Читать книгу Моя жизнь: до изгнания (Михаил Михайлович Шемякин) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Моя жизнь: до изгнания
Моя жизнь: до изгнания
Оценить:

3

Полная версия:

Моя жизнь: до изгнания

Нет! Тётя Женя положительно нам с сестрой нравилась. С ней весело. И мама зря на неё сердится, ведь от пьяного папы и не такие слова мы часто слышим. А на следующее утро тётя Женя предлагает нам слова новой песни. “Ну, все хором повторяем за мной: «Нас рано, нас рано, мама разбудила! С раками, с раками супом накормила! С ранцами, с ранцами, в школу проводила!»” Мы давимся от смеха и поём, орём эти дурацкие куплеты. Хорошо, что мама с отцом уехали на пару дней к новым знакомым. И нам с тётей Женей весело. Что она ещё придумает интересного?

А придумывает она вот что. Поздно вечером, когда детям полагается давно лежать в кроватках и спать, тётя Женя кормит нас пирожными, поёт не очень приличные, но развесёлые песенки, опустошает бутылку вина и громко объявляет: “Сейчас мы устроим факельное шествие!”

Час ночи, все магазины закрыты, где же достать факелы? “Сделаем сами!” – кричит подвыпившая тётушка. Со стены срывается один из ковров, и ножницами нарезаются из него полосы, с кухни приносятся швабры, палки от них тётя Женя раскалывает на две части, ковровые полосы накручиваются на один конец палки и прибиваются к ней. Затем в кастрюлю из-под супа наливается керосин, куда макаются ковровые полосы, прибитые к концу палок. Факелы готовы!


Мы одеваемся в пальтишки, тётя вручает каждому из нас по факелу, и – на ночную улицу. Там тётя Женя поджигает спичками факелы, они горят ярким пламенем, коптят и воняют. “За мной! – командует тётя Женя и запевает любимую песню батьки Махно: – Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, с нашим атаманом не приходится тужить! Я – атаман! Все – за мной!” – кричит тётя Женя, и мы бодро вышагиваем за ней.

На улице пустынно, какие-то женщины испуганно метнулись в тёмную арку дома. Факелы дымят и коптят беспощадно, мы подпеваем, тётя в пальто нараспашку бодро шагает впереди, держа пылающий факел над головой. Мы идём по направлению к пустырю за домами. Груды мусора, среди которых протекает речушка, в ней мы гасим затухающие факелы и, довольные, бредём домой. Утром долго пытаемся отмыть копоть с наших лиц и рук. Мама отчитывает присмиревшую тётю Женю. Отец посмеивается и подмигивает провинившейся. А мы не понимаем: ну за что её ругать? Она устроила нам такой чудесный праздник.

Кое-что из Гоголя, кое-что из Бабеля

В один из вечеров отец явился изрядно выпившим. Мама сидела с новоприобретёнными подругами на кухне и, увидев, в каком состоянии папаша, уложила его в кровать и пошла проводить подруг, оставив меня присматривать за папой. Папа лежит в спальне поперёк кровати в белой ночной рубахе и белых кальсонах и время от времени привстаёт, опираясь на локоть, и кричит: “Немцы! Они двигаются на нас! Бурденко! Огонь! Огонь! Огонь!” (Эти пьяные инсценировки мама презрительно именовала бредом сивой кобылы.) Отцу становится дурно, я мечусь по дому в поисках ведра или таза и, не найдя, приношу из кухни медный тазик, в котором обычно варят на зиму варенье. Ставлю его на пол перед кроватью и не успеваю дойти до дверей, как тазик, с силой запущенный пьяным отцом, со свистом пролетает мимо моего виска, содрав с него кожу. Поверни я голову – и моя биография кончилась бы в тот вечер.

Вытирая кровь с виска, выбегаю из квартиры и вижу во дворе у дворницкой маму, всё ещё не распрощавшуюся с подругами. Мама в страхе смотрит на мой кровоточащий висок, подруги охают, ахают и надушенными платочками вытирают сочащуюся кровь. И в этот момент перед нами возникает фигура отца. Голый по пояс, в кальсонах, босой и со старинным кинжалом в руках. “А я тебя, Юля, повсюду ищу”, – с пьяной улыбкой говорит отец и затем заходит в дворницкую. Через застеклённую дверь мы видим, как отец гладит любимую кошку дворничихи. Кошка большая, ангорская и к тому же ожидающая котят.

