
Полная версия:
Северная любовь А.С.Пушкина

Михаил Гершензон
Северная любовь А.С.Пушкина
В биографии Пушкина есть много темных мест, но нет ни одного, которое было бы менее освещено, чем тот эпизод, которому посвящены настоящие заметки. Мы говорим о первой поездке Пушкина на Кавказ и в Крым, в 1820 году. Здесь ничего не обследовано – ни душевное состояние Пушкина в эти первые дни изгнания, ни влияние на него новой обстановки, ни даже внешняя история поездки. Правда, документальные сведения об этом периоде жизни Пушкина чрезвычайно скудны: два-три места в его письмах, несколько заметок в путевых записках Геракова, который путешествовал по Кавказу и Крыму в одно время с Пушкиным и несколько раз встречался с ним там, наконец, коротенький рассказ врача, сопровождавшего Раевских в этой поездке – Рудыковского – вот и все, что у нас есть. Но и этими сведениями биографы Пушкина далеко не воспользовались вполне, а главное – они оставили без внимания весь тот обильный биографический материал, который заключен в самих стихах Пушкина. Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого слова; каждый его личный стих заключает в себе автобиографическое признание совершенно реального свойства, – надо только пристально читать эти стихи и верить Пушкину. Такой опыт «медленного чтения» и представляет наш очерк. Мы не думаем исчерпать вопрос о первой поездке Пушкина на юг, но, может быть, наша попытка побудит и других исследователей заняться этим предметом и осветить его всесторонне.
I
Как известно, в начале мая 1820 года Пушкин, высланный из Петербурга в распоряжение главного попечителя колонистов Южного края генерала Инзова, отправился по месту назначения в Екатеринослав. Здесь он вскоре схватил жестокую лихорадку, выкупавшись в Днепре. Недели две по его приезде проезжал через Екатеринослав генерал H. H. Раевский, герой 12-го года, направлявшийся с частью своей семьи (сыном Николаем и дочерьми Марией и Софьей в сопровождении врача, гувернантки и прислуги) на кавказские минеральные воды, где должен был уже застать старшего своего сына Александра Николаевича, который его опередил. Н. H. Раевский-сын был еще в Петербурге близок с Пушкиным. Найдя последнего больным в Екатеринославе, Раевские с разрешения Инзова взяли его с собой. С ними Пушкин прожил два месяца на минеральных водах, и с ними же в половине августа переехал в Крым, в Гурзуф, где находились остальные члены семьи Раевского: его жена и другие две дочери – старшая Екатерина и Елена. В Гурзуфе Пушкин прожил три недели, после чего, расставшись с Раевскими, отправился на новое место своей службы – в Кишинев.
Такова общеизвестная история этой поездки. Начнем с внешних фактов и постараемся прежде всего установить возможно подробно «итинерарий» поэта.
4 мая помечено письмо графа Каподистрия к Инзову о переводе Пушкина к нему на службу (это письмо должен был доставить Инзову сам Пушкин), а 7-го мая Екатерина Николаевна Раевская, посылая из Петербурга письмо брату Александру в Киев, поясняла, почему оно идет почтой: «мама забыла послать его с Пушкиным». Это показывает, что Пушкин выехал из Петербурга после 4-го и раньше 7-го, т. е. 5-го или 6-го мая[1]. В те времена пользование «оказиями» для пересылки писем было, как известно, очень распространено. Раевские, конечно, знали Пушкина, хотя бы через H. H. Раевского-младшего, с которым он был близок, знали и о его высылке; но ничто – и эта приписка в письме Екатерины Николаевны в том числе – не дает оснований думать, что он в Петербурге был вхож в это семейство. Напротив, все показывает, что только на юге он не только сблизился, но даже познакомился с Раевскими. Достаточно вспомнить, в каком тоне он рассказывает о них брату тотчас по приезде в Кишинев (в письме от 24 сентября).
Несколько лет назад в «Новом времени» (№ 8285) было напечатано письмо в редакцию из Бахмута, оставшееся, к сожалению, незамеченным. Автору этого письма (он подписался: «бывший предводитель дворянства в одном из уездов Екатеринославской губернии») в 1820 году было только десять лет, значит свои сведения о пребывании Пушкина в Екатеринославе он мог почерпнуть только из чужих рассказов или из какой-нибудь современной записи. Но сведения, заключающиеся в его письме, чрезвычайно любопытны. Вот оно.
«Пушкин проживал в Екатеринославе в 1820 году, с половины мая до начала июня, что длилось дней 18, до приезда в Екатеринослав генерала Раевского, который ехал со своим семейством на Кавказ из Петербурга и проездом остановился в Екатеринославе по просьбе своего сына, который ехал повидаться со своим приятелем Пушкиным, которого, по указанию генерала Инзова, нашли в доме или скорее в домике на Мандрыковке. Когда генерал Раевский с сыном вошли в комнату, то глазам их представилось следующее: Александр Сергеевич лежал на досчатой скамейке или досчатом диване. Он был болен. На Раевских он произвел удручающее впечатление при этой обстановке. При виде Раевских у него от радости показались слезы. Раевский выхлопотал ему отпуск, и четвертого или пятого июня он вместе с ними уехал на Кавказ».
В этом сообщении есть сведения, которыми мы раньше не располагали. Во всем, что было известно раньше, оно совершенно точно, и даже освещает кое-что, что было не совсем ясно; так, например, автор пишет, что навестить Пушкина отправился не только Раевский-сын, но и сам генерал, его отец, – и это подтверждается словами самого Пушкина в упомянутом уже письме к брату: «Генерал Раевский… нашел меня в жидовской хате», и т. д. Эта точность сообщения в его известной части внушает доверие и к новым сведениям, которые оно содержит: что Раевский заехал в Екатеринослав по просьбе сына, который хотел повидаться там с Пушкиным; что Пушкин был до слез обрадован их приездом, и что из Екатеринослава они выехали 4 или 5 июня.
Мы имеем теперь возможность с точностью установить дальнейший маршрут наших путешественников. В семейном архиве внуков М. Ф. Орлова, который, как известно, в начале двадцатых годов женился на старшей дочери генерала Раевского Екатерине Николаевне, сохранились письма, писанные Раевским-отцом к этой самой дочери с кавказских минеральных вод в течение этого лета. В главной своей части они представляют как бы дорожный дневник. Имя Пушкина в этих письмах не упоминается ни разу – без сомнения потому что кроме самого Николая Николаевича, писали Екатерине Николаевне с дороги и с места и брат Николай, и сестры, ехавшие с отцом: они вероятно и описали ей встречу с поэтом в Екатеринославе и дальнейшее совместное путешествие с ним. По той же причине старик не упоминает и о встрече с сыном Александром в Горячеводске и вообще ничего не пишет о бывших с ним членах семьи. На всех его письмах – надпись: «Катеньке»; очевидно, полный адрес (и не на ее имя, а на имя матери Софьи Алексеевны) писался на общем пакете, заключавшем и его письма к жене, и письма молодежи.
Эти письма H. H. Раевского читатель найдет в приложении к настоящей статье. Они любопытны как итинерарий Пушкина и как живая речь его амфитриона. В них – точно движущаяся панорама тех мест, через которые проезжал поэт, и отзвук тех пояснений, которые, может быть, давал старик Раевский своим молодым спутникам.
Эти письма позволяют, прежде всего, устранить одно недоразумение, связанное со ссылкой Пушкина на юг. Опираясь на слова Карамзина в письме к князю Вяземскому, что Пушкин «благополучно поехал в Крым», многие думают, что Пушкин еще в Петербурге знал о предстоящей ему поездке на Таврический полуостров. Эта догадка без сомнения ошибочна. Сам Пушкин в упомянутом письме к брату, рассказав о своей встрече с Раевскими в Екатеринославе, пишет: «Сын его… предложил мне путешествие к Кавказским водам», т. е. предложил тут же, при встрече; следовательно, предварительного уговора не было. Что же касается Крыма, то как показывают помещаемые ниже письма Раевского, последний и сам до конца лета не был уверен, что попадет в Крым: его жена с двумя дочерьми оставались в Петербурге, и их приезд в Гурзуф, по-видимому, не был окончательно решен с весны. Выражение Карамзина объясняется, конечно, простой неточностью; он имел в виду больше служебное звание Инзова, к которому прикомандировывался Пушкин («попечитель колоний южного края»), нежели точное обозначение места.
По этим письмам маршрут Раевских и Пушкина может быть определен довольно точно. В Екатеринослав Раевские приехали в десятом часу вечера, и еще в тот же вечер (как свидетельствует Рудыковский) старик с сыном разыскали Пушкина: любопытная черта для характеристики отца-Раевского; этот превосходный человек, сильный духом и вместе нежный, видно, с теплым участием отнесся к больному приятелю сына, если ночью, усталый с дороги, пошел вместе с сыном разыскивать его; неудивительно, что Пушкин был тронут.
