что я почувствовал, было не облегчение. Было желание остаться. Рядом лежала чужая невеста, проданная мне на ночь будущей свекровью за чешую. Тело как тело, девочка с закушенными губами, и мне хотелось остаться с ней в этой комнате, и это было настолько недопустимо, что я оделся за две минуты.
Чешую я ей бросил. Помню. Сделал это намеренно, ей и себе в объяснение, чтобы обозначить сделку сделкой.
Неделю спустя я стоял на её свадьбе и смотрел, как она говорит «да» человеку с лицом приказчика из хорошей лавки. Злость во мне поднялась глухая, без адреса, и я съел её, как ел всякую. Тем более что всё сходилось. Невеста выбрала выгоду и получила своё. Дом, имя, наследство. Эту арифметику я выучил двадцать лет назад, когда другая женщина подбила счёт при мне вслух и вышла за титул. С тех пор она не подводила ни разу. Все считают. Эта просто сосчитала лучше многих.
Потом пришло письмо печатными буквами. Потом она сама, в чужом плаще, на седьмом месяце, через весь город пешком.
И формула перестала сходиться.
Женщина из этой формулы не топит собственный выигрыш. Не сдаёт дом, в который вложила себя. Не сидит напротив меня с прямой спиной и не говорит сухим голосом «отец мне дороже мужа». Я допрашивал сотни людей и сам вру профессионально, поэтому чужую правду слышу с одной фразы. Она говорила правду. Неполную, обрезанную по краям, но правду.
Эта нестыковка меня и злила. Я не люблю того, чего не понимаю.
Холт вошёл без стука, что означало одно — дело.
— К вам посетительница, господин комендант. Леди Корнелия Эшфорд. Настаивает.
— По какому вопросу?
— Не говорит. При ней шкатулка.
Что лежит в шкатулке, я понял раньше, чем она переступила порог. Если к дракону приходят без предупреждения, наедине и с малой окованной шкатулкой в руках, значит в шкатулке лежит его собственная чешуя.
В хрониках моего рода таких приходов записаны десятки, и все на одно лицо. С чешуёй не приходят благодарить. С ней приходят просить, и приходят в худший день своего дома.
Корнелия Эшфорд вошла прямо, села, куда указано, и спину держала так, будто это она меня вызвала. Крепкая порода. Сын против неё жидковат. Она переждала положенную паузу, открыла шкатулку и повернула её ко мне через стол.
Чешуя лежала на синем бархате. Моя. Отданная за ночь, ушедшая после свадьбы в род, как положено, и вернувшаяся ко мне в окованной шкатулке, не пробыв в чужом роду и года. Я смотрел на неё и испытывал чувство, которому не было приличного названия.
— Мне известен закон чешуи. — Она смотрела не на чешую, а на меня. — Право одной просьбы к вручившему. Я пришла воспользоваться этим правом.
— Право принадлежит роду Эшфорд.
— Я и есть род Эшфорд. — Она сложила руки. — Тридцать лет я держу этот дом. Всё, что в нём есть, прошло через мои руки.
Я ждал. Формулировка просьбы делает просьбу. Так учат у нас с детства: дракон исполняет сказанное, а не задуманное, слово в слово, и горе тому, кто формулирует второпях.
Корнелия не спешила. Дом обложен, сын под вопросами, пристань молчит, но заговорит, и всё это она знала не хуже меня. Потом она наклонилась вперёд и выложила своё, заранее продуманными словами.
— Я прошу неприкосновенности для себя. Что бы ни открылось в деле, которое вы ведёте, чем бы оно ни кончилось для кого угодно, меня не коснётся ни арест, ни суд, ни приговор. Такова моя просьба.
Для себя. Не для дома, который она держит тридцать лет. Не для сына. Не для внука, которому и месяца нет.
Слово «род» она употребила, чтобы обосновать право, и выбросила его, когда дошло до сути.
— Формулировка принята. Чешуя разряжается просьбой. Подтверждаете?
— Подтверждаю.
Я накрыл чешую ладонью. Старый жар прошёл от неё вверх по руке и погас. Пластина посерела, будто из неё вынули ночь, которой она была оплачена. На синем бархате остался красивый кусок хитина.
— Ваша просьба принята и исполнена. Слово рода де Варг. В этом деле вы неприкосновенны для имперского правосудия, леди Эшфорд. Что бы ни открылось.
Она выдохнула одними ноздрями, коротко, но я услышал. Потом поднялась, оправила юбки и пошла к дверям, унося пустую шкатулку, и у дверей обернулась.
— И вот ещё что, господин комендант. — Голос у неё был почти домашний. — Сына, когда до этого дойдёт, берите первым. Он слаб и наделает глупостей.
Глава 15
Корнелия вернулась на другой день к вечеру.
Я услышала карету и вышла на галерею. Свекровь поднималась по лестнице, спокойная, отдохнувшая, будто ездила к старой подруге на чай. Дорожная накидка через руку, шкатулка под накидкой. Она увидела меня, кивнула и прошла мимо, к себе.
— Всё хорошо, дитя моё, — сказала она на ходу. — Ложитесь. Вам нельзя волноваться, у вас молоко.
Больше она не сказала ничего. Ни в тот вечер, ни после.
А через три дня я увидела шкатулку. Горничная несла её вниз, в кабинет, открытую, пустую, с вмятиной на синем бархате.
Чешуи больше не было. Свекровь свозила её к дракону и вернулась спокойная. Значит, право одной просьбы истрачено, и я не знала, на что. В этом было самое плохое. Если она попросила за дом, за весь род, за всех Эшфордов разом, то мой суд, мой единственный суд, к которому я шла так долго, умер в казённом кабинете, пока я кормила Тео.
Я качала сына, смотрела в темноту и перебирала слова, которые могла сказать Корнелия. Выходило по-разному. Я плохо спала эти ночи.
А провинция тем временем трещала.
Новости привозили все, кто въезжал в ворота. Молочник рассказывал кухарке, портниха горничным, баронесса мне лично, с подробностями, от которых у неё самой делались круглые глаза. Взяли смотрителя брода. Взяли писаря из управы, тихого человечка, который двадцать лет ставил печати и ни с кем не ссорился. Взяли ещё возчиков, теперь уже наших, здешних. По дорогам стояли посты, на пристани день и ночь работали чужие люди, и через город, все видели, провезли под охраной подводу с ящиками.
Я слушала, кивала, ужасалась, где положено. Кольцо медленно сжималось.
Дэмиан держался неделю.
Сначала он ездил. К стряпчему в город, к каким-то людям, которых называл партнёрами, снова к стряпчему. Возвращался серый и пил у себя. Потом ездить стало не к кому: кто-то сидел, кто-то не принимал, а Реннер, единственный, кто принимал, купил у него двух жеребцов и выездную коляску, и я поняла, что мой муж собирает деньги.
За ужинами он говорил о погоде. Резал мясо, хвалил повара, спрашивал, как Теодор. Руки его я старалась не видеть: ножи и вилки в них стали жить отдельной жизнью, звякали, срывались, падали. Корнелия сидела напротив, прямая и тихая, и ела с хорошим аппетитом.
Один раз, ночью, я застала его у детской.
Я шла кормить и увидела свет из приоткрытой двери. Дэмиан стоял над колыбелью, в халате, со свечой, и просто смотрел. Долго. Я стояла в коридоре и не входила. Потом он наклонился, поправил одеяльце, и вышел бы прямо на меня, если бы я не отступила в тень.
Лицо у него было усталое. Передо мной был человек, который очень боится и очень не хочет, чтобы это видели.
Мне не стало его жалко. Я запретила себе, и у меня почти получилось. Я помнила фонарь через поле и голос, который сказал «пусть так». Но в ту ночь я впервые подумала о том, что раньше в голову не приходило. Он ведь тоже когда-то был мальчиком, который хватал всех за палец. Что с ним сделали в этом доме, что из него вышло вот это?
Не моё дело. Не моё.
За ним пришли в четверг, к полудню.
Двое верхом, четверо в коляске, и старший теперь был другой, выше чином, с твёрдым голосом.
Нас собрали в холле. Дэмиан вышел сам, одетый, причёсанный, и я поняла, что он ждал их каждое утро, одевался и ждал. Старший развернул бумагу и прочитал вслух, спокойно и внятно. Лорд Дэмиан Эшфорд задерживается по делу о недозволенном обороте железа и боевых артефактов. Дом и имущество остаются под описью. Домашним предписано не покидать провинцию.
Артефактов. Слово грохотнуло в холле и затихло. Одно дело железо. За боевые артефакты в империи одна дорога, и все в этом холле знали, куда она ведёт.
— Это ошибка, — сказал Дэмиан. Голос у него был почти твёрдый. — Я дам все пояснения. Матушка, пошлите за Гроувером, пусть едет следом.
— Разумеется, — сказала Корнелия.
Я стояла со спящим Тео на руках и смотрела на неё. Лицо у Корнелии было ясное, отдохнувшее, руки сложены на животе. Она стояла у лестницы и провожала сына глазами, будто гостя, который слишком засиделся.
И тогда я поняла, на что ушла чешуя.
Ей одной ничего не грозило, вот и весь ответ. Мать купила себе спокойствие и смотрела, как уводят сына.
Меня замутило. Я прижала Тео крепче и дышала ртом, медленно, чтобы не качнуться.