Пялиться на полуголого мужчину в кальсонах не очень прилично, и подруги мамы становятся спиной к застеклённой двери. Бах! Стекло разлетается вместе с хрупкими переборками, и – летит орущая кошка, оцарапавшая руку моего папаши и этой же рукой запущенная в дверь. Кошка ненадолго повисает на полуголой спине маминой подруги. Вопли кошки, вопли ужаса дамы с раскорябанной в кровь спиной, крики появившейся дворничихи, взявшей лом в руки и угрожающей убить за кошку папашу.

Отца всё это нисколько не тревожит, он выходит из дворницкой и, бросив взгляд на меня, вдруг кричит: “Тарас Бульба убил своего сына! И я убью!” Он вынимает кинжал из ножен и бросается на меня. В ужасе несусь прочь, слыша за спиной крики мамы: “Миша!!! Опомнись!!! Остановись!!!” – и хриплое дыхание отца, бегущего за мной.

Невдалеке от дома, где мы жили, находился городской парк со множеством вековых деревьев и декоративных кустов, куда я побежал с мыслью, что, может, мне удастся спрятаться там от отца. Наверное, отец в парке и отстал от меня, но я с вытаращенными от ужаса глазами нёсся вперёд по слабо освещённой аллее, и мне явно чудилось учащённое дыхание отца и шлепки по земле его босых ног.

В парке ни одной живой души, к которой я бы мог воззвать о помощи, и вдруг вдалеке вижу одноэтажный домик с горящим оконцем.

Подбежав к дверям этого дома, толкаю дверь, которая, к счастью незаперта, пробегаю небольшую прихожую, тусклая лампочка свисает с потолка, толкаю ещё одну дверь, и – я в слабо освещённой спальне, в которой кто-то спит. Я кричу: “Спасите меня, папа хочет меня убить!” И мгновенно залезаю под одеяло в ноги лежащим на кровати людям. Как выяснилось потом, я забежал в домик пожилого латыша сторожа, который мирно спал со своей почтенной супругой. Латыши оказались добрыми людьми. Они поили меня чаем, успокаивали и утром отвели к обезумевшей от страха маме.

Лезгинка на банкетном столе

Но авантюры моего папаши в эту ночь после неудачной попытки стать Тарасом Бульбой отнюдь не закончились. Потеряв из виду сына, отец вспомнил, что сегодня день рождения у его знакомой врачихи Раи, к которой, как и ко всем дамам, встречающимся на его пути, он был неравнодушен. И отец решает немедля отправиться к новорождённой…

Симпатичная, интеллигентная Рая была заведующей городской больницей и в этот праздничный вечер сидела, ничего не подозревая, во главе длинного стола, с двух сторон которого чинно восседали её знакомые, в том числе несколько убелённых сединами профессоров. Итак, на одном конце стола сидела Рая, а другой был придвинут к открытому окну. Был чудный поздний майский вечер, квартира Раечки находилась на первом этаже, и ветки сирени заглядывали в окно. Стол был уставлен графинами со спиртными напитками и тарелками с разной снедью. Гости, по преимуществу латыши, вели светские разговоры, перемежая их комплиментами в адрес хозяйки дома. И вдруг! На подоконник со стороны двора шлёпнулись две ладони, над которыми появилась улыбающаяся голова с растрёпанными волосами, затем торс, ещё небольшое усилие – и… на фоне тёмного окна во весь рост стоит на столе человек, босой, голый по пояс, в белых солдатских кальсонах.

Раечка была еврейкой, а евреи – удивительный, остроумный, весёлый и, главное, находчивый народ. И вот она, приветливо раскинув руки, громко объявляет остолбеневшим гостям: “Коллеги! А это мой чудесный друг – полковник Михаил Петрович Шемякин!” “Чудесный друг” обводит всех гостей победоносным взором, затем, многозначительно глядя в глаза хозяюшке, вскидывает одну руку, согнутую в локте, до уровня подбородка и, ловко перебирая босыми ногами между графинами и рюмками – лезгинка! – не опрокинув ни одну из них, движется по длинному столу прямо к Раечке, спрыгивает со стола, усаживается ей на колени и, опрокинув в себя пару стопок, начинает крыть Раечкиных коллег. “Ну ты, очкастый! Ты на себя смотрел в зеркало? Ну какая же у тебя мерзкая рожа! Раечка, как ты можешь с ним иметь дело?!” И к следующему: “А ты, плешивый интеллигент, что тут расселся?! Раечка, почему он здесь у тебя?” Гости начинают быстро растворяться, не дожидаясь продолжения аристидо-брюановщины[2]. Раиса укладывает отца в кровать и мчится к маме. Через час отца в накинутой шинели, в галифе, но по-прежнему босого ведут домой.