Согласие Инзова на отпуск Пушкину было получено, конечно, без труда, и уже на другой день после завтрака путешественники выехали из Екатеринослава; по всей вероятности, это было именно 4-го июня. От Екатеринослава ехали, как видно из нижеприводимых писем, весь остальной день и затем всю ночь. Утром 5-го июня приехали в Таганрог, провели здесь день и ночевали. 6-го утром выехали из Таганрога, проехали Ростов-на-Дону, и вечером того же дня приехали в Аксай; здесь переночевали, и следующий день провели в Новочеркасске. Утром 8-го числа выехали из Аксая; 9-го приехали в Ставрополь и, проехав далее, ночевали не доезжая Георгиевска; 10-го приехали в Георгиевск, здесь переночевали и, выехав утром 11-го, в тот же день прибыли на Горячие воды. С этим расчетом вполне согласуется то, что 13-го Раевский-отец принялся писать свое обстоятельное письмо дочери.
На Горячих водах Раевские с Пушкиным прожили, как показывают те же письма, несколько больше трех недель; 3-го июля они переехали в Железноводск, рассчитывая пробыть там две недели. Вероятно, около 1-го августа Раевские оставили Кисловодск и двинулись в обратный путь, опять через Горячие воды, где, по-видимому, провели день или два; здесь Гераков 2-го августа виделся с Пушкиным («Путевые записки», 99-100). По этим же запискам Геракова мы можем восстановить весь обратный маршрут Раевских с Кавказа в Крым: 8-го августа он встретился с ними в Темижбеке и потом в крепости Кавказской, 14-го – в Тамани, 15-го – в Керчи, 17-го – в Феодосии. Из письма Пушкина к брату видно, что ехали они до Тамани в каретах, отсюда до Керчи морем, затем опять в каретах до Феодосии. Если и допустить, что в Феодосии они несколько задержались (младший Раевский захворал в дороге), то все-таки морской переезд из Феодосии в Гурзуф они совершили, без сомнения, числа 18-го или 19-го. Во время этого ночного переезда, как известно, была написана Пушкиным элегия «Погасло дневное светило». Эту элегию Пушкин потом послал брату для передачи Гречу, и вероятно уже брат выставил под нею ту ошибочную пометку: «Черное море, 1820, сентябрь», с которой она была напечатана в «Сыне отечества» и печатается доныне.
Итак, в Гурзуф Пушкин прибыл около 19-го августа. Здесь уже ждали их жена Раевского с остальными двумя дочерьми – Екатериной и Еленой, по которым старик так скучал на Кавказе. В письме к брату Пушкин говорит, что прожил в Гурзуфе три недели; значит, он должен был уехать оттуда, считая с 19-го августа, около 10-го сентября, и в Кишинев он прибыл, вероятно, около 15-го. И действительно, 24-го сентября он пишет из Кишинева брату неоднократно упомянутое нами письмо, которое по всему своему характеру заставляет думать, что он в Кишиневе уже по крайней мере несколько дней. Все эти даты почти абсолютно точны; но почему в черновых рукописях Пушкина два раза встречается пометка под стихами: «Юрзуф, 20-го сентября», мы не можем себе объяснить. Чтобы писать брату из Кишинева 24-го сентября, он должен был выехать из Гурзуфа во всяком случае раньше 20-го.
Из Гурзуфа Раевские поехали, как известно, в Каменку. В пушкинской литературе было много споров о том, сопровождал ли их туда и Пушкин, чтобы уже оттуда направиться в Кишинев. Но этот вопрос решается без труда. Исследователи упустили из виду, что у Геракова есть, кроме всем известных «Путевых записок», еще и «Продолжение путевых записок», изданное отдельной книгой в 1830 г. Здесь он рассказывает о своих встречах с Раевскими в Симферополе и Бахчисарае еще 19-го и 20-го сентября (стр. 24, 29), когда Пушкина уже несомненно не было в Крыму; значит он не мог сопровождать Раевских в Каменку. Упустили из виду еще и то, что И. М. Муравьев-Апостол («Путешествие по Тавриде в 1820 г.», стр. 47-48) рассказывает о своей встрече с Раевскими в Саблях у А. М. Бороздина (в пятнадцати верстах от Симферополя). Муравьев выехал из Одессы в Крым 11-го сентября, раза два останавливался на сутки в дороге, и следовательно, не мог приехать в Сабли раньше 18-го – 20-го сентября; а он прожил в Саблях четверо суток и, уезжая, по-видимому, еще оставил там Раевских. Что с ними тогда уже не было Пушкина, видно из слов самого Пушкина в письме к Дельвигу 1824 г.: «Я был на полуострове в тот же год и почти в то же время, как и И. М. Очень жалею, что мы не встретились».
II
От этих внешних фактов перейдем к внутренней, к душевной жизни Пушкина в первые месяцы его ссылки.
Уже В. Д. Спасович обратил внимание на то, что в стихах Пушкина задолго до ссылки, едва ли не с 1817 года, временами сказывается неудовлетворенность рассеянной петербургской жизнью. Инстинктивно он, по-видимому, давно уже рвался вон из этой обстановки. К концу петербургского периода это чувство в нем крепнет, овладевает сознанием и обнаруживается с полной ясностью. Весь последний год перед ссылкой Пушкин уже сознательно стремится вон из Петербурга. Мы знаем, что в марте 1819-го года он собирался вступить в военную службу и уехать на Кавказ; потом, оставив это намерение под влиянием авторитетных советов, он решает удалиться в отцовскую деревню:
Смирив немирные желанья,Без долимана, без усов,Сокроюсь с тайною свободой,С цевницей, негой и природойПод сенью дедовских лесов;Над озером, в спокойной хате, и т. д.Летом этого же года, живя в деревне, он пишет:
Приветствую тебя, пустынный уголок,Приют спокойствия, трудов и вдохновенья,Где льется дней моих невидимый потокНа лоне счастья и забвенья.Я твой: я променял порочный двор цирцей, и т. д.И здесь опять звучит у него тот же мотив – жажда свободы:
Я здесь, от суетных оков освобожденный,Учуся в истине блаженство находить, и т. д.Он впервые сблизился с Чаадаевым еще будучи в лицее и затем тесно подружился с ним уже в Петербурге, в 1818-1819 гг.; и вот как он в послании к Чаадаеву характеризует эти два момента своей жизни:
Ты сердце знал мое во цвете юных дней;Ты видел, как потом в волнении страстейЯ тайно изнывал, страдалец утомленный;Эта строка, в которой Пушкин изображает свое душевное состояние за время перед ссылкой, не оставляет ничего желать в смысле ясности; он «тайно изнывал» в «суетных оковах» – он жаждал «свободы».
И вот он покидает Петербург. Правда, он не сам расторгнул оковы, – он выброшен отсюда грубой рукой; но он так долго, так страстно рвался вон, что важность самого факта застилает для него причину: ему кажется, что он сам бежал, в поисках свободы и свежих впечатлений. В том же послании к Чаадаеву (апрель 1821 г.) он говорит:
И, сети разорвав, где бился я в плену,Для сердца новую вкушаю тишину.Еще определеннее он говорит об этом в элегии, написанной на пути из Феодосии в Гурзуф:
Искатель новых впечатлений,Я вас бежал, отечески края;Я вас бежал, питомцы наслаждений,Минутной младости минутные друзья;И еще долго спустя, в «Бахчисарайском фонтане», он упорно повторяет: «Покинув север наконец…»
Это – капитальный факт из внутренней биографии Пушкина; мы увидим дальше, какую важную роль он сыграл в творчестве нашего поэта.
Итак, он на воле, он вырвался из душной атмосферы «света», он свободен от «стеснительных условий и оков». Как же он чувствует себя в первые месяцы ссылки? Счастлив ли он своей свободой? вбирает ли он жадно те новые впечатления, которых так искал? – Нет; в нем произошла какая-то глубокая перемена, которую он сам не в силах себе уяснить. На протяжении многих месяцев после приезда на юг его стихи и письма говорят об одном: о полной апатии, об омертвелости духа, о недоступности каким бы то ни было впечатлениям.
