
Полная версия:
Пепел старого рода. Академия
Над ним не было ничего.
Ни ступени. Ни запаса. Ни одной нити. Илья смотрел, напрягая второе зрение до боли в висках, и видел только пустоту в форме человека.
Нет. Не совсем.
На безымянном пальце левой руки у князя было кольцо. Простое, серебряное, с тусклым серым камнем. И над этим камнем — только над ним — горела одна-единственная крошечная строчка:
«Фрагмент: Первоисточник рода Ладомирских. Остаток: 3%».
— Илья Всеволодович, — сказал князь, оборачиваясь. Голос у него был негромкий, глубокий, с лёгкой хрипотцой. — Благодарю, что пришли. Садитесь. Чай остывает.
Они пили чай. Говорили о погоде. О дороге из губернии. О Верхнеясенске, о котором князь, к удивлению Ильи, знал удивительно много — даже имя трактира «Три пескаря». О Божьем суде.
— Сорок пять уколов, — сказал Тарханов, помешивая чай серебряной ложечкой. — Я читал отчёт Немирова. Изящно. Очень изящно. Половина моих профессоров не поверила, что такое возможно. Они до сих пор считают, что «Кабаний щит» нельзя победить мелочью. — Он поднял глаза. — Вы знаете, что это самое трудное? Не придумать решение. А заставить людей поверить, что оно существует.
— Мне кажется, — сказал Илья, — люди обычно верят в решение, когда видят результат.
— Люди верят в то, что им выгодно. — Князь отпил чай. — Результат — лишь повод.
Илья промолчал.
Тарханов поставил чашку. Сложил длинные пальцы домиком.
— Я знал вашего прадеда, — сказал он. — Кирилла Горностаева. Вы ведь знаете об этом?
— Ревизор Немиров упоминал.
— Немиров. — Князь чуть улыбнулся. Одними губами. — Хороший чиновник. Упрямый. Шесть лет пишет на меня докладные, и ни одна не дошла дальше канцелярии его начальника. — Он посмотрел Илье в глаза. — Вы, наверное, удивлены, что я это знаю.
— Нет, ваша светлость. Удивлён, что вы мне это говорите.
Тарханов засмеялся. Коротко, сухо, но, кажется, искренне.
— Вот. Вот поэтому я и хотел с вами поговорить. — Он откинулся на спинку кресла. — Ваш прадед, Илья Всеволодович, был лучшим счётчиком, которого видела империя. Я был тогда молод. Совсем мальчишка, чуть старше вас. Студент. Я ходил на его лекции в Палате мер и весов. Он учил нас видеть. Не просто цифры — систему. Как всё связано. Как всё течёт.
— Он учил вас? — переспросил Илья.
— Он учил меня, — кивнул князь. — Я был лучшим его учеником. А потом он увидел то, что не должен был видеть. И не смог промолчать. Он был честным человеком, ваш прадед. Это делало его великим счётчиком. — Князь помолчал. — И очень плохим политиком.
Огонь в камине потрескивал. За окном горел город.
— Его карета сорвалась с моста, — сказал Илья ровно.
— Я знаю. Это была большая потеря для империи. — Ни один мускул не дрогнул на лице Тарханова. — Я до сих пор об этом сожалею.
И Илья понял, что это правда. Не потому, что увидел — над князем не было ничего, что можно увидеть. А потому, что услышал. Так, как слышал за двадцать лет сотни финансовых директоров, которые объясняли, почему им пришлось уволить честного бухгалтера.
Они всегда сожалели. Искренне. И всегда делали это снова.
— Я хочу предложить вам кое-что, — сказал наконец Тарханов.
— Слушаю, ваша светлость.
— При Академии есть Особая комиссия. Она занимается учётом эфира, распределением ресурсов, анализом даров. Работа тонкая, скучная, но очень важная. — Князь сделал паузу. — Мне нужен человек, который умеет считать. Не просто умеет — видит. Как вы.
— У вас есть Зотов.
— Зотов… — Князь чуть поморщился. — Зотов талантлив, но сломан. Ему не хватает… смелости. Он видит, но боится понимать. А вы, мне кажется, ничего не боитесь. — Он подался вперёд. — Работа в комиссии освободит вас от изучения дара. Даст доступ к библиотеке закрытого фонда. Содержание, как у ассистента профессора. Покровительство попечителя.
— И доступ к ведомостям Хранилища, — сказал Илья.
Пауза.
— И к ним тоже, — согласился Тарханов. Спокойно. Без малейшего колебания.
Илья смотрел на него. На пустоту над ним. На кольцо с серым камнем, на крошечную строчку «Остаток: 3%».
Это была ловушка. Он понял это с первых слов. Красивая, щедрая, профессиональная ловушка. Работать в комиссии — значит работать на Тарханова. Видеть ведомости — значит видеть только те ведомости, которые тебе покажут. Получать содержание и покровительство — значит быть должным.
Зотов, вероятно, когда-то тоже получил такое предложение.
— Благодарю, ваша светлость, — сказал Илья. — Это большая честь. Но я только начал учиться. Я провинциал, я многого не знаю. Мне кажется, мне рано браться за такую работу. Может быть, через год…
Тарханов долго молчал. Смотрел на него. Илья выдерживал этот взгляд, хотя под ним хотелось отвернуться.
— Через год, — повторил наконец князь. — Хорошо. Я подожду. — Он снова откинулся в кресле. — Но вы ведь пришли не только отказаться, правда? У вас есть просьба.
Илья помедлил. Он действительно собирался попросить. И понимал, что любая просьба к этому человеку — это долг. Но промолчать было нельзя.
— Есть, ваша светлость. Лидия Северина. Студентка Кабинета. Её водят на изучение до трёх раз в неделю. Она истощена. Ещё полгода — и её ядро выгорит. Как у Ивашкевича.
Тарханов не изменился в лице.
— Вы следите за здоровьем однокурсников?
— Я вижу цифры, ваша светлость. Её цифры — плохие.
Князь помолчал. Потом протянул руку к столику, взял маленький серебряный колокольчик и позвонил. В дверях немедленно появился лакей.
— Передайте проректору Скворцову, — сказал Тарханов, не оборачиваясь, — что студентке Севериной впредь назначается изучение не чаще одного раза в две недели. И что ей полагается усиленное питание. За счёт попечительского фонда.
Лакей поклонился и исчез.
Вот так. Одной фразой. Без колебаний, без вопросов, без малейшего усилия.
— Благодарю, ваша светлость, — сказал Илья.
— Не стоит. — Князь улыбнулся. Впервые за весь разговор — по-настоящему. И от этой улыбки в комнате, кажется, стало холоднее. — Мы ведь с вами оба любим точный счёт, Илья Всеволодович. Я просто запишу это. В графу «долги».
Илья поставил чашку на стол. Встал. Поклонился.
— Я тоже запишу, ваша светлость, — сказал он. — Я всё записываю.
Выйдя из флигеля, он долго стоял в саду, у чугунной ограды. Дышал морозным воздухом. Руки у него дрожали — первый раз за всё время в столице.
Марк вышел из тени у ворот, где ждал его всё это время.
— Ну?
— Он не пустой, Марк. — Илья смотрел на тёмный флигель, на пустоту, в которую едва заметно втягивались потоки эфира. — Он прячется. За осколком чужого Первоисточника. Рода Ладомирских. Ты слышал о таком роде?
Марк помолчал.
— Слышал. Старый род. Смоленский. Пресёкся лет тридцать назад. Все погибли. Пожар в родовом поместье. — Бывший «Ворон» помолчал ещё. — В обители рассказывали эту историю. Как пример чистой работы.
Илья кивнул. Он почему-то не удивился.
— У него на пальце осколок их Источника. Три процента остатка. Он прячется за ним, как за щитом. И, кажется, питается от него. — Илья повернулся к Марку. — Три процента, Марк. Он почти всё израсходовал. За тридцать лет.
— И что это значит?
— Это значит, что ему нужен новый Источник. — Илья посмотрел на запад, туда, где за сотнями вёрст лежала Ясенская гряда. — Скоро. Очень скоро. Ему нужен наш.
Глава 4. Правда и рычаг
Лидия Северина нашла его сама. На следующий день после чая у попечителя, в библиотеке, в дальнем углу между стеллажами с имперскими уложениями, где Илья проводил всё свободное время.
Она села напротив, положила на стол раскрытую книгу — для вида — и долго смотрела на него большими серыми глазами.
Над ней горело: «Запас: 360 мер». На двадцать больше, чем неделю назад. Усиленное питание за счёт попечительского фонда начало действовать.
— Мне сократили изучение, — сказала она наконец. Тихо, почти беззвучно. — Сегодня утром. Скворцов вызвал меня и сказал, что по личному распоряжению попечителя. И что я должна благодарить вас.
— Не должны.
— Я знаю, что не должна. — Она не отводила взгляда. — Я хочу знать, зачем вы это сделали.
Илья подумал. Он мог сказать много чего. Что ему было её жаль. Что он не терпит, когда людей используют как батарейки. Что он хотел проверить, на что способен Тарханов.
Но перед ним сидел человек, дар которого — видеть ложь. И любая из этих фраз была бы правдой только наполовину.
— Потому что я увидел ваши цифры, — сказал он. — И мне стало страшно. За вас. И за себя — потому что следующим мог быть я. И ещё потому, что мне нужны союзники. А союзник с выгоревшим ядром — это не союзник.
Лидия смотрела на него. Её зрачки чуть расширились, потом сузились.
— Это правда, — сказала она медленно. — Всё. Даже последнее. — Она помолчала. — Обычно люди, когда хотят понравиться, говорят только первое. Про жалость. И я вижу, что это — трещина.
— Трещина?
— Ложь звучит с трещиной. Как надтреснутый колокол. — Лидия пожала плечами. — Я это слышу с детства. Не знаю, как объяснить. Человек говорит, а в голосе — звон. Неправильный.
— А в голосе Скворцова?
Лидия впервые за весь разговор чуть-чуть улыбнулась. Бледно, едва заметно.
— Скворцов — это колокольня, в которой все колокола треснули. Я не могу находиться с ним в одной комнате дольше пяти минут. У меня голова начинает болеть.
— А попечитель?
Улыбка исчезла.
— Я его ни разу не слышала, — сказала она. — Он ни разу со мной не говорил. Но… — Она замялась. — Когда он проходит мимо, у меня в ушах становится тихо. Совсем тихо. Как будто я оглохла. Как будто там, где он идёт, нет ни правды, ни лжи. Ничего.
Илья кивнул. Это совпадало с тем, что видел он сам.
— Лидия, — сказал он. — Вы три года в Кабинете. Вы видели многое. Слышали многое. Мне нужно знать всё, что вы знаете. Про Лабораторию. Про изучение. Про студентов, которых отчислили. Про Ивашкевича.
Она долго молчала. Потом закрыла свою книгу.
— Не здесь, — сказала она. — У стен Академии есть уши. Завтра. В оранжерее Северного корпуса, после обеда. Там всегда много народу, и никто не обращает внимания.
Она встала. У стеллажа обернулась.
— Горностаев. Будьте осторожны с Зотовым.
— Он работает на Скворцова.
— Он работает на Скворцова, — согласилась Лидия. — Но это не главное. Главное — что он очень, очень несчастен. А несчастные люди опаснее злых. Злые хотя бы знают, чего хотят.
Зотова Илья выследил в ту же ночь.
Он не собирался этого делать. Просто не мог уснуть, вышел в коридор — и увидел в окне, как по дорожке к грузовому мосту быстро идёт худая фигура в студенческой шинели, с белыми, светящимися в свете фонаря волосами.
Илья накинул шинель и пошёл следом. Марк, разумеется, пошёл тоже — на десять шагов позади, беззвучно, как тень.
Зотов дошёл до грузового моста. Остановился у перил над чёрной водой. Достал из-за пазухи конверт. Долго держал его в руках, глядя на реку.
Над ним горели цифры. И нити. Толстая, тёмная — к Скворцову. И ещё одна, которую Илья в Лаборатории не разглядел. Тонкая, серая, тусклая. Долговая. Уходящая куда-то на юг, за реку, в город.
— Если вы его бросите в реку, — сказал Илья, подходя, — оно не дойдёт.
Зотов вздрогнул так, что едва не выронил конверт. Обернулся. Лицо у него было белее волос.
— Вы… Что вы здесь делаете?
— Гуляю. — Илья встал рядом, облокотился на перила. — А вы?
Зотов молчал. Конверт в его руке дрожал.
— Письма студентов Кабинета просматривает канцелярия, — сказал Илья. — Поэтому вы хотели передать его с грузовой баржей. Мимо канцелярии. Но баржи сегодня нет. И вы стоите здесь уже десять минут и думаете, не бросить ли его в воду.
— Откуда вы…
— Я счётчик, Зотов. Как и вы. Я вижу, когда человек колеблется. У вас запас скачет туда-сюда, как курс на бирже во время паники.
Зотов посмотрел на него долгим, затравленным взглядом. Потом медленно сложил конверт пополам и убрал обратно за пазуху.
— Чего вы хотите, Горностаев?
— Понять. Вы видите то же, что и я. Вы каждый день поворачиваете рычаг, который выкачивает из людей силу и сливает её в Хранилище. Вы не злой человек — у вас в Лаборатории дрожат руки. Значит, у вас есть причина. — Илья помолчал. — У вас долговая нить, Зотов. Куда она ведёт?
Зотов долго смотрел на воду.
— В Попечительский заёмный фонд, — сказал он наконец очень тихо. — Благотворительное учреждение при Академии. Даёт ссуды дворянским семьям в трудном положении. Под залог имения. — Он горько усмехнулся. — Мой отец взял там ссуду восемь лет назад. Неурожай, долги, мать болела. Фонд дал. Без вопросов, быстро, очень щедро. А через год отец умер. И выяснилось, что по договору долг переходит на наследника. С процентами. Со штрафами за просрочку.
— Сколько?
— Было четыре тысячи. Сейчас — двадцать две.
Илья присвистнул.
— Это не проценты. Это грабёж.
— Это договор. Подписанный отцом. Заверенный нотариусом. — Зотов сжал перила побелевшими пальцами. — Когда я поступил в Академию и у меня нашли дар, Скворцов вызвал меня и сказал: Фонд готов не требовать долг. Пока я работаю в Лаборатории. Как только перестану — имение продадут с торгов. А моя мать и две сестры окажутся на улице.
Он замолчал. Над ним мигали цифры. Запас падал, медленно, — не от траты, от горя.
— Пять лет, — сказал он. — Пять лет я поворачиваю этот рычаг. Я вижу, как они выходят из кресла — бледные, слабые, с трясущимися руками. Я записываю цифры в тетрадь и отдаю Скворцову. Я вижу, куда течёт эфир. Я знаю, что это неправильно. — Он повернулся к Илье, и глаза у него были мокрые. — Но у меня мать, Горностаев. И сёстры. Младшей двенадцать.
Илья долго молчал.
— Ивашкевич, — сказал он наконец. — Что с ним случилось на самом деле?
Зотов закрыл глаза.
— Его не отчисляли. Его не увозили в Витебскую губернию. — Голос у него был мёртвым. — Его ядро выгорело в кресле. На шестом изучении за неделю. Скворцов сказал: «Ещё пять минут, он выдержит». Он не выдержал. — Зотов помолчал. — Тело увезли ночью. По этому мосту. Я видел.
Река внизу текла чёрная, тяжёлая, медленная.
— Зотов, — сказал Илья. — Покажите мне договор вашего отца.
— Зачем?
— Затем, что я два месяца назад разобрал договор, по которому меня хотели лишить шахты. В нём был кабальный пункт, который превращал продажу шахты в продажу всего имения. — Илья повернулся к нему. — Договоры, по которым четыре тысячи за восемь лет превращаются в двадцать две, почти никогда не бывают чистыми. Где-то есть ошибка. Неправильная ставка. Незаконный штраф. Подпись, поставленная задним числом. Пункт, противоречащий уложению о дворянских займах. — Он помолчал. — Я найду её.
Зотов смотрел на него так, будто Илья сказал что-то на незнакомом языке.
— Вы с ума сошли, — прошептал он. — Фонд — это попечитель. Если вы пойдёте против Фонда…
— Я не пойду против Фонда. Я просто прочитаю договор. Чтение договоров пока ещё не запрещено уставом Академии. — Илья протянул руку. — Принесите мне копию. Завтра. И письмо, которое у вас за пазухой, тоже дайте. Оно дойдёт. У меня есть способ.
Способ у него был. Вера Арсеньева, студентка общего курса, чьи письма канцелярия не просматривала. И её тётка в лиловом, которая каждую неделю ездила в город к портнихе.
Зотов долго смотрел на протянутую руку. Потом медленно, будто во сне, достал из-за пазухи конверт и отдал.
— Это матери, — сказал он. — Я не писал ей три месяца. Боялся, что прочитают.
— Дойдёт, — повторил Илья.
На следующий день в оранжерее Северного корпуса, среди пальм в кадках и цветущих в декабре эфирных орхидей, собралось четверо.
Илья. Лидия Северина — бледная, но держащаяся прямо. Арсений Ланской, который случайно увидел, как Илья с Лидией идут в оранжерею, и «не мог же он оставить друга одного с такой опасной девицей, которая видит его насквозь». И Вера Арсеньева, которая пришла с корзинкой пирожков, якобы на прогулку, и которой Илья ещё вчера через тётку передал записку.
Они сидели на скамье под огромным фикусом и говорили тихо.
— Значит, так, — сказал Илья, когда все рассказали, что знали. — Что у нас есть. Лаборатория выкачивает эфир из студентов в Хранилище. Это мы знаем точно. Хранилище пополняется ещё и из казны — это записано в бюджете. Где-то есть разница. Её нужно найти. — Он загибал пальцы. — Фонд даёт ссуды дворянским семьям и превращает их детей в должников Академии. Это второе. Зотов — не единственный. Лидия, вы знаете, сколько ещё студентов в таком положении?
— Не знаю точно, — тихо сказала Лидия. — Но я слышу. Когда я прохожу по коридорам Кабинета… половина говорит о деньгах с трещиной. Половина боится.
— Третье. Столовая. — Илья достал тетрадь. — Я третий день сверяю, что нам дают, с меню, которое вывешивают в канцелярии. В меню — мясо каждый день. На тарелке — дважды в неделю. В меню — масло к завтраку. На столе — маргарин. Здесь тоже есть разница.
Арсений рассмеялся.
— Илья, ты собираешься воевать с попечителем через котлеты?
— Именно, — серьёзно сказал Илья. — Котлеты — это самое простое. Котлеты видят все. Если я докажу, что воруют на котлетах, — студенты поверят, что воруют и на остальном. А если студенты поверят, — у нас будет восемьсот свидетелей вместо четырёх.
Вера смотрела на него поверх корзинки с пирожками.
— А если попечитель решит, что ты слишком много считаешь?
— Тогда, — сказал Илья, — он должен будет сделать это открыто. А открыто он пока не готов. Он предложил мне место в комиссии. Он хочет меня купить, а не убить. Пока. — Он закрыл тетрадь. — У нас есть время, пока он считает, что я покупаюсь.
Лидия вдруг вздрогнула и чуть повернула голову к входу в оранжерею.
— Кто-то идёт, — сказала она шёпотом. — И он думает о нас. Я слышу… Не ложь. Слежку. У людей, которые следят, голос особенный. Натянутый.
Илья посмотрел на вход. Между пальмами мелькнула студенческая шинель. Над ней — «Ступень вторая». И нить. Короткая, тугая, к Скворцову.
— Расходимся, — сказал Илья вполголоса. — По одному. Вера — к выходу, с пирожками, громко смеясь. Арсений — с ней. Лидия — к орхидеям, будто изучаете. Я — последний.
Они разошлись. Вера засмеялась звонко и беззаботно — как светская барышня, которой нет никакого дела ни до чего, кроме пирожков. Арсений подхватил её под руку.
Илья остался сидеть под фикусом, с тетрадью на коленях.
Студент со второй ступенью прошёл мимо, бросил на него взгляд и скрылся за пальмами.
«Ревизия. День восьмой, — записал Илья. — За нами следят. Значит, мы на правильном пути».
Глава 5. Котлеты
— Восемьсот порций, — сказал Илья. — Каждый день, трижды в день. Это две тысячи четыреста тарелок. Если на каждой тарелке недодают хотя бы на копейку, — это двадцать четыре рубля в день. Семьсот в месяц. Восемь с половиной тысяч в год.
Арсений, сидевший на подоконнике, перестал жевать пирожок.
— Восемь тысяч? На котлетах?
— Если на копейку. А недодают не на копейку. — Илья развернул на столе лист. — Смотрите. Это смета столовой. Её вывешивают в канцелярии каждый месяц, по уставу, чтобы студенты знали, на что тратится их содержание. Её никто никогда не читает.
Смета была длинной, мелкой, написанной казённым почерком. Илья прочитал её трижды и разметил карандашом.
— Мясо говяжье — четыреста фунтов в день. Масло коровье — шестьдесят фунтов. Хлеб белый — восемьсот фунтов. Сахар. Чай. Крупы. — Он постучал пальцем по листу. — А теперь — что мы едим.
— Мы едим кашу, — мрачно сказал Арсений. — И то, что повар называет котлетой.
— Вот именно. Поэтому нам нужно знать точно. Не «кажется», не «говорят». Цифры.
Считать начали на следующее утро.
Илья не мог сделать это один. Восемьсот студентов, три зала, три раздачи. Но у него было то, чего не было ни у одного ревизора, которого видела Академия: студенты, которые хотели есть.
Вера взяла на себя Северный корпус — общий курс. К вечеру у неё было тридцать человек, каждый из которых согласился в течение недели записывать, что лежит у него на тарелке. Сколько. Чего. Какого качества.
Арсений взял на себя стипендиатов — самых бедных, самых голодных и самых злых. Генеральский сын, ни разу в жизни не голодавший, почему-то нравился людям, которые голодали всегда.
Лидия — Кабинет. Тихо, по одному, тем, кому можно было доверять. Она слышала, кому можно.
А Илья взял весы.
Весов в столовой не было. Но Арсений однажды видел, как профессор на практикуме по эфирной механике демонстрировал «малое заклинание взвешивания» — простенькое, на два слова, позволявшее определить вес предмета с точностью до золотника. Арсений повторил его. Потом научил Илью. Илья, у которого с заклинаниями было плохо, справился только с десятой попытки — но справился.
Всю неделю, за каждой едой, он тихо, под столом, взвешивал свою котлету. И записывал.
В субботу вечером они собрались в оранжерее.
— Смета, — сказал Илья, — говорит: четыреста фунтов мяса в день. По полфунта на студента. Реально — в среднем сто шестьдесят фунтов. Меньше половины. Масло: по смете — шестьдесят фунтов, реально — ноль. Маргарин. Хлеб: по смете — белый. Реально — пополам с ржаным. Сахар — вдвое меньше.
— А разница? — спросила Вера.
— Двенадцать тысяч триста рублей в год. Только по продуктам. Без учёта того, что продукты покупаются в полтора раза дороже рыночного. — Илья поднял глаза. — Я проверил. Сходил на Сенной рынок, с Марком. Поставщик Академии — Торговый дом Мясоедова. Мясо по контракту — тридцать две копейки фунт. На рынке — двадцать.
— Двенадцать тысяч, — повторил Арсений. — На котлетах.
— Двадцать, если с переплатой. Двадцать тысяч в год. Из денег, которые казна выделяет на наше содержание.
Лидия тихо сказала:
— Это ведь мелочь. По сравнению с Хранилищем.
— Мелочь, — согласился Илья. — Именно поэтому её никто не охраняет.
Затем он сделал вещь, которую не сделал бы ни один нормальный студент Академии.
Он не пошёл с жалобой к проректору. Не стал писать анонимок. Он сел в библиотеке над Уставом Академии — толстым томом, который, судя по пыли на обрезе, последний раз открывали лет двадцать назад, — и нашёл статью восемьдесят седьмую.
«Студенты Академии в числе не менее одной трети от общего числа вправе обратиться с коллективным прошением о содержании, питании и иных бытовых нуждах непосредственно к ректору, минуя иные инстанции. Ректор обязан рассмотреть такое прошение в трёхдневный срок».
Минуя иные инстанции. То есть — минуя проректора Скворцова и Особую комиссию попечителя.
Одна треть от восьмисот — двести шестьдесят семь подписей. Они собрали триста сорок за два дня.
Прошение Илья писал сам. Коротко, сухо, без единого эмоционального слова. Таблица: смета — реально — разница. Цены по контракту — цены на рынке. Итог. Подписи. Ни одного обвинения. Ни одного имени. Только цифры.
В среду утром он лично отнёс его ректору.
Карл Иванович Ферзен принял его стоя у окна.
— Горностаев, — сказал ректор, не оборачиваясь. — Знаете, когда последний раз мне подавали прошение по статье восемьдесят седьмой?
— Нет, ваше превосходительство.
— Никогда. За четырнадцать лет моего ректорства — ни разу. — Он медленно повернулся. Глаза у него были живые, цепкие и очень усталые. — Студенты не знают о ней. А те, кто знают, боятся. Прошение по восемьдесят седьмой — это обход проректора. А проректора обходить не принято.
— Я провинциал, ваше превосходительство. Прочитал устав и сделал, как там написано.
Ферзен хмыкнул — то ли засмеялся, то ли закашлялся.
— Провинциал. Конечно. — Он сел, пролистал прошение. — Таблицы. Цены с Сенного рынка. Взвешивание порций. Вы понимаете, что сделали мне подарок? Я четырнадцать лет сижу в этом кабинете. Последние восемь — как музейный экспонат. Решения принимает Особая комиссия. Бюджет утверждает попечитель. Мне приносят бумаги на подпись. — Он постучал по прошению. — А это адресовано мне. Лично. По уставу. И отвечать буду я.
Он взял перо.
«Назначить немедленную проверку хозяйственной части. Эконома Хрящева П. Ф. от должности отстранить. Контракт с Торговым домом Мясоедова приостановить. Проверку поручить секретарю ректора и двум представителям студентов по выбору подписавших. К. Ферзен».
— Если поручить проверку моему секретарю одному, — пояснил ректор, — через два дня его вызовет Скворцов и объяснит, что ничего не произошло. А если там будете вы, с вашим даром… Говорят, вы видите цифры?
— Вижу.
— Тогда идите и смотрите. У вас, думаю, есть дня два. Потом проверку постараются закрыть. Успейте.
Они успели.
Эконом Пафнутий Хрящев — рыхлый, лысоватый, потеющий — встретил комиссию в своей конторе при кухне с таким видом, будто к нему пришли с топором. Секретарь ректора Ольшанский держал распоряжение перед собой, как щит. Вера Арсеньева, единогласно выбранная вторым представителем, держалась так, будто пришла с визитом.