А утром побритый и надушенный отец приходит к Раечке с букетом роз и в качестве подарка приводит двух солдат, они должны прирезать борова, которого во дворике в сарае держала Раечка, чтобы наделать из него окороков и колбас. И тёплые отношения папаши с красивой докторшей продолжались до вынужденного отъезда из столицы Латвии.

Ключи от города Риги

И вот наконец это долгожданное событие – вступление отца в должность коменданта города Риги – свершится завтра утром! Церемония будет проходить на городской площади. Отец будет гарцевать на коне с шашкой наголо, принимая военный парад, затем вручение ключей от города, торжественные речи, банкет на сто человек, журналисты, газетчики. А потом наша семья поселится в большом старинном комендантском особняке. Мама, как жена коменданта, будет бесплатно посещать театральные представления. И с завтрашнего дня начнётся новая жизнь! Ура!

Весь день до позднего вечера идут приготовления к завтрашнему параду. Взволнованная мама утюжит через мокрую тряпку галифе отца, начищает специальной жидкостью металлические пуговицы на его кителе. Я с сестрёнкой тружусь над папиными сапогами. Густо смазав их гуталином, я надраиваю их щётками до ослепительного блеска, затем передаю сапоги сестрёнке, которая протирает их бархоткой. Многочисленные медали и ордена, которые будут украшать его грудь, отец чистит зубной щёткой и зубным порошком сам.

К девяти часам вечера возня с парадным облачением подходит к концу, пора ужинать, но дома нет хлеба, и отец решает сбегать за ним в булочную, расположенную недалеко от нашего дома. Увы… ужинали мы без хлеба и без отца. Уложив нас с сестрой спать, мама отправляется на поиски исчезнувшего мужа. Булочная давно закрыта, но рядом с ней ещё работает пивной ларёк. И от ларёшницы мама узнаёт, что небольшого роста полковник долго пил пиво с высоким латышом, с которым познакомился, стоя у ларька, и тот, узнав, что перед ним завтрашний комендант Риги, упросил полковника оказать честь – ненадолго заехать к нему домой, где многочисленная родня празднует день рождения его годовалого сына. И они с полковником уехали.

Расстроенная мать, полная тревожных предчувствий, возвращается домой и всю ночь ждёт отца, глядя на часы. В шесть утра звонок в дверь, мать несётся открывать. На пороге два офицера держат под руки совершенно пьяного отца. “Здравствуйте, мы из комендатуры. Товарищ полковник немного пошумел в одной латышской семье, и мы вынуждены были его забрать”. Мать укладывает отца в постель. Семь часов утра, восемь, девять… Кто-то сейчас принимает парад, принимает ключи от города Риги?

Днём отец приходит в себя, мама сидит у кровати. “Миша, ну что же ты наделал?” – горестно спрашивает она его. Отец с головой, обмотанной мокрым полотенцем, приподнимается и беззаботно отвечает: “Знаешь, Юля! Да пошли они все… знаешь куда!”

А события этой ночи развивались следующим образом. Семейный круг латышей тепло принял полковника, а полковник принял на грудь изрядное количество горячительного. И, недолго думая, стал флиртовать с женой пригласившего его латыша. Разумеется, тому это пришлось не по душе и он попытался одёрнуть пылкого полковника. Отец счёл это оскорбительным и после резкой и короткой речи, сведённой к тому, что завтра, став комендантом, он перевешает латышей на фонарных столбах, как врагов советской власти, ударил хозяина дома по голове наганом, вытащенным из кобуры во время “выступления”. Удар был сильным, потекла кровь. Женщины кричали от ужаса, гости-латыши пытались утихомирить разбушевавшегося полковника. Хотели вызвать милицию, но им было сказано, что военных может арестовать только комендатура. Позвонили туда, и приехавшие офицеры увезли буяна.

Всё это поведал маме пришедший к нам в квартиру печальный высокий латыш с забинтованной головой. Он пришёл извиниться перед товарищем полковником. Отца дома в этот момент не было, он объяснял своё поведение в штабе округа. Когда вернулся домой, мама рассказала ему о визите латыша. “Я прощаю его”, – важно произнёс мой отец, и больше к теме той ночи он не возвращался.

