Читать книгу Красная метель (Мира Ордынская) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Красная метель
Красная метель
Оценить:

4

Полная версия:

Красная метель

На следующий день под дверью снова лежал свёрток. На этот раз – банка сгущённого молока. Чудо. Роскошь среди беспросветного холода и голода. И короткая записка, без подписи: "Не возражайте. Это не милостыня".

Почерк был строгий, сдержанный, мужской. Ольга скомкала бумагу, поколебалась – и бросила её в печь. Бумага вспыхнула быстро и исчезла без следа.

Сгущённое молоко, ещё недавно бывшее обыденностью, теперь казалось чем-то непозволительно щедрым. В груди у Ольги поднялось странное чувство – словно благодарность и унижение сплелись воедино, и она не могла отделить одно от другого. Она уже не могла отказаться от этой помощи – не ради себя, ради матери она пошла на этот шаг.

Мать выпила немного тёплого молока – и щёки её порозовели. Она впервые за долгие недели улыбнулась по-настоящему.

– Господи… какое счастье… – прошептала она.

И Ольга ощутила сразу всё: облегчение, стыд, горечь и ту самую тяжёлую благодарность, которую нельзя ни принять до конца, ни отвергнуть.

Вечером она снова вернулась с Большого проспекта лишь с пустой сумкой, неприятно хлопавшей о бедро. Ольга шла медленно – не от усталости, а от того полуголодного состояния, когда каждый шаг становится лишним, а всё вокруг кажется одинаково бессмысленным. Распределительный пункт был закрыт. К двери прибили новую бумагу – наспех, криво: "Выдачи нет".

Но возле этой бумаги всё равно толпились люди – спорили, кричали, цеплялись за последнюю надежду, будто одно лишь присутствие могло заставить дверь снова открыться.

Ольга дошла до своего подъезда, остановилась на нижней ступеньке и невольно оглянулась. Сумерки сгущались не стремительно, а тяжело, вязко – словно город медлил, не решаясь окончательно погрузиться во тьму. Снег, начавшийся ещё днём, успели истоптать: он лежал серыми, утрамбованными буграми и в жёлтом свете редких фонарей казался грязным и усталым, как сам Петроград, давно переставший быть праздничной столицей и ставший огромной холодной казармой для голодающих.

Где-то далеко, на перекрёстке, медленно и размеренно шёл патруль. Сапоги скрипели по насту глухо и уверенно; винтовки покачивались на ремнях. Эти люди были частью нового порядка – его походной, зимней формой. Они не бегали и не суетились: им это было ни к чему. Само их появление на улице уже означало – город под надзором, город подсчитан, город принадлежит не тем, кто в нём живёт, а тем, кто ходит по нему с оружием.

Ольга задержала взгляд ещё на мгновение – там, где ей хотелось увидеть хотя бы тень: у угла дома, возле тёмных оконных проёмов, в сугробах, съеденных сумерками. Никого не было. Конечно.

Он никогда не приходил днём. В эту пору даже добро должно было быть осторожным – иначе оно становилось уликой. Он приходил ночью: бесшумно, без лишнего дыхания, без скрипа. Клал под дверь свёрток и исчезал. Не требуя ни слова, ни взгляда, ни благодарности. Так, словно ему важно было не услышать её "спасибо»", а лишь сделать своё дело и уйти в темноту, где его не узнают.

Эта мысль вызвала в Ольге не раздражение даже – скорее унижение, острое, горячее, как ожог. Она сжала пальцы в кулаки так крепко, что под перчаткой разлилось влажное тепло – от бессильного гнева на саму себя.

Она не хотела быть обязанной красноармейцу. Не хотела принимать помощь от человека в чужой, враждебной форме. Не хотела ощущать, что её мир – тот самый, где когда-то существовали порядок, уверенность в завтрашнем дне, – держится теперь на чьей-то тихой, упрямой доброте, пришедшей из лагеря врагов.

Она росла иначе. Её учили благодарить, но не просить. Принимать помощь – но не унижаясь. Не показывать нужды. Не выставлять слабость напоказ. Даже теперь, когда на пальцах выступали красные трещины от ледяной воды и дешёвого мыла, она двигалась так, словно всё ещё носила на себе невидимый корсет воспитания: подбородок чуть выше, шаг ровнее, голос спокойнее, чем должно было быть.

Но война не спрашивала о правилах, а голод не интересовался ни осанкой, ни происхождением. Он приходил ко всем без исключения. И этот медленно умирающий город не оставлял места для прежних различий – только для одного: между теми, кто ещё дышит, и теми, кто уже нет.

Она поднялась по лестнице и, открывая дверь, вдруг поймала себя на том, что прислушивается – не к шагам и не к голосам, а к дыханию из комнаты: живо ли оно, ровно ли, не захлёбывается ли, в любую минуту она могла потерять последнее.

В комнате было полутемно. Керосиновая лампа горела слабо, коптила. Мать лежала неподвижно, но, когда Ольга подошла, Мария Михайловна приоткрыла глаза и попыталась улыбнуться – усталой улыбкой, больше похожей на просьбу не тревожиться.

Ольга села рядом, осторожно взяла её руку. Пальцы были тёплыми – ещё утром они казались безжизненными. Теперь же в них теплилось слабое тепло, словно кто-то невидимый вернул в эту ладонь крошечную искру. И Ольга вдруг ясно, ощутила: спорить можно с людьми, с собой, с прошлым – но не с необходимостью. Не с этой тонкой ниткой дыхания, от которой зависит всё.

Она сидела, не шевелясь, и впервые позволила себе признать то, что до этого отвергала с яростным упрямством: отсутствие выбора. Это признание не пришло громко. Оно не было похоже ни на слёзы, ни на крик. Оно подкралось медленно – как неизбежность: без слов, без отчаяния, с тяжёлой ясностью, от которой становится тихо внутри.

Пусть гордость протестует. Пусть всё в ней сжимается от стыда – оттого, что она принимает помощь, не имея возможности ответить. Но ради матери – ради этого слабого дыхания, ради жизни, ещё не угасшей окончательно, – она примет протянутую руку.

Пусть даже эта рука принадлежит Петру Громову – большевику.

Утро следующего дня начиналось так же, как все утренние часы той зимы, – настороженно, с затаённой тишиной. За ночь стены промёрзли насквозь; в квартире стоял сырой холод, пахло побелкой, лекарствами и тяжёлым, застоявшимся воздухом – с особым запахом, который появляется там, где долго болеют и мало живут.

Мать после изнурительной ночи наконец уснула. Впервые за многие дни – без жара, без горячечного бреда, без бессвязного шёпота. Её дыхание было неглубоким, но ровным, и Ольга, сидя у кровати, ловила каждый вдох, словно боялась: стоит лишь отвлечься – и это редкое спокойствие исчезнет. Надежда была осторожной, почти суеверной; в такие времена слишком легко было спугнуть всё хорошее.

Когда стрелка часов подползла к восьми, Ольга поднялась. Нужно было выйти за водой – дело привычное: каждый день начинался с борьбы за самое простое. Она двигалась медленно, стараясь не скрипнуть половицами. Натянула пальто, поправила на голове потускневший берет. Подтянула ворот, словно этим могла отгородиться от внешнего мира, и осторожно приоткрыла дверь.

Лестничная площадка встретила её темнотой и промозглой сыростью. Каменные ступени дышали холодом; пахло углём, немытым человеческим жильём, зимней нищетой большого дома. Ольга сделала шаг – и в ту же секунду на её плечо легла тяжёлая, властная рука.

– Гражданка Ольга Михайловна Ильина? – произнёс низкий голос, лишённый всякой вопросительной интонации.

Она обернулась. Перед ней стояли двое. Старший – с грубым, обветренным лицом, в застиранной шинели, с револьвером в кобуре; младший – в кожаном пальто, аккуратно причёсанный, с холодными, почти прозрачными глазами. В его облике было что-то канцелярское, беспощадно-деловое, словно перед ней стоял не человек, а само учреждение – сухое, безличное, не знающее сомнений.

Ольга выпрямилась мгновенно. Спина сама нашла ту самую выправку, что когда-то вбивали уроки танцев, строгие взгляды отца, долгие годы жизни "как положен". В этот миг она вспомнила, кем была, – и кем её хотят лишить быть.

– Прошу предъявить документы, – сказала она спокойно, без вызова, но и без покорности.

– Пройдёмте с нами, – ответил он ровно.

Ответом стало движение: её грубо оттолкнули к выходу из двора.

– Мама! – крикнула она, не сдержавшись. – Я скоро вернусь!

Слова ударились о стены дома и повисли в ледяном воздухе.

– Я бы не был так уверен, – отрезал младший, уже теряя к ней интерес. – Заберём и её, если потребуется.