Это началось, по-видимому, тотчас по приезде. На Горячих водах он пишет эпилог к «Руслану и Людмиле» – и здесь мы находим такие строки:
Забытый светом и молвою,Далече от брегов Невы,Теперь я вижу пред собоюКавказа гордые главы.Над их вершинами крутыми,На скате каменных стремнин,Питаюсь чувствами немымиИ чудной прелестью картинПрироды дикой и угрюмой;Душа, как прежде, каждый часПолна томительною думой –Но огнь поэзии погас.Ищу напрасно впечатлений:Она прошла, пора стихов,Пора любви, веселых снов,Пора сердечных вдохновений!Недолго спустя, на южном берегу Крыма, он в стихотворении «Чаадаеву» говорит о себе:
…в сердце, бурями смиренном,Теперь и лень и тишина, и т. д.И там же в Гурзуфе пишет он великолепное стихотворение «Мне вас не жаль», где, перечислив без сожаления утехи своей бурной юности, говорит:
Но где же вы, минуты умиленья,Младых надежд, сердечной тишины?Где прежний жар и слезы вдохновенья?..Придите вновь, года моей весны!Его обычная впечатлительность как бы атрофирована. Несколько лет спустя, он так – сам удивляясь своей бесчувственности – рассказывал в письме к Дельвигу (черновом) о своем переезде с Кавказа в Крым. В Керчи он посетил гробницу Митридата. «Воображение мое спало, хоть бы одно чувство, нет – я сорвал цветок для памяти – и на другой день потерял его без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи подействовали на мое воображение еще того менее». Ночью, плывя из Феодосии в Гурзуф, он не спал, но когда капитан указал ему вдали Чатырдаг, он не различил его, «да и не любопытствовал». И дальше, среди тех строк, где он описывает свою жизнь в Гурзуфе, есть неоконченная фраза: «Холодность моя посреди прелестей природы…» Только на минуту, в ту бессонную ночь на корабле, ожила его душа при воспоминании о прошлом – и «в очах родились слезы вновь».
Надо заметить, что это состояние бесчувственности, безочарованности, осложняясь и углубляясь, длилось у Пушкина затем еще очень долго, – но это для нас теперь не важно: мы изучаем только первое время его ссылки.
В эти первые месяцы бесчувственность сказывалась у него еще косвенно: временной утратой поэтического вдохновения. Ему самому казалось, что он утратил вдохновение навсегда. Мы уже видели в эпилоге к «Руслану и Людмиле»: «огнь поэзии погас», и т. д. Этот эпилог кончается такими строками:
Восторгов краткий день протек –И скрылась от меня навекБогиня тихих песнопений…И это сознание, опять-таки, еще долго звучит в его стихах:
И ты, моя задумчивая лира…Найдешь ли вновь утраченные звуки.(«Желание», 1821 г.)Предметы гордых песнопенийРазбудят мой уснувший гений.(«Война», 1821 г.)и еще в первой песне «Онегина»:
Адриатические волны!О, Брента! нет, увижу вас,И, вдохновенья снова полный,Услышу ваш волшебный глас!Пушкин, разумеется, старался дать себе отчет – откуда эта мертвенность его духа, – и ответ напрашивался сам собой: бурные страсти опустошили его душу;
…рано в бурях отцвелаМоя потерянная младость,говорит он в элегии «Погасло дневное светило», и повторяет это потом многократно: «в волнении страстей я тайно изнывал», и т. д. Но к этому мы еще вернемся.
III
Надо ясно представить себе душевное состояние Пушкина в эти первые месяцы ссылки, чтобы не исказить перспективы его настроений. Эту самую мертвенность духа надо понимать условно. Пушкин писал потом о своей жизни в Крыму, что это были «счастливейшие минуты его жизни», что он «наслаждался» южной природой. Но это было наслаждение пассивное: он сам прибавляет, что сразу привык к южной природе «и ни на минуту ей не удивлялся». Его душа была закрыта для очарований, но красоты природы, мир, счастливый круг семьи, в которую он вошел, – все это действовало на него благотворно.
А в глубине души он в эти самые дни внешней бесчувственности свято лелеял какое-то живое и сильное чувство.