Ссылка в Уручье

После несостоявшегося комендантства в столице Латвии отца направляют служить в Белоруссию. Тётя Женя с моими братьями возвращается в тёплую Молдавию, а нас поселяют в военном посёлке Уручье, состоящем из четырёх кирпичных домов в четыре этажа, которые почему-то назывались досами. Мы жили в досе под номером два. В нескольких десятках километров столица Белоруссии – город Минск.

Сразу за досами начинался сосновый лесок, за ним был расположен большущий полигон, заставленный деревянными досками с мишенями. Школа, в которой мне пришлось учиться, находилась в двух километрах от досов, и, чтобы я успел дойти до неё, не опоздав на уроки, мама будила меня очень рано, а я завидовал сестрёнке, которой в школу ходить ещё не пришло время и она мирно посапывала в своей кровати. Мне же предстояло брести в предрассветной мгле по протоптанной в снегу тропинке, слабо освещаемой редкими фонарными столбами, подправляя сползающий куда-то вбок тяжёлый ранец с книгами и тетрадями и сжимая в руке мешочек с чернильницей. С ней у меня в памяти сохранился забавный эпизод, меня не красящий, но зато рисующий нравы захолустной начальной школы.

Чернильницы, полные чернил и заткнутые пробкой, чтобы не расплескать чёрно-фиолетовую жидкость по дороге, мы обязаны были приносить с собой каждое утро в свой класс. Керамическая чернильница, чтобы не опрокинуться, вставлялась в специально выпиленную для неё дырочку в парте. В чернильницу макалась ручка с металлическим пером, ею мы писали задания в расчерченных тетрадях.

Забывший свою чернильницу оборачивался и макал своё перо в чужую. Это постоянное маканье отвлекало меня от полюбившегося мне занятия – чистописания. Я, как и другие обладатели чернильниц, пожаловался нашей классной учительнице, которая заявила, что каждому, кто обернётся макнуть ручку, нужно плевать в лицо. Что я со злорадством и исполнил. Противная девчонка, сидевшая за партой впереди и постоянно изводившая меня “маканьем”, завопила, обращаясь к учительнице: “Мне лицо оплевали!” – “Так тебе и надо”, – прозвучал ответ учительницы. Мой плевок послужил сигналом к плевкам, родившим слёзы, ругань и драки в школьном коридоре. Но через пару дней чернильницы уже никто не забывал.

Арифметика, алгебра, геометрия, диктанты, сочинения – всё проходили, но что больше всего увлекало и интересовало меня, так это чистописание. Поскольку уже долгие десятилетия данный предмет исключён из школьной программы, мало кто сегодня знает, что крылось за этим словом.

Ученические тетрадки были разлинованы по-разному. Для математических предметов – в клеточку, для диктантов – горизонтальные полоски, а для чистописания были вычерчены линии горизонтальные с пересекающими их диагоналями. И учительница вешает на стену образчик – большую букву “А”, которая называется заглавной. Она объясняет нам, с какой точки надо начать движение пера, а куда вести и в какой части буквы делается нажим. Движения плавные, линии у всех букв закруглённые. И мы исписываем заглавной буквой “А” тетрадь за тетрадью.

“Слишком жирный нажим пера, очень неуверенная тонкая линия! Эта буква слишком толстая, расползлась за линию, а эта – худышка. Никуда не годится!” И так учительница проверяет каждую букву каждый день. Двойка! Опять двойка! За столь позорные отметки дома ученики получают традиционную для того времени порку. Порка обычно совершается отцами, и лупят они по голой заднице офицерским ремнём. Я часто бывал порот, но не отцом, который никогда меня не бил, а мамой.

Тройка (удовлетворительно) – порка. Четвёрка (хорошо) – и явно несправедливо, но я опять порот! “Учиться надо только на отлично!” – кричит мать. Настенные часы бьют четыре раза. Четыре часа утра, папы нет, а я, изрядно побитый (рука у бывшей кавалеристки довольно тяжёлая), так хочу спать. Но я сижу за столом и пишу одну и ту же букву, одну и ту же букву, одну и ту же букву.

Но вот буквы в моей тетради стройнеют, обретают положенный наклон, тончайшая линия, плавно закругляясь, делает правильный нажим, и листок, исписанный идеальной буквой, аккуратно вырывается учительницей из моей тетради, на него ставится фиолетовая печать со словом “образец” и в застеклённой рамочке вешается на стене в коридоре нашей школы.

Пятёрка – отлично. Эксцентричная мама целует меня, прижимает к груди и кричит сидящему в соседней комнате отцу: “Мишенька у нас – гений!”

Гением я, конечно, не стал, но чистописание меня увлекло, я исписывал по доброй воле десятки тетрадей, научился делать правильные наклоны букв на белых расчерченных листах. Получал невыразимое удовольствие аккуратно переписывать понравившиеся мне стихи. И, наверное, именно тогда родились мой интерес и любовь к каллиграфии.

Лет с пятнадцати я стал пристально вглядываться в работы мастеров китайской и японской каллиграфии, всё больше и больше подпадая под очарование таинственных, неведомых для меня иероглифов, преисполненных удивительной красоты. Я не знаю, какие слова, фразы заключены в эти иероглифы, но мне вполне хватает необъяснимой красоты этих трепещущих, гармонично переплетающихся линий, точек, мазков, рождённых волшебной кистью каллиграфа. Разумеется, я не обошёл вниманием прекрасные образцы каллиграфии мастеров средневековой Европы, России. Многочисленные копии каллиграфических шедевров укрепили мою руку, и, приложив усилия, я мог иногда что-то забавно “накаракулить” на бумаге. Но, разумеется, мастером каллиграфии я так и не стал, поскольку, несмотря на любовь к ней, она не являлась центральной темой моих творческих поисков. Хотя, оставляя автограф в своих книгах, не могу удержаться от малость вычурных линейных загибонов, чем часто заслуживаю возглас: “Какой у вас интересный и красивый почерк!” Никаким красивым почерком я не обладаю, просто я когда-то учился в советской школе чисто- и правописанию.

Один эпизод запал мне в душу. В 1975 году в одной из парижских галерей у меня была выставка графики, был издан каталог. В какой-то день я зашёл в галерею и увидел группу японцев, человек десять, рассматривающих мои работы. Галерейщик, разумеется, сообщил японцам, что молодой художник и есть автор работ. Японцы спросили, смогу ли я поставить автограф на каталоги, которые они хотят купить. Я согласился, и японцы выстроились в очередь за подписью. Я подписываю один каталог первому японцу, он улыбается и протягивает мне ещё один, я подписываю и второй, но он хочет мой автограф и на третий! И так было с каждым из японцев. Некоторые держали в руках по пять каталогов. Я спросил переводчицу, сопровождавшую японцев, почему они купили по нескольку каталогов. И переводчица пояснила, что мой автограф является для них образцом каллиграфии, а купили по нескольку экземпляров из-за того, что каждый автограф отличается от другого. Я был польщён – уж кто-кто, а японцы в каллиграфии разбираются.

…Жизнь в Уручье была довольно безрадостной: четыре унылых строения, за ними лес, с утра до вечера несутся выстрелы с полигона, иногда слышен грохот артиллерийских орудий. По воскресеньям, когда стрельба прекращается, бредём с мальчишками через лес к полигону собирать гильзы от патронов и снарядов. Иногда можно было найти и неиспользованные патроны, и тогда, как и в кёнигсбергскую пору, мы разжигали костёр в лесу, бросали в него найденные патроны и бежали со всех ног к близлежащему бугру, чтоб залечь за ним в ожидании звуков от разрывающихся патронов. А в остальном… Школа, отметки в дневнике, периодические порки, пьяный отец, скандалы с матерью.

Мы – мальчишки, дети офицеров, вечно занятых совещаниями в штабе, обязательными политзанятиями и вечерними пьянками, – сами себе придумываем развлечения: сооружаем пугачи, которые мастерятся из головки патрона, обмотанной проволочкой на одном конце, а на другом – обыкновенный гвоздь, тоже обмотанный проволокой. Затем в углубление головки патрона засыпается сера, соскобленная с трёх головок спичек, в неё вжимается острый конец гвоздя, и шляпкой гвоздя со всего маху ударяем по стене дома. Грохает так, что в ушах минут десять стоит звон. Бабки (матери офицеров и их жён) вопят на нас, высунувшись из окон досов. Но одними пугачами их тревоги не исчерпываются. Для этих сварливых бабок мы готовим сюрпризы почище грохота.