Её вывели на улицу. Снег под ногами скрипел слишком громко – так громко, что Ольге показалось: этот звук разносится по всему Петрограду, до самых окраин, до замёрзших каналов и пустых площадей. Воздух был резкий, обжигающий; вместе с ним на неё обрушилась пустота – глубокая, смертельно холодная. Сердце сжалось, но ни один мускул не дрогнул. Она не позволила себе ни слёз, ни мольбы. Та самая имперская гордость, что удерживала её родителей в годы службы, теперь держала и её – как последний доспех.

На Большом проспекте было пустынно. Редкие прохожие, кутаясь в шинели, спешили по своим делам, стараясь не встречаться взглядами с патрулями. Город жил вполголоса – короткими шагами, быстрыми взглядами, постоянным страхом быть замеченным.

И именно здесь судьба сделала резкий, жестокий поворот.

Пётр шёл им навстречу, возвращаясь после ночного дежурства. Он был утомлён: веки налились свинцом, глаза резало от ветра. Но, как бывало уже не раз, он машинально всматривался в лица, в окна, в дома. Каждое утро он проходил мимо её подъезда – будто случайно.

И вдруг он увидел её. Она шла между двумя вооружёнными людьми – прямо, ровно, словно шла не под конвоем, а по залу старого дома. Белизна её лица резала глаз. Ни страха, ни мольбы – только неподвижное достоинство.

Сердце у Петра словно провалилось в снег.

– Чёрт… – выдохнул он едва слышно.

Он знал эти аресты. Знал, куда они ведут. Знал, что обратно возвращаются редко. И именно в эту секунду понял: он не может позволить ей пропасть. Под слоями усталости, войны, под грубой привычкой к чужой боли в нём поднялось чувство, которому не было места в гражданской войне.

Пётр поспешил вперёд.

– Товарищи! – бросил он резко.

Комиссар обернулся – раздражённо и настороженно. Пётр шёл уверенно, ровно.

– В чём дело? – буркнул старший.

– Куда вы её ведёте? – спросил Пётр спокойно. – Причина ареста?

Ольга обернулась. Их взгляды встретились на мгновение – без слов. В её глазах было только удивление и гордое молчание.

– А ты кто такой, чтобы вмешиваться? – комиссар сузил глаза.

Пётр вынул документ и поднёс ближе. Комиссар на секунду осел, затем выпрямился.

Пётр сделал шаг вперёд и понизил голос:

– Причина ареста? – повторил он, намеренно усиливая каждое слово.

– Так дочь белогвардейской твари! – огрызнулся тот.

– Она находится под следствием ЧК. Кто дал приказ? Если выяснится, что ты повёл подследственную без уведомления… – Пётр сделал короткую паузу, – объясняться будешь сам.

Он говорил хладнокровно. А внутри всё билось, как пойманная птица. Красноармеец колебался. Секунды тянулись медленно, вязко, словно застывали в морозном воздухе. Наконец он отступил.

– Но у меня приказ… – буркнул он.

– Я могу объяснить тебе по-другому. И не здесь. Отпустить! – резко бросил Пётр.

Красноармеец замялся, оглянулся – и сделал шаг в сторону. Пётр коротко кивнул. И в этот миг судьба Ольги, ещё мгновение назад решённая, дрогнула и повернула туда, где всё ещё оставалась жизнь. Он взял её под локоть – осторожно, не касаясь, как берут не пленницу и не поднадзорную, а женщину, которую нельзя испугать лишним движением, – и повёл в сторону, туда, где людской поток редел и где звук шагов уже не так отчётливо отдавался в заледенелой мостовой.

Вся эта минута – пока они шли прочь от патруля – показалась Ольге нереальной, словно вырванной из времени, как обрывок сна, приходящий на рассвете и тут же тающий. Лица – усталые, без выражения; серые шинели, припорошенные инеем; винтовки, торчащие из-под полушубков; тусклый, свет зимнего дня, не дающий ни тени, ни тепла. Сапоги скрипели по насту – сухо, режуще; в Петрограде этот звук теперь означал власть.

Она шла, не ускоряя шага, чувствуя спиной чужие взгляды так же отчётливо, как чувствуют холод. Сердце билось ровно – слишком ровно, словно уже отвыкло от надежды. И всё же где-то внутри она ясно ощутила: ещё мгновение назад судьба держала её за горло – и вдруг отпустила. Не освободила – нет, лишь ослабила хватку, словно позволяя вздохнуть перед следующим ударом.

Лишь свернув в узкий переулок, где не слышно было глухого гула Большого проспекта, Ольга остановилась.

Здесь снег лежал рыхлее, не утоптанный, будто этот клочок города ещё не полностью принадлежал новой жизни. Стены домов – облупленные, влажные, с тёмными подтеками – нависали над ними, как старые, больные тела. Они впитывали всё: сырость, запахи, человеческое дыхание, страх. Из приоткрытого окна тянуло кислым – варёной капустой и дымом плохих дров. Где-то за стеной надсадно, без конца кашляли – сухо, мучительно. Этот кашель давно стал частью петроградского фона, таким же привычным, как выстрелы на окраинах.

– Зачем вы это сделали? Я не просила вас меня спасать, – сказала Ольга.

Голос её был тих, но в этой тишине звучала не слабость, а ледяная непреклонность. Недоверие не покидало её – оно держало её прямо, не позволяя ни согнуться, ни дрогнуть, словно корсет прежней жизни, надетый поверх нищеты и утрат.

Пётр смотрел на неё долго – дольше, чем позволяла осторожность. В его взгляде были напряжение, сдерживаемая тревога и нечто почти забытое для этих лет – простое человеческое участие, которое теперь принимали за опасную мягкость.

– Потому что… – он вдохнул; в холодном воздухе поднялось облачко пара и тут же растворилось. – Потому что иначе вас бы к вечеру просто растреляли.

Ольга молчала. В этом молчании было многое: гордость дочери офицера, память о форме, страх, привычная неприязнь к красной шинели – знаку вражеской стороны. Но глубже, под всеми этими слоями, уже шевельнулось нечто иное, чему она не осмелилась бы дать имя. Что-то живое, неуместное, почти преступное.

– Для вас здесь всё опасно, – сказал он без бахвальства, с усталым знанием человека, давно переставшего удивляться беде.

Он отвёл взгляд, словно устыдившись сказанного. Но сердце его билось так сильно, что он сам ощущал эти удары – короткие, упрямые, как шаги по льду, где каждый неверный ход может обернуться падением.

Она резко вырвала руку из его ладони – не грубо, но решительно, будто спасая последние границы собственной воли.

– Мне нужно домой. Сейчас же, – сказала она хрипло, но твёрдо.

Пётр сделал движение – словно хотел остановить её хотя бы словом, – но она уже сорвалась с места.

Она бежала стремительно, и в этом беге было: не суета, а собранность, точность, напряжённая сосредоточенность. Снег хлестал по лицу, ветер резал щёки, но Ольга не чувствовала ни холода, ни боли. Перед глазами стояло одно: мать – слабая, одна, беспомощная.

Если они вернутся… Если это только отсрочка… Если заберут и её тоже…

Мысли налетали, как порывы ветра, сбивали дыхание, и она ускоряла шаг, словно могла обогнать беду.

Пётр шёл за ней, не отпуская её из виду. Он знал: если бы он не вмешался, её уже вели бы на допрос. И назад она бы не вернулась.

Ольга взлетела по ступеням, едва касаясь перил. Сердце колотилось так, что гул отдавался в ушах. Руки дрожали, когда она вставляла ключ: металл царапнул, замок упирался, словно и он не желал пускать её обратно в жизнь.

Она распахнула дверь.

– Мамочка! – выкрикнула она. – Ты здесь?

В комнате пахло лекарствами и горячей водой. Лампа дрожала, отбрасывая тени на стены. Мать лежала на постели – бледная, истончённая, но живая. Слабая, почти детская улыбка дрогнула на её губах.

– Олечка… что случилось… – прошептала она, пытаясь приподняться.

Ольга опустилась рядом, взяла её холодные пальцы в свои – с такой осторожностью, словно держала не руку, а саму жизнь. На миг закрыла глаза: облегчение было почти нестерпимым.

И тут позади тихо скрипнула дверь. Ольга вздрогнула – не от звука, а от того, что он оказался слишком близко.

Она услышала шаги прежде, чем увидела вошедшего: осторожные, несмелые, словно человек, переступивший порог, боялся не столько быть замеченным, сколько коснуться чего-то хрупкого и невидимого – того, на чём держится человеческая жизнь, когда вокруг рушится всё прочее.

Пётр остановился на пороге комнаты, не переступив его полностью. В его жесте было что-то странно деликатное для красноармейца: он словно чувствовал, что ещё один шаг – и в этой комнате рухнет не только тишина.

Мать с испугом повернула голову. И в ту же секунду, как её взгляд упал на шинель с красными нашивками, лицо её исказилось. В нём вспыхнуло всё разом – страх, давняя обида, память, похожая на ожог. Она попыталась приподняться, опереться на локоть, как поднималась когда-то – ещё в иной жизни, когда муж входил в комнату и дом был полон уверенности. Но силы не позволили: тело не послушалось, и она тяжело опустилась обратно на подушки, словно сама болезнь удержала её на месте.

