
Полная версия:
Пейзаж с отчим домом
Она потом поняла, о каком рассказе шла речь. Мужик приходит в село, останавливается у вдовы, кладёт ей печь, а заодно – прокладывает дорожку к её сердцу. Слава о народном умельце живо разносится по селу. От заказчиков на его умелые руки нет отбоя. Он ставит или ремонтирует одну печь за другой. А ещё создаёт на селе театральный коллектив и начинает репетировать – ни много ни мало – «Гамлета». Проходит время. Печи поставлены, спектакль – тоже, премьера прошла на ура. И на заре, завершив назначенные дела, мужик уходит, навсегда покидая селенье.
Залётный исчез, когда она сказала, что уже на третьем месяце. «Сложил печурку, – горько усмехалась Ульяна, – и дёру…» Более она его не видела и ничего о нём не слыхала. