
Полная версия:
Невеста каменного города
Над головой. Медленные, тяжёлые. Кто-то ходил по крыше, туда и обратно, от края до края. Остановился. Пошёл снова.
Хазал встала. Ковёр был холодный под босыми ногами. Она вышла на галерею, тёмную, пустую, и нашла узкую каменную лестницу в углу, которая вела наверх. Ступени были крутые, высокие. Она поднималась, держась рукой за стену, и камень под пальцами был сырой от ночной прохлады.
Наверху оказалась дверца, низкая, приоткрытая. Хазал не стала её толкать. Только заглянула в щель.
Крыша была плоской и огромной, вся в лунном свете, белая, как застеленная простынёй. Над ней висело небо, такое густое от звёзд, каких она никогда не видела в Измире, где море и огни съедали ночь. Здесь звёзд было больше, чем темноты.
Он стоял у самого края.
Там, где кончалась крыша, начиналась скала. А под скалой обрыв, прямой, отвесный, и далеко-далеко внизу, в сотнях метров, равнина со своими огнями.
Барыш забрался на низкий парапет и стоял на нём во весь рост. Босой, в одной рубашке, которую трепал ветер. Руки опущены. Носки ног почти над пустотой.
Он смотрел вниз, на равнину. Совсем не шевелясь.
Хазал зажала рот ладонью, чтобы не закричать.
Глава 3. Камень
Он слышал, как скрипнула дверца на лестнице.
Тихо, еле-еле. Дверцу никто не смазывал лет двадцать, она скрипела под любой рукой, даже под ветром. Барыш не обернулся. Стоял, как стоял, на краю парапета, и смотрел вниз.
Потом услышал дыхание. Короткое, сбитое. И босые шаги вниз по ступеням, быстрые, неровные. Кто-то бежал по лестнице, держась за стену, и один раз чуть не упал.
Девчонка.
Он медленно сошёл с парапета на крышу. Камень под ногами был холодный и влажный от росы. Ветер дул снизу, с равнины, и пах сухой травой и далёким дымом.
Она решила, что он собирается прыгнуть. Пусть. Пусть так думает. Пусть испугается и уедет завтра же, первым автобусом в Диярбакыр, а оттуда самолётом к своему морю.
Он не собирался прыгать. Он ни разу не собирался, ни в девятнадцать лет, ни сейчас. Он просто стоял там, где ближе всего. Оттуда, с края, в ясную ночь было видно место. Изгиб трассы на Кызылтепе, одинокий фонарь у заправки, а чуть левее, в темноте, старый тутовник у обочины. Двенадцать лет назад машина матери слетела с дороги именно там и врезалась в этот тутовник. Дерево выжило. Мать нет.
Каждую ночь он находил глазами фонарь. Потом тутовник. Потом стоял, пока не начинало светать.
А в эту ночь, левее, ближе к городу, на равнине горело место, где три дня назад умер Йусуф.
* * *
Ему позвонил Джихан. В половине второго ночи. Барыш не спал, он вообще мало спал.
— Брат. — У Джихана дрожал голос. — Брат, приезжай. На нусайбинской дороге. Йусуф.
Он гнал машину так, что на поворотах заносило. Нашёл их по мигалкам. Скорая, жандармы, чужая белая машина в кювете, смятая, с выбитыми фарами. И мотоцикл. То, что от него осталось.
Йусуф лежал на асфальте, накрытый курткой какого-то жандарма. Барыш отбросил куртку. Встал на колени. Взял его голову в ладони. Лицо было целое, чистое, только на виске кровь, и глаза открыты, и в них отражались синие огни. Двадцать лет. Барыш учил его плавать в водохранилище, держал за пояс, а мальчишка визжал и брыкался. Барыш подарил ему этот мотоцикл на день рождения, и бабушка неделю с ним не разговаривала.
Он не помнил, как порезал руку. Потом ему сказали: схватился за обломок крыла мотоцикла, когда пытался поднять Йусуфа, и не отпускал. Врач в скорой зашивал ему запястье и что-то говорил, а Барыш смотрел на белую машину в кювете. Там на заднем сиденье санитары держали парня с разбитой головой. Парень кричал. Звал кого-то. Маму. Или сестру.
— Это он, — сказал Джихан. Стоял рядом и курил, и сигарета прыгала в пальцах. — Это измирский. Говорят, пьяный был. Летел как бешеный.
Пьяным парень не был. Это выяснилось утром, анализ показал ноль. Но слово уже ушло по городу, и вернуть его было нельзя.
* * *
Похороны были в тот же день, до заката, как велит закон. Барыш нёс гроб первым, на правом плече. Гроб был лёгкий. Слишком лёгкий для двадцати лет.
На кладбище, у ямы, стояла тётя Зехра. Она не кричала, как кричали другие женщины. Не рвала на себе платок. Стояла прямо, как столб, и смотрела на Барыша. Только на него.
Когда засыпали землёй, она подошла к нему. Встала совсем близко. От неё пахло розовой водой и бессонницей.
— Ты будешь агой, — сказала она тихо, чтобы никто не слышал. — Мой сын в земле. Что ты сделаешь?
Он не ответил. Она и не ждала ответа. Повернулась и ушла, и с тех пор не сказала ему ни слова.
А вечером, в конаке, когда соседи шли с соболезнованиями и двор был полон людей, Джихан сел рядом с ним на ступенях галереи и положил ему руку на плечо. Тяжёлую, тёплую, братскую.
— Я знаю, что ты думаешь, — сказал Джихан. — Думаешь, бабушка решит. Старейшины решат. А они решат по-старому, брат. Тебе этого не надо. Ты из Анкары, ты образованный. Ты не будешь стрелять в мальчишку на больничной койке.
— Не буду.
— Вот. — Джихан вздохнул. — А люди скажут: Шахиноглу размякли. Внук у них погиб, а они утёрлись. И кто тогда будет нас слушать? На границе, на базаре, в Диярбакыре?
Барыш смотрел на гранат во дворе. На нём уже краснели бока плодов.
— А сестра его, говорят, уже здесь, — продолжал Джихан задумчиво. — Прилетела. Ходит по больнице в джинсах, с голыми руками. С Сулейманом шепчется. Торгуется, наверное. Эти измирские всё умеют посчитать.
Барыш тогда промолчал. Он вообще больше молчал, чем говорил. Джихан говорил за двоих, так было всегда, с детства. Джихан был старше на три года, учил его курить за сараем и врать бабушке. Когда умерла мать, Джихан два месяца спал у него в комнате, на полу, чтобы Барыш не оставался один.
А потом пришла она. Встала посреди двора. Сказала: «Я согласна».
И бабушка отдала её ему.
Как платят долг. Как отдают в уплату овец или кусок земли. Женщину. Живую. Бабушка посмотрела на неё, взвесила, оценила и положила ему в руки, не спросив. И весь двор это видел. Старики, соседи, Джихан. Все видели, что у Шахиноглу теперь вот так берут за кровь.
Барыш ненавидел это. Ненавидел обычай, который был старше этого дома. Ненавидел бабушку за то, что она его вспомнила. И её, эту девчонку, ненавидел за то, что вышла. За то, что дала им это сделать. За то, что сам он, когда имам спросил его, промолчал так долго, а потом всё-таки сказал «согласен», потому что бабушка смотрела, и весь род смотрел, и слово Шахиноглу нельзя было взять назад.
Он не тронет её. Не скажет ей ни одного лишнего слова. Она поживёт в этой комнате, как в гостинице, и через неделю, самое большее через две, сбежит. Измирские не выдерживают здесь. Жара, камень, тишина, бабушка. Сбежит, и Озана её никто не тронет, потому что бабушка дала слово, а бабушка слово держит. Долг будет закрыт её побегом.
Так он решил.
Он вернулся с крыши в комнату перед рассветом. Она лежала на краю кровати, одетая, поверх покрывала, лицом к стене, и он по дыханию понял, что она не спит. Притворяется. Плечи напряжены, кулак прижат к камню. Он лёг на свой ковёр и тоже притворился.
Под утро, в серой мути, когда из долины потянуло холодом, ему опять пришла мать. Так бывало часто, в этот час, между сном и явью.
Мать звонила ему в Анкару за два дня до той ночи. Он сидел в общежитии над чертежами моста, злой, не выспавшийся, а она говорила быстро и весело, слишком весело для неё.
— Оглум. Сынок. Ты потерпи немного. Скоро всё будет по-другому. Я тебе потом расскажу.
— Что по-другому, анне?
— Потом. — Она засмеялась, и он услышал, как рядом пищит Нурхан. — Ты ешь там? Ты похудел, я по голосу слышу.
Через два дня она позвонила снова, поздно вечером. Он был в кино с однокурсниками. Увидел на экране «Анне», сбросил. Подумал: перезвоню утром.
Утром позвонила бабушка.
Двенадцать лет он помнил, как светилось на экране это слово. Четыре буквы. Он нажал красную кнопку большим пальцем и сунул телефон в карман, а на экране шёл какой-то фильм про погоню, и все смеялись.
Он так и не узнал, что она хотела сказать.
* * *
Утром он спустился во двор рано, к первому чаю.
Солнце ещё не перевалило через крышу, и двор лежал в синей тени. Пахло влажным камнем, фонтан журчал. Кухня уже проснулась, оттуда несло дымом и тмином. Женщины пекли хлеб.
Через двор, шлёпая тапками, пробежала Нурхан с двумя стаканчиками чая на блюдцах. Одной рукой придерживала платок, другой несла чай и не пролила ни капли, она с семи лет так бегала. Увидела брата у лестницы, сделала большие глаза, мол, не мешай, и понеслась дальше, к восточной галерее.
Барыш посмотрел, куда она бежит. Сестра никому не носила чай. Даже бабушке. Даже ему.
Он увидел её сразу.
Она стояла у восточной галереи, у третьей арки, той самой, над которой резьба. Каменная лоза, виноград и гранаты, сплетённые в узор. Резьбе было лет триста. По ней шла трещина, от левой пяты арки к замковому камню, чёрная, извилистая, как молния. Каждую весну дядя Махмут замазывал её раствором, и каждую осень раствор выпадал.
На ней были джинсы и длинная белая рубашка с закатанными рукавами. Волосы заплетены в косу, толстую, тёмную, до лопаток. Голова не покрыта. Босые ноги в сандалиях, на щиколотке тонкий браслет.
Она гладила камень.
Барыш остановился в тени у лестницы. Она его не видела.
Она гладила резьбу медленно, кончиками пальцев, как гладят спящего. Вела по лозе вверх, по каждому завитку. Остановилась на трещине. Приложила к ней ладонь целиком. Закрыла глаза.
На выступе у её локтя остывали два стаканчика чая, которые принесла Нурхан. Сама Нурхан сидела на ступеньке рядом, обхватив колени, и смотрела на невестку снизу вверх, приоткрыв рот.
По другую руку от невестки стоял дядя Махмут. Старик был в своём вечном пыльном пиджаке, с мастерком в руке, и с ведром раствора у ног. Он смотрел на неё, задрав седые брови, и молчал.
— Нельзя её замазывать, — сказала она, не открывая глаз. Голос у неё был чистый, низковатый для девушки. — Вы её цементом. Цемент твёрже камня. Он не дышит. Камень под ним потеет, и соль его ест изнутри. Каждый год трещина будет шире.
— А что делать? — Махмут повернул к ней здоровое ухо. — Говори громче, кызым, я с этой стороны глухой.
Она открыла глаза, обошла старика и встала справа, со стороны здорового уха. Барыш заметил это. Она поняла с первого раза.
— Расчистить, — сказала она громче. — Всё, что вы туда набили, вынуть. Аккуратно, по крошке. Промыть. Потом известь с каменной пылью, из этого же камня. Чтобы цвет был тот же и чтобы дышал. И штырь, вот здесь, внутри. Медный или из нержавейки. Чтобы держал.
— Это месяц работы, — сказал Махмут.
— Да.
— Кто ж такое делает? Замазал, и стоит.
— Он не стоит. — Она снова положила ладонь на трещину. — Он болеет. Трещину надо лечить, дядя Махмут. Как рану. Тогда она срастётся. Замазанная рана гниёт.
Старик долго смотрел на неё. Потом поставил ведро с раствором на землю, отодвинул его ногой подальше, крякнул.
— Ты откуда такая?
— Из Измира. Архитектор. Реставратор. — Она улыбнулась ему, впервые за все эти дни, и Барыш увидел, что улыбка у неё быстрая и немного кривая. — Почти. Диплом весной защитила.
— Аллах Аллах, — сказал Махмут. — Камень знает.
Она засмеялась. Тихо, неуверенно, будто забыла, как это делается.
Барыш не заметил, как стиснул перила лестницы. Повязка на запястье натянулась, и шов отозвался тупой болью.
Он отвёл глаза.
На галерее второго этажа, в арке, прямо над ним, стояла бабушка. В чёрном, с чётками в руке. Она смотрела вниз, во двор, на девчонку у арки. Давно, наверное, стояла.
Барыш поднялся к ней по лестнице. Встал рядом. Они оба молчали, и чётки щёлкали, и внизу девчонка что-то объясняла Махмуту, показывая руками, как будет держать штырь.
— Сбежит, — сказал Барыш.
Бабушка не ответила. Щёлк. Щёлк. Светлые глаза её не мигали.
— Через неделю, — сказал он. — Самое большее через две.
— Посмотрим. — Голос у бабушки был сухой, как зерно в мешке. — Махмут.
Она не повысила голоса. Старик внизу услышал её, хотя был глух на одно ухо, он всегда её слышал. Задрал голову.
— Восточное крыло, — сказала бабушка. — Ты говорил, рушится.
Махмут опустил мастерок. Девчонка у арки замерла, и Барыш увидел, как она тоже подняла голову, и солнце, только что перевалившее через крышу, ударило ей в лицо.
— Рушится, Хатидже-ана. Потолок в большой комнате провис. Балки сгнили. Ещё зиму не простоит.
Барыш повернулся к бабушке. Он понял, что она скажет, на полвздоха раньше, чем она открыла рот, и почувствовал, как холодеет внутри.
— Ана. Нет.
Чётки остановились.
— Пусть работает, — сказала Хатидже-ана, глядя на девчонку внизу. — Закрытое крыло рушится. Ключ дам. — Она помолчала. — Посмотрим, сколько она выдержит.
Глава 4. Хлеб
Ключ ей так и не дали.
Прошла неделя. Хатидже-ана сказала своё слово с галереи и больше к нему не возвращалась. Ключ от восточного крыла висел у неё на поясе, на шнурке, вместе с чётками, и Хазал видела его каждый день: железный, длинный, с узорной бородкой. Он покачивался при ходьбе и тихо стукался о бусины.
Хазал не просила. Она ходила вдоль закрытых дверей восточной галереи, гладила стены и записывала в блокнот: «Северо-восточный угол, вертикальная трещина, раскрытие до двух сантиметров. Карниз отслоился. Следы протечки над третьим окном». Рисовала. Считала. Звонила в Измир преподавателю, спрашивала про известь. По вечерам звонила маме.
— Ты ешь? — спрашивала мама.
— Ем.
— Он тебя не обижает?
— Он со мной не разговаривает, анне.
Мама молчала, и в трубке шумело море.
— Это лучше, — говорила она наконец. — Пусть пока так.
Барыш и правда не разговаривал. Он уходил на рассвете, возвращался ночью, ложился на свой ковёр у окна, отворачивался к стене. Ночью поднимался на крышу. Хазал больше не ходила за ним. Она лежала и слушала его шаги над головой, пока не засыпала.
* * *
В четверг её позвали к тандыру.
Позвала Фатма-ана, кухарка, маленькая, сухая, как корень, старше всех в доме после хозяйки. Она говорила по-турецки плохо, смешивая с курдским, и называла Хазал «кызым» с первого дня, будто так и надо.
— Иди. Учись. Невестка должна хлеб.
Тандыр стоял в кухонном дворике за аркой, вкопанный в землю, глиняный, широкий, похожий на огромный кувшин без дна. Из его горла поднимался жар, дрожал над землёй прозрачной водой. Вокруг на низких скамеечках сидели женщины. Пять, шесть. Месили тесто в медных тазах, раскатывали скалками, перебрасывались словами. Пахло дымом от виноградной лозы, мукой и тмином, который добавляли в тесто горстями.
Когда Хазал вошла, все замолчали.
Женщина в зелёном платке, та самая, с галереи, подняла голову и улыбнулась. Улыбка была красивая и холодная.
— Гостья пришла. Садись, ханым. Покажи нам, как в Измире пекут.
Хазал села на свободную скамеечку. Фатма-ана сунула ей в руки комок теста, тёплого, живого, мягкого, как щека ребёнка.
— Вот так. Руками. Тонко.
Хазал раскатала, как показали. Лепёшка вышла кривая, толще с одного края. Женщины переглянулись.
Чтобы налепить тесто на стенку тандыра, нужна была подушечка, круглая, стёганая, рапата. Фатма-ана объяснила жестом: кладёшь лепёшку на подушку, наклоняешься над жаром и шлёп, к стенке, одним движением. Подушку Хазал не дали. Женщина в зелёном держала её у себя на коленях и смотрела невинно.
— Ой, одна у нас, — сказала она. — Ты рукой попробуй. Мы в детстве рукой.
Хазал понимала, что это неправда. Она видела, как переглянулись остальные. Но она взяла лепёшку на ладонь и наклонилась над тандыром.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