Где-то за солдатской казармой обнаруживаем ящик с карбидом. Карбид – это каменистое химическое соединение, и, если на него капнуть водой, он начинает шипеть, пузыриться и вскипать, издавая при этом омерзительный запах. Температура у облитого водой карбида высокая. Мы набиваем пустую бутылку из-под водки наполовину карбидом, наливаем туда воды, крепко-накрепко затыкаем бутылку пробкой и прячем её под скамью, куда должны прийти на посиделки злые бабки. Они являются незамедлительно, усаживаются, и… нагретая до предела карбидом бутылка с треском лопается, и нестерпимая вонища окутывает скамью. Крики, проклятия… А мы наблюдаем из-за угла и буквально лопаемся от смеха. Ну вот, пожалуй, и все развлечения в военгородке. Мало что вспоминается об этом периоде отцовской ссылки.

Пару раз отец возил нас с мамой в Минск в универмаг. Многоэтажное здание было набито народом, приехавшим из белорусских сёл и деревень. Мужчины в кирзовых сапогах, в пиджаках, на головах кепки с пуговкой, женщины в ситцевых платьях, на головах косынки. Покупают, орут, толкаются и при этом беспрерывно лузгают семечки подсолнуха и плюют шелуху на пол. Весь пол универмага засыпан этой шелухой. “Уваха! Уваха! Ховорыт Мынск!” – несётся из репродукторов по всему универмагу. Буква “Г” произносится по-особому, что-то среднее между “Х” и “Г”. За белорусский акцент я схлопотал по шее от блюстительницы чистоты русского языка – моей мамы. Этот эпизод тоже остался в амбаре моей памяти.

В досах жили и офицеры-белорусы, дети которых говорили по-белорусски, и даже когда переходили на русский, то всё равно сохраняли белорусский говорок. И вот как-то летом я, придя домой, радостно сообщил маме, что мой приятель “Хлеб ухостил меня винохрадом!” – “Вот тебе – Хлеб!” – отвесив мне солидную затрещину, сказала мама. “Вот тебе – ухостил!” – и я получаю вторую. “И вот тебе – винохрадом!” – и я зарабатываю третью. “Ещё раз «хакнешь» – заработаешь опять по шее!” И мой белорусский акцент исчезает навсегда.

И, пожалуй, ещё один эпизод почему-то запомнился довольно чётко. Привычка быть одному привела однажды летним днём в глубину соснового леса. Накануне я прочёл пару сказок моих любимых братьев Гримм, в которых злые кровожадные великаны, обитающие в дремучих лесах, не щадили тех, кто попал им в руки. Огромные сосны окружали меня, день был тёплый и солнечный, громадные кроны деревьев загораживали солнечный свет, и в лесу царил лёгкий полумрак. Я брёл в оглушительной тишине, скользя сандалиями по высохшей рыжеватой хвое, густо усыпавшей землю. Не знаю отчего, но мне впервые почему-то стало тревожно на душе и, пожалуй, даже страшновато. Но я упрямо шёл вперёд, рассчитывая дойти до стрельбища и там чем-нибудь поживиться, может, даже найти взрывную противотанковую головку наподобие той, которой мой отец в Кёнигсберге разнёс печку на кухне. Вот её-то мы бы с мальчишками из нашего доса и грохнули.

И вдруг на небольшом пригорке, поблёскивающем сухой хвоей и освещённом лучом солнца, под стволом уходящей в небо ели я увидел здоровенную коричневую какаху нечеловеческих размеров. Она лежала на рыжем покрывале хвои спокойно и, как это ни комично звучит, торжественно. По крайней мере, я так подумал. И вдруг стало не по себе. Уж больно необычным казалось жужжание кружащихся зелёных мух, в котором было что-то устрашающее. Я молча смотрел на эту приблизительно сорока- или пятидесятисантиметровую какаху, толстенную, как колбасина, и в мозгу вертелось одно: кто же и какого же роста должен быть её производитель. Казалось, что из-за стволов сосен вот-вот кто-то появится. И сломя голову я побежал прочь от устрашающего места.

Вот и все мои воспоминания о белорусском военгородке под названием Уручье.

Барановичи

Кто-то из высоких армейских чинов решил вызволить провинившегося полковника из захолустной дыры, именуемой Уручьем, и мы переезжаем в небольшой, бывший польский, а ныне белорусский городок, называемый Барановичи. Ничего интересного в барановичский период в нашей жизни не происходит. Я хожу в школу, опять получаю двойки, тройки и четвёрки. Получив двойку по какому-либо предмету, вместе с другими двоечниками, прежде чем прийти домой, ходим часами, обсуждая, что можно подкладывать в брюки – бумагу или кусочек фанеры, чтобы заднице не было так больно во время порки.

bannerbanner