– Оля… – прошептала она, и голос сорвался, стал хриплым. – Кто… кто это?

Её глаза снова метнулись к Петру – остро, настороженно.

– Красногвардеец?.. В моём доме?..

Ольга обернулась – сначала к Петру, потом к матери. Две силы столкнулись у этой кровати и не могли разойтись: прошлое – с его манерами, именами, честью и молитвами – и настоящее, где честь стала опасной роскошью, а молитвы произносили шёпотом, чтобы не донесли соседи.

– Мама… – выдохнула Ольга. Слова дались ей тяжело, будто каждое было маленьким предательством той верности, в которой её растили. – Он… он помог мне. Он спас меня.

Мать смотрела на Петра широко раскрытыми глазами. В этом взгляде была не только ненависть к красному – там жила боль вдовы, слишком хорошо помнившей день, когда мужа увели, и слишком хорошо знавшей, что теперь "красный" может быть и властью, и бедой, и случайностью, и человеком, прикрывающимся формой.

– Помог?.. – переспросила она и закашлялась, хватая воздух. – Красный?.. Эти… эти люди?..

Она перевела дыхание, и голос её стал резче:

– Они убили отца… Ольга, – сказала она, давясь эмоциями.

Пётр опустил взгляд – не от страха, а от уважения. Он видел таких женщин ещё до революции, когда служил на фронте и бывал в домах, где на столе стояли семейные портреты и где слово держали крепче хлеба. Он понимал: оправдания здесь бесполезны. Любое "я не такой" прозвучало бы как наглость.

– Я уйду, – сказал он спокойно, почти буднично, словно речь шла о погоде, а не о жизни. – Простите. Я только хотел убедиться, что с вами всё в порядке.

Мать дрожала – от слабости, от гнева, от унижения.

– Нам не нужна ваша забота… – прошептала она. – Мы… мы переживём… без вас.

И, собрав остаток сил, вдруг выкрикнула – не громко, но так, что это ударило по воздуху:

– Вон из моего дома!

Ольга отвернулась – не потому, что избегала материнского взгляда, а потому, что не могла позволить ей увидеть, как кольнуло сердце. Она знала: не переживут. Не без тех свёртков, что появлялись под дверью – хлеб, крупа, пузырёк лекарства. Но признать это означало бы унизить мать – и себя. А унижение в их семье считалось хуже голода.

И потому Ольга сказала другое – голосом, каким прежде говорила в гостиной, когда подавали чай:

– Уходите, Пётр, – произнесла она сдержанно, но твёрдо. – Мы более не нуждаемся в вашей помощи.

Она подняла подбородок. В этом движении была последняя попытка удержаться над бездной и не дать себе сломаться.

– Я не могу принимать вашу помощь. Это неправильно. Опасно.

Пётр посмотрел на неё так, словно каждое слово оставляло след – не на сердце даже, а глубже: на той внутренней границе, где человек решает, кем он остаётся в бесчеловечное время.

– Неправильно? – повторил он тихо.

В его голосе не было насмешки – только горькое признание.

– Может быть. Но если я не помогу… вы пропадёте.

Он сказал "вы", но смотрел на Ольгу.

Ольга шагнула к окну. За стеклом падал снег – ровно, безмолвно, как падал весь этот год, заметая следы шагов и крови. Где-то на улице скрипнули сани, раздался короткий окрик патруля – обычный звук новой жизни.

– Это наше дело, – сказала она глухо. – Не ваше.

И вдруг резко обернулась. Выдержка треснула, и сквозь эту трещину проступила правда – не о гордости, а о страхе.

– Вы ведь не простой солдат, – сказала она резко. – Это я понимаю. Иначе… иначе меня бы не отпустили. Кто вы?

Голос её нарастал.

– Комиссар? Особоуполномоченный? Кто? – она почти захлебнулась, и в этих вопросах выплеснулось всё: бессилие, ненависть к новой власти и тайное, страшное подозрение, что жизнь её теперь зависит от чужой бумажки.

– Вы тот, кто решает судьбы? – вырвалось у неё. – Кому жить, а кому нет?

Тень боли мелькнула в глазах Петра – быстрая, почти незаметная. Он сделал шаг назад, словно принял её слова как приказ, хотя это был не приказ, а удар – по самому больному месту. Он медленно протянул руку – не к ней, а словно хотел остановить воздух, остановить её горечь.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner