скачать книгу бесплатно
Святая простота
Станислав М. Мишнев
Сборник рассказов в ироничной форме описывает жизненные истории отечественной повседневности.
Станислав Мишнев
Святая простота
ВТЭК
Вчера холодный ветер дул с ярой силой, с рёвом и свистом пробегал по деревне, забивался в ворота, завывал вокруг домов, сотрясал крыши и карнизы. Погода всегда имеет сильное влияние на человека, человеку становится зябко и грустно, сердце как сжимается, на ум приходят забытые горести, невыразимая тоска ползёт по телу. Вчера у Поповых свежевали свинью. Соседка, несчастнейшая, вечно пасмурная, косоглазая Ивея Исполишина с заметным упрямством мёрзла на своём ветхом крыльце с двумя пачками туалетной бумаги в руках, смотрела за разделкой туши, и вздыхала. Она верталась домой, ходила у приезжей торговки красным товаром выбирать кофту. Яркой рябизною метались в глаза платки, и сизые, и с разводами, и мухояровые, и цветом вошедшего в силу огурца, кофты заморские сами соскакивали с плечиков, трусики, лифчики, штанишки всякие… Весь товар перещупала, перемеряла, остановилась на туалетной бумаге, на большее не хватило денег.
Долговязый Иван Попов предложил соседке взять свиную голову.
– Обдирать не охота, – объяснил своё решение.
Ивея задрожала всем телом, какая-то судорога пробежала по её лицу, на глаза навернулись слёзы.
– Мы… мы куски не собираем, – с холодным вызовом ответила Ивея.
Осердился сосед, обложил Ивею во все бока густым матом.
Сегодня Ивея очень сожалела, что напрасно оскорбила Ивана Попова. Будь она рачительной хозяйкой, мяса бы им с Платоном хватило на месяц, да жаль, уродилась драчливая характером. Потом, ей было очень обидно на всех с краю: и на торговку, и на долгую зиму, и на хозяйственных людей, что каждый день варят наваристые щи. У хозяйственных каждый день праздник, а в хозяйстве Исполишиных хорошо плодятся одни тараканы.
На завтрак первым блюдом шла каша-размазня. Вторым – «зубатка», – это вовсе не жареная большими кусками рыба, это обязательное наставление в дальнюю дорогу. Ивея снаряжала в «район» своего мужа Платона. Сегодня она не раздувалась как мышь на крупу, лицо её светилось добродушием, хорошим настроением, ожиданием. Эта воинственная валькирия для пущего усвоения подносила кулак под самый нос чуть вздрагивающего муженька, дескать, идёшь ты не в лавку, гусь лапчатый, под запись просить у продавщицы четвертинку, идёшь на врачебную комиссию, что ВТЭК-ой зовётся; в комиссии заседают люди серьёзные, рожи протокольные, ты языком не огребай с огня и с лесу, в носу не ковыряй пальцем, и отвечай с толком, с расстановкой. Нажимай на ногу: болит нога, худо сгибается, к ночи опухает; спросят про сердце – шалит сердце, трепыхается, будто худая рукавица; спросят про грудь – откуда груди здоровой быть, ты ли в лесу не померз, не подул в «когти» и так далее. Напоследок тяжело вздохнула, сказала:
– Вон Ленька Бабьеухин на ВТЭК ходил, бычье стегно в мешок и третья группа, а у нас в кармане – вошь на аркане.
Платон обыкновенный русский мужик: с заметной чудинкой, временами безалаберный, местами полоротый, подчас ленивый, малость вороватый, выпивающий по советским праздникам, а также по церковным, и прочие «захотиевы» дни стороной не обходит, порой дурит. А кто у нас не дурит да на гармошке играть не умеет, за того девки замуж идут неохотно. Платон быка за рога берёт редко, если есть возможность плюнуть на рога издали, он плюнет. От роду ему сорок восемь годков. Тощ, как чахоточный волк после голодной зимы. Бедность часто заглядывает в окна, крадётся вдоль поваленной изгороди, забредает в дом. Огород у Исплошиных зарос дикой травой, огурцы и картошку Платон ворует у вдовы через дорогу, на дрова ломает школьную ограду, благо школа рядом. Иван Попов рубил новую избу, сколько поговорил: «Прибери щепы. Рад будешь». Всё некогда… Иван щепы сгрёб в кучу и спалил. Платон косит под знахаря, на его улице на тычинах красуются коровьи и лошадиные черепа. Станет Платона стыдить председатель сельсовета за тунеядство, вскинет Платон голову, сверкнет карими глазами и скажет:
– Знал я, Трофим Савич, что сегодня меня власть побреет: кошка поперек порога лежит!
Какая кошка! Мыши на столе в карты играют.
Вот идёт Платон со страшной горечью в душе на автобусную остановку. Желудок требует калорийной пищи, а где её взять, пищу-то? Снег скрипит под валенками. Валенкам в обед сто лет, разбиты до дыр. Небрит, нестрижен. Старательно припадает на правую ногу, тренируется. Штаны на нём ватные, мотня парусит, как заставленный в реке на быстрину бредень, рубаха на нём домотканая, в заплатах – в ней покойный дед вступал в колхоз, шапка рваная, фуфайку с большой натяжкой можно назвать фуфайкой. Это какой-то перешитый армяк, скорее всего служащий два века пугалом от назойливых воробьёв. Но самое забавное, это батоги – две, на скорую руку сломленные через колено берёзки. Нет-нет, Платон не бродяга, не изгой общества, не шальной и не урод, он просто идёт на ВТЭК, и оделся во рваньё намеренно, чтоб вызвать у докторов жалость и сострадание. В автобусе садится на сидение «Места для детей и инвалидов», батоги бережно кладёт себе под ноги. Платон спокоен как давно остывший мамонт. Рот его приоткрыт, он улыбается и бормочет разудалую частушку.
Напротив Платона уселся зловредный дед Мезин, он родом из тех мест, где выведена мезенская порода лошадей.
– Не на Соловки ли собрался, Платошка?
Ноль эмоций. Молчит Платон и носом в сторону старика не ведёт.
Теперь приоткроем врачебную тайну: беседу врача с пациентом. В кабине сидят две женщины, их во внимание принимать не надо. Это маленькие сошки от пенсионного ведомства, бумагомаратели одним словом.
Врач как врач – мумия в белом халате, в белом колпаке, по слухам – Авиценна местного разлива, таких эскулапов у нас большие тысячи. В каждом лекаре энергия пробуждается при виде свежего пациента, а между пациентами лекари выглядят пассивными, усталыми, дерут бороды пятерней, если бороды для солидности отпустили и зевают. Наш доктор был небольшого роста, с выпирающим брюшком, лысый, позитивный и задумчивый. Наш доктор вопреки принятой логике вещей цеплять на грудь брелок с изображением змеи, цеплял эмалевую пчелу – принцип бережливости. Такие врачи берегут государственную копеечку.
И даже диагноз ставят «влёт».
С минуту врач листал «досье», и спрашивает:
– Гм… ноги болят?
Платон, старательно оттягивая больную правую ногу, погнул голову в сторону врача, чуток нахохлился и, будто обременённый тяжкой умственной ношей, что римский трибун, выдал:
– Всё спешим, спешим, коммунизм строим, по Европам призраков ловим, а нужны они нам, призраки-то? Своих призраков мало в райкомах сидит?
И погрозил своим, а, может, заморским дядям указательным пальцем правой руки.
– Ноги, доктор, будто собаки грызут. Который год ногами маюсь.
Как-то не любя вспомнил Европу, что поделаешь, образование – стандартная семилетка, а ну бы всю среднюю школу окончил? На лопатки бросил бы своего далёкого греческого тёзку с его классической формой объективного идеализма! Опёрся больной ногой на политический костыль!
Врач засмеялся, вернее, захохотал, да так, что слезы брызнули из глаз, и одна слезинка тяжелой каплей упала на белоснежный халат.