Дэмиана вели к дверям. У самого выхода он вдруг упёрся, обернулся, нашёл меня глазами через весь холл, и лицо у него опять стало усталое.
— Амалия. — Он сглотнул. — Скажи Тео... когда вырастет, скажи ему, что я...
— Идёмте, лорд Эшфорд, — сказал старший.
И его увели.
Ничего не скажу. Своего сына ты отдал на расправу убийцам. А мой о тебе не узнает.
Глава 16
Суд назначили на конец лета.
Три месяца до него прошли, как проходит долгая болезнь. Дом стоял под описью, у ворот дежурил пост, по комнатам ходили чужие люди с бумагами и мелом, и на всём, что можно было продать, появились номера. Корнелия держала хозяйство, будто ничего не случилось. Прислуга разбегалась. Тео резался зубами, орал ночами, и я была ему за это благодарна. С ним некогда было думать.
Меня допрашивали дважды. Оба раза в городе, в управе, вежливо, при писаре. Оба раза вопросы задавал незнакомый чиновник, а Холт стоял у окна и молчал. Коменданта я не видела ни разу. Только под конец второго допроса, подписывая листы, я услышала в коридоре его шаги и голос, коротко, два слова кому-то, и рука у меня дрогнула на подписи. Писарь промокнул кляксу и ничего не сказал.
В середине лета взяли Арджентов.
Люциана и Бинейлу сняли с дороги у самой границы провинции, ночью. Говорили, при них нашли столько, что описывали до утра. Говорили, Люциан молчал всю дорогу и заговорил только в управе, и с этого дня следствие пошло вдвое быстрее. Птица долетела до сетки, а сетку держали крепкие руки.
Селестину не тронули. Она осталась в их городском доме одна, с прислугой из двух человек, и больше её нигде не видели. Я думала о ней иногда, без злости, с холодным любопытством. Перстень с гравировкой так и остался у Дэмиана. Наверное, его тоже внесли в опись.
Суд шёл в городе, в старом зале собраний, три дня.
Я была там дважды. В первый день, со всеми, в чёрном, как положено жене подсудимого. Зал набился битком, съехалась вся провинция, баронесса Клов заняла места себе и золовке с рассвета.
За длинным столом сидели трое имперских судей, присланных из столицы, а сбоку, за отдельным столом, с бумагами, сидел комендант де Варг. Он вёл дело от Надзора и за первый день не сказал и десяти слов. Ему было не нужно. Говорили его бумаги.
Сам он смотрел в эти бумаги, и только дважды за день я поймала на себе его взгляд. Оба раза без повода. Читали список изъятого, говорил чиновник, меня это не касалось никак, а он поднимал голову и смотрел, спокойно, долго, через весь зал, поверх ста чужих затылков, будто в зале, кроме меня, никого не было. Оба раза мне захотелось запахнуться, поднять ворот, прикрыться хоть ладонью, хоть веером. Так я не чувствовала себя даже в спальне восточного крыла, когда стояла перед ним в одной сорочке.
Там он рассматривал тело. Здесь он смотрел куда-то глубже, и что он там искал, я не знала.
Дэмиана я не узнала.
Он похудел так, что сюртук висел на нём, как на жерди, и виски у него стали седые. Тридцать лет ему исполнилось под стражей. Он сидел за барьером рядом с Люцианом, смотрел в пол и поднимал глаза, только когда называли его имя. Люциан держался прямо и слушал так, будто судили кого-то другого.
Обвинение читали два часа. Железо. Артефакты. Имена, половину которых зал слышал впервые. И бумаги, найденные при обыске у Арджентов, подготовленные к делу, которому так и не дали ход. Подложные листы против наместника Вейла с поддельными подписями.
При этих словах зал загудел, а я закрыла глаза. Всё. Вот теперь всё лежало на столе. Отца в этом зале не судили. Его в этом зале спасли, и никто, кроме меня и человека за отдельным столом, не знал, чего это стоило.
На второй день меня вызвали свидетелем.
Я знала, что вызовут, меня предупредили за неделю, и всю неделю я училась дышать. Когда писарь выкликнул моё имя, зал повернулся одним движением, сто голов разом, и в этой тишине я прошла через проход, мимо барьера, мимо Корнелии в первом ряду, к свидетельскому месту.
Дэмиан смотрел на меня непонимающе.
Мне задавали вопросы, я отвечала. Ночные обозы, с осени, дважды в месяц, с четверга на пятницу. Дальний амбар. Вывоз к пристани перед вскрытием реки. Гость без имени. Две книги в бюро, верхняя для гостей, нижняя для своих.
— Свидетельнице знаком этот лист? — Чиновник поднял бумагу, и я узнала свой почерк.
— Знаком. Это копия разворота из нижней книги. Я сняла её сама и передала Надзору.