Не подлежит никакому сомнению, что Пушкин вывез из Петербурга любовь к какой-то женщине, и что эта любовь жила в нем на юге еще долго, во всяком случае – до Одессы. Он говорит о ней с ясностью, не оставляющей места никаким толкованиям. Почему он не спал в ту ночь на военном бриге, везшем его и Раевских в Гурзуф? Он плыл в виду полуденных берегов – но Чатырдаг оставляет его равнодушным: «воспоминаньем упоенный», он думает о своей любви – он «вспомнил прежних лет безумную любовь», и это-то воспоминание вызвало слезу на его глаза. Он говорит о том, что бежал от минутных друзей юности, бежал из отеческого края, –
Но прежних сердца ран,Глубоких ран любви ничто не излечило.В посвящении к «Кавказскому пленнику» он говорит Раевскому-сыну, вспоминая свою ссылку и время, проведенное с ним на Кавказе и в Крыму:
Когда кинжал измены хладный,Когда любви тяжелый сонМеня терзали и мертвили,Я близ тебя еще спокойство находил;и образ этой же женщины «преследовал» его тогда, когда он стоял перед фонтаном слез в Бахчисарае, и о ней он говорит в заключительных строках «Бахчисарайского фонтана» (1822 г.):
Я помню столь же милый взглядИ красоту еще земную[2],Все думы сердца к ней летят;Об ней в изгнании тоскую…Эти намеки слишком содержательны и слишком тождественны, чтобы можно было ими пренебречь. Эти сейчас приведенные стихи («любовный бред», как назвал их Пушкин в одном письме) он выключил при первом издании поэмы – как делал всегда со стихами, содержащими личный намек. Что женщина, которую он любил, жила на севере, показывает стих:
Об ней в изгнании тоскую.Кто была эта женщина? Биографы не знают за Пушкиным никакой северной любви на юге. Напротив, они утверждают, что Пушкин в Крыму влюбился в Екатерину Николаевну Раевскую (другие думают, что в Елену), и к ней относят все эротические места в стихах Пушкина за 1820-1821 гг. Мы сейчас видели, что это была старая любовь, что воспоминание о ней преследовало Пушкина и на Кавказе, и на пути в Крым, т. е. до встречи с Екатериной и Еленой Раевскими, наконец, что любимая им женщина несомненно жила далеко («в изгнании тоскую»). Но и помимо этих прямых указаний, все говорит против предположения о любви Пушкина к какой-либо из Раевских. Единственное стихотворение, которое с некоторым правом можно отнести к одной из Раевских – «Увы! зачем она блистает», – не содержит ни малейшего намека на любовь. Уже позднее, в Каменке, Пушкин написал элегию: «Редеет облаков летучая гряда», полную воспоминаний о Крыме. Разрешая Бестужеву напечатать эту элегию, он потребовал, чтобы последние три стиха были выпущены, – и очень рассердился, когда увидел их в печати. Вот эти три стиха:
…Когда на хижины сходила ночи тень –И дева юная во мгле тебя (звезду) искалаИ именем своим подругам называла.Это был конкретный намек, возможно – на одну из Раевских (и тогда – на Елену: «дева юная»). Но и в этих трех стихах нет намека на любовь; напротив, весь характер воспоминания исключает мысль о каком-либо остром чувстве: «Над морем я влачил задумчивую лень», говорит Пушкин о себе. В ближайшие месяцы после Гурзуфа Пушкин раза два ездил из Кишинева к Раевским в Киев, но и тут ни одним стихом не обмолвился о своей любви. Наконец, его дальнейшие отношения к Екатерине Николаевне уже совершенно исключают мысль о любви к ней. Через несколько месяцев после Гурзуфа она вышла замуж за М. Ф. Орлова и с тех пор жила в Кишиневе, Пушкин был ежедневным гостем в их доме и очень дружен с мужем, но ни из чего не видно, чтобы он страдал, ревновал и т. п.[3].
Главным основанием легенды о любви Пушкина к Екатерине Николаевне Раевской служат те строки в его стихах и письмах, где он говорит о женщине, впервые рассказавшей ему историю Бахчисарайского фонтана. Теперь даже трудно доискаться, кто первый пустил в ход этот аргумент. Все дело заключается в следующем. 8-го февраля 1824 года Пушкин писал Бестужеву: «Радуюсь, что мой Фонтан шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины.
Aux douces lois des vers je pliais les accentsDe sa bouche aimable et naive».[4]
Эти строки из пушкинского письма неизвестно каким путем попали к Булгарину, который и напечатал их в своем журнале с пояснением: «П. писал к одному из своих приятелей в Петербурге: «Недостаток плана…» и т. д. Когда Пушкин узнал об этом, его бешенству не было предела, и 29-го июня он пишет Бестужеву (выговаривая и за другую нескромность – за напечатание тех трех заключительных стихов): «Чорт дернул меня написать еще кстати о Бахчисарайском фонтане какие-то чувствительные строчки, и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что же она подумает, видя, с какой охотой беседую об ней с одним из П. Б. моих приятелей… Признаюсь, одной мыслью этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики. Голова у меня закружилась».