– То-то смотрю, ты приодет знатно. Коммунизм, значит, строишь? Голова от дум того… пухнет голова-то? Бомжуешь?
Платон:
– Да что вы, господь с Вами! Своим хозяйством живу. Справно. По мере сил. Вот здоровье… в голове, дорогой товарищ врач, будто черти в котле смолу греют. Полный швах, как говорят фашисты.
– Спишь как?
– Какой сон, уважаемый товарищ доктор? Только прилягу, только задремлю, да как вздрогну! Чудится, что под окном бандиты ходят и меня зарезать хотят. У меня сосед есть, Ваня Попов, нож постоянно за голенищем носит. Психика, товарищ доктор, психика ни к черту.
– Про Гамлета слышал?
– Гамлет, Гамлет… Вроде на Пинеге встречались… Из ваших что ли?
– Скорее из «ваших». Гамлет тоже страдал расстройством психики: «Уснуть! И видеть сны, быть может?» Миллионы под подушкой прячешь?
– Миллионы, – хмыкнул Платон. – На хлебушек стоптать и то праздник.
– Широко по стране колесил или осёдло живёшь?
– Да где я только не побывал! И лес валил, и шпалы носил, и баржи выгружал. Тигров уссурийских ловил. Меня в клетку запирали, на приманку тигру, вот где страхи-то лютые! Там всё здоровье и оставил, в кедрачах.
Вопросы – ответы, вопросы – ответы…
– На первом курсе я матросскую пляску постиг, такие конца выкидывал, не верится даже!.. Теперь – увы, – врач наглаживает рукой свой живот, – арбуз растёт, а хвостик сохнет.
Душа Платона потянулась к родственной душе плясуна доктора:
– Я тоже плясал! Ух, бывало, каблуки рвал!! Как дробану, дробану – стёкла в клубе в рамах звенели!
– А теперь? Всё в прошлом?
– Да так-то ещё могу немного… – буквально простонал, сокрушаясь, Платон.
– Ну-ну, присядь… отпустись от палок… Во! Во!! Отлично! Эх, брюки мешают… А стометровку за сколько секунд бегал?
– Мужики пошлют за вином, время засекут, так я дорогой свой пай из горла хлебану и тютелька в тютельку уложусь!
Служить бы доктору в контрразведке. «Досье» закрыл, лукаво подмигнул:
– Не зарывай талант в землю! Просись в ансамбль песни и пляски имени Александрова!
Правится домой Платон. Без батогов. Кинул батоги у стены больницы. Не чувствует ни подавленности, ни волнения. Простота святая, пёстрая проза жизни. Полной грудью дышит запахом родной стороны. Мчится автобус, выхватывая из темноты далёкие огоньки. В столовой посчастливилось повстречать Михаила Михайловича, в полковниках ходит знаменитый земляк. Михаил Михайлович ездил с семьёй к Деду Морозу в Великий Устюг. Поначалу полковник не хотел признавать Платона, но Платон стал вызывающе чесаться перед ним, изображая свирепую вшивую обезьяну, сверкать глазами, намекнул на родственные гены. Малец лет семи захныкал. Отец взял парнишку на руки, стал успокаивать:
– Мой храбрый капитан не узнал Робинзона Крузо? Он же пасёт коз у Деда Мороза, умеет читать, бегает быстро-быстро, не боится пиратов и уколов.
И сдался, подал Платону денежку. Платон лётом летел в магазин. Хрущевский стакан водки хлобыстнул за углом, отёр рот рукавом, и побрёл на автобусную остановку.
Поёт Платон на весь салон, что называется «на вынос»:
Хулиганом называют,
Хулиганить буду я-я!
Голова моя исхлёстана,
Истыканы бока-а!!
Дед Мезин везёт мешок муки. Он думает о том, что доброта и вино высасывают из человека соки, а зло и работа отдают человека самому себе; мало тебя в детстве пороли, Платошка, мало!
Не выхлопотал инвалидность, жаль, конечно. У бога дней не решето, выхлопочет на другой раз. Дорогу теперь знает. Уж в другой-то раз!.. На другой раз его как воробья на мякине не проведут!
А баба… Ивея переживёт, и не такое лихо топтала. Должно быть, испустит волнующий кровь вопль на всю деревню, поставит под глаз муженьку «фонарь», поплачет да и смирится с судьбиной.
Вехи
В палате нас четверо. Я самый молодой, мне всего сорок пять. Вроде уж пожил, жаль ум в зыбке забыл. Лежу с сотрясением мозга. Брат в гости приехал, как «отоварились» с ним на радостях, что сам себе не рад. Браню теперь строителей: мосты делают узкими, все экономят, тащат да пропивают лесоматериалы, я вот на тракторе не вписался в проезжую часть, в реку опрокинулся. И брата хвалить нечего, сдурел от соснового запаха, не успею стакан налить, «на лоб» да «на лоб».
Плешивый с тараканьими усами бывший милиционер Воронов демонстративно отвернулся к стене, подтянул ноги к тощему животу, молчит, и с ним никто в разговоры не навязывается. Дуется. Моя бабка говорила: «На сердитых воду возят» – продуется. В больнице день без разговоров скоротать, это пытка. Вот, к примеру, как заселился в нам в палату Воронов. Заходит, будто к себе домой, по-хозяйски, нас как фотографирует взглядом всех вместе и по отдельности, взгляд как у разведчика, острый, профессиональный. Хоть бы поздоровался, так нет, сел на свою не заправленную бельём кровать, начинает шелестеть пакетами, свертками. Вынес из объёмной сумки пакет, на тумбочку положит – все видите? пакет обратно в сумку затолкает. Яиц я видел штук десять, банку с мёдом, палку колбасы и т. д. «Старики», естественно, каждый про себя строит догадки: что за знатный гусь залетел в палату? Кем бы он ни был, с его стороны это было полным актерством или проще глупостью, показухой. Потом спросил всех сразу, как мы кормимся: колхозом или на особицу? Молчание. Сестра «утки» выносит или …на меня, сидящего в бинтах, посмотрел особенно прискорбно. Мне даже показалось, что он делает над собой усилие не приказать мне: «Ты будешь выносить мою утку!». Опять молчание в ответ. И, видимо, «молодой» больной решил, что в палате лежать одни лохи. Через час уже стал, как пахан на зоне, нас поучать правильно жить, приноравливаясь к реалиям нашего времени; будто заслуженный генерал требует какого-то особого уважения к его персоне. Свысока на всех поглядывает, о женщинах говорит цинично и глаза свои рысьи прищуривает, мол, плавали, знаем. Подозрителен. На мою тумбочку медсестра кладёт таблетки, так он обязательно приподнимет голову от подушки, носом крупным, ястребиный поводит и усмехнется, дескать, вижу-вижу, по «блату» чуть не горстями выдают. Днями, особенно перед обходом врачей, тянет страдальческую песню; мы ли не поработали, мы ли не померзли. Рассказы у него героические.
И там бандитов «брал», и в другом притоне «брал», и конвоировал, и «шмон чинил». Или его байка про послевоенную деревню:
– Захожу в избу, тыр-пыр глянул на божницу: «Это что за новости? Снять иконы!». И первым делом на потолок лезу. Всё, говорю, тетка, твою трубу, я опломбировал, топить не смей, то штраф. Или зови печника, клади новую. Баба в слезы, тыр-пыр, лезет в подполье, и рыжики есть, и выпивка найдется. Ну что ты, участковый тогда уважаемый человек был. Мужиков мало в деревнях, которая из себя ничего да помоложе, тыр-пыр, намек делаю: ладно, говорю, переговорю с прокурором, печать можно снять, но… баба ты неглупая, всякая забота золотого стоит. Баба крутится, обмирает, тыр-пыр, будто не догадывается, шельма, о каком условии речь я веду… Или с обысками ходили, сено незаконное конфисковали. В редкой деревне хорошенькой бабешки у меня не было, ну и первым делом незаметно вечерком к ней, к лапушке, к осведомителю своему, наведаюсь. Служба. Ты ей добро, и она добром. В пору я был парень видный, планшетка офицерская чуть не до земли – чем ниже сумка, тем выше начальник! тыр-пыр, сапоги гармошкой, китель с иголочки, любил баб плутоватых… А вот интересно, как я с агентом ходили по деревням, подписку оформляли на займы. Баба клянется, божится, что не подпишется, а у нас план, у нас график, самих за невыполнение заметут…
Высокий костлявый старик Егорыч приехал, как говорит сам, перед смертью родину навестить, крестам на кладбище помолиться, по оранине босому походить, да на беду ногу сломал, лежит на «самолете». Не вытерпел и говорит из своего угла:
– Молодой, – ко мне обращается. – Очень тебя попрошу, самому вставать не охота, подай костыль. Перепояшу раз другой этому боталу по хребтине за тех баб горемычных. Ишь, сволочь ты эдакая, какую околесицу несешь. Поди-ко бабам после войны до тебя, кобелишка рваного, было!! А, сучья морда?!.
Напротив Егорыча толстяк Заверткин. Шурка, как сам велел его называть. Этого Шурку Заверткина готовят к операции. К какой? Не говорит, скрывает, при слове «рак» весь обмирает, втягивает в себя объемистый живот, тревожно крутит головой на короткой шее. Ночами плачет. Мода у Егорыча, лежащего напротив, Шурку про погоду расспрашивать, – выгляни да выгляни в окошко. Первые дни толстяк охотно выглядывал, даже смеялся, сравнивая себя с петушком из сказки, то скажет, вроде прохладой из соснового бора потянуло, то в пурпур оделась каким-то чудом затесавшаяся среди сосен трепещущая осина, то увидел утиную стайку, промелькнувшую над вершинами и радостно поцокал языком им вслед, а вдруг однажды увидел туман, стелющийся по самой земле, посчитал это худой приметой и заскучал. Егорыч спросит, что там за окном, толстяк с изумлением и испугом вроде дернется к окну и как скиснет весь, обратно на кровать опрокинется. Каждый вечер к нему приходит рыжеволосая жена с опухшим мятым лицом, посидит у кровати на стуле, повздыхает, нас всех тоскливо оглядит как отпоёт, скажет мужу, чем сегодня кроликов кормила, чего в магазине купила, спросит, чего принести. Шурка отрешенно махнет рукой…чего нести, сама видишь, не жилец я.
День идёт, другой ковыляет.
Всё, кажется, переговорили.
Сопит Егорыч, хмыкает.
– Эй ты, рожа ментовская! Сморозь какую бухтину!
– Тебе чего надо?! – развернувшись на кровати, едва не кричит бывший милиционер. – Ты чего привязался?
Я не сказал, что у Воронина нервный тик, дергается сильно правое веко.
– Судья, тоже мне!
– Ты судьи-то настоящего не видал, скажу я тебе, трепло кукурузное! Учат вас к телефонным столбам привязываться. Не я тебе судья, время тебе судья. – У Егорыча начинают сблескивать глаза. – Нога заживёт, не я буду, что рожу тебе не набью. Бабы после войны на себе плуги таскали, ночи в подушки по убитым мужикам ревели, клеверные лепешки ели, а ты, сытый, важный, родиной обмундированный… Не будь этой милиции, гнал бы тебя по земле ветер, рвань! О каждом человеке можно сказать, чей он, какого роду-племени. Один плотник – в Каргополе исстари самые хорошие плотники, другой горновой – Череповец! Третий тракторист знатный – этот из нашей деревни, у нас в деревне все мужики труженики отменные, а четвертый… ты, мент поганый, ты чьего роду-племени? Ты – лист, ветром сорванный! У такого мертвого листа даже сожаления нет, что рос когда-то на дереве, его даже сосед не замечает, а если замечает, то рожей интересуется: до сих пор цела?
Два дня в палате чувствовалась натянутая обстановка. Воронин умоляюще просится у врача перевести его в другую палату, тот отказывает:
– В бане и в больнице все равны.
А Егорыч не унимается:
– Заслуженный работник милиции…Ты хоть бандита настоящего видал, потрошитель карманов у пьяных мужиков? Наград, поди-ко, нахапал много, во всю грудь иконостас?
С нескрываемой ненавистью глядел на Егорыча бывший милиционер. Будь его время, с потрохами сожрал бы его. Или в клоповник засадил суток на пятнадцать-двадцать, отбил почки или уморил бы с голоду.
– Разные дни в жизни человека бывают, порой оглянешься в прожитое – пусто, неуютно, вроде как пуговицы на одежде не все застегнул в ветреную погоду, дрожь чувствуешь, а есть дни как на сердце высеченные зарубки, глубокие, с острыми краями. Потрогаешь ту зарубку – кровоточит, что береза весной заломленная… – говорит Егорыч. – Вот прошлый год мне операцию делали на глаз в Вологде. Парень один весёлый такой… заливает, мол, жизнь у него сплошные праздники, дни – столбы бутылочные. Стану, говорит, жизнь вспоминать, – там «гудел», в другом месте обожрался, или его в гости позвали, а он под столом ночевал и описался весь, или в «кутузке» парился. Иду, говорит, мимо этих столбов, а они будто вехи – от веселья к веселью; жена завмагазином – достаток во всем, дружки-приятели в каждом кабаке, в каждом подъезде, тут в лопухах морду на бок своротили, в другом месте замерзал, а столбы поют, столбы тонят, как стаканчики пустые дзинькают, с музыкой встречают, с оркестром провожают. И провода все в бутылочках, от «огнетушителей» до «резьбы». Сам себя тот парень страсть как ругал. Обожрусь, говорит, все у меня виновные, от Кремля до завхоза в детском садике. Кто-то мне крылья подрезал, кто-то обмарал меня, кто-то подсидел меня. Спрашиваю, а ты чего нибудь полезное для кого нибудь сделал? «А и не знаю… что разве двух девчонок зимой из полыньи вытащил…ещё за старуху заступился и нож в бок получил… Да так, по мелочам всё. Вот пойду я в церковь после больницы…будто кто зовёт меня…»
Один старик в нашей палате ел интересно. Хлеб нюхает, нюхает, отщипнёт крошку, в рот беззубый положит, и глаза закроет. Спрашиваю, чего он так лениво кормится? Я, отвечает старик, в молодые годы об одном мечтал: хлеба! Хлеба! Того, душистого, довоенного, от которого и сейчас слюни бегут, ноздри щекочет, дух хлебный во всех углах сидит, в мозг зашел и пока жив не выйдет.
– Во! – встрепенулся на кровати Егорыч. – А ты, ментяра!.. Специалист по печным трубам! Ты когда нибудь голодал, а?
Выскочил бывший милиционер из палаты.
– Рвань поганая!.. В сорок третьем закончил я пять классов, на том мои университеты и кончились. Школу пришлось бросить. В семье ещё четверо, отца убили в сорок первом, бабка слепая. Вот, мужики, травы я съел, так за хорошую корову. Крапива да щавель – королевское блюдо, чуть снег сошел – крапивка просела – радость: выжили! Везде крапивка выщипана, около каждого уголка, и кора сосновая, и куглина льняная, и шишки клеверные, все шло. Сколько народу померло… До сорок седьмого работал в колхозе, хоть сколько-то мучки на трудодень давали. На быке дрова зимами возил. Васькой быка звали. Придумает везти – черта болотного утянет, а то ляжет и лежит, хоть уревись около него. Раз на сенокосе вместе с телегой в омут забрался, засосало его, еле живого на веревках вытащили. Или раз овец пасу, разморило, прилег на пригорочке, сквозь сон слышу топот да блеяние. Очнулся. Бегу на шум, а волк барана за загривок хвать и прёт. Отпас овечек лето за так, не списали на волка того барана, списали на меня. Раньше за горсть колосков десятку давали…Вот в сорок седьмом приносят мне повестку явиться райвоенкомат для обучения в школе ФЗО. Народ пугливый, всего боится, властей, неизвестности. Верю, что бабы со страху обмирали, пригрози им какой-то печатью. Не пошел в военкомат, мать ревит, сам боюсь. Второй раз бумага. Опять не иду. Мать в подполье прятать стала. На третий раз облавой накрыли. Вроде его… – показывает рукой на дверь, – Руки мне веревкой скрутил. Больно, я ору, а он наганом мне под нос тычет. Бригадир Иван Иванович привелся, пристыдил милиционера. Тот мне руки и развязал. Говорит мне Иван Иванович, мол, бежи, Мишка, калитку закрой, как да гуси на потраву выйдут. За одного гуся тогда с потравы давали штрафу до полтрудодня. Я за калитку да и был таков. В дальнее поле убежал, в зарод с горохом не обмолоченным забрался. Ем горох да глаза вострю. Пить захотелось. Сбегал к родничку, напился, и опять горох уминаю. И заурчало на брюхе, пужит всего. Ну, думаю, умираю. Домой притащился, а Иван Иванович у нас сидит. У него одна нога была, сам худючий, и говорит мне Иван Иванович: «Так, паря, простота-то хуже воровства, приказ вышел мне тебя в райцентр вести. Вот ведь как обернулось». Проболелось у меня брюхо, и пошли мы с ним пешком за сорок километров. Осень, уж попозднее чем нынче, дорога замерзла, оба в лапотки обуты, армячишки на обоих на рыбьем меху, житник в котомке. Я ладно, на двух ногах, а он на одной, протез деревянный на другой-то… Ох и попошли. Чтобы мне, дураку, первый раз не бегать, на телеге довезли бы как белого человека. Жалко Ивана Ивановича. Не ходи, обещаю ему, не сбегу. Вертайся домой ради Христа. Не могу, отвечает, слово я дал. До сих пор Ивана Ивановича жаль, через меня муки принял. Очутился я в школе ФЗО. Повезло, не ожидал. Главное, мастера там были, высший класс. Сколько шпаны беспризорной через их руки прошло, и ведь не огрубели душой. Владимир Михайлович Глотов, этот роднее батька родного был. А так разобраться, везло мне на хороших людей. В армии на командиров везло, командир ротный был по фамилии Лиспопад, золото, не мужик. Стану засыпать и моих наставников перебираю, хороших людей, с кем встретиться довелось.
А плохих стараюсь не вспоминать. Вспомниться злой, самолюбивый, нахрапистый, на руку нечистый, заносчивый человечишко, я представляю, что он ночами во сне храпит и всё, не вспоминается больше…
Пришел хирург, встал против Шурки Заверткина. Озабоченный Шурка Заверткин вскочил с кровати, как вышколенный ефрейтор, выпучил живот.
– Домой, – совершенно неожиданно для Шурки Заверткина, сказал хирург. – Меньше ешь, больше двигайся. На вот, – подал тоненькую книжечку, – читай про Порфирия Иванова.
Спокойный, уверенный тон хирурга подействовал на Шурку Заверткина отрезвляюще. Жирное лицо покрылось багровыми пятнами, не сдержался, схватил руку хирурга, прижался к ней губами.
– Перестаньте, перестаньте, – хирург освободил руку, пошел из палаты. За скобу взялся, обернулся к Воронову, сидящему на кровати поверх одеяла. – Тоже домой. Никакой второй группы! Забудьте про неё. Нас ещё пахать и сеять можно, милостивый государь.
Закрылась за хирургом дверь, Егорыч так на «самолете» заерзал, что едва не опрокинулся.
– Мимо! – не выдержал обрадованный Егорыч. – Не вывернул, печник? Сучья твоя морда! Группу ему подавай, стахановцу! Мне все время везёт на хороших людей. Лекарства ему бесплатные, проезд ему бесплатный, а во, во – фигу с маслом!!
Полетели в сумку пакетики, баночки, кульки.
Старая лошадь постоянно слышит свист кнута.
Военное ремесло
Пятнадцать лет солдат служил царю батюшке, отпуск выслужил. На службу уходил юнцом безусым, домой идёт зрелым мужчиной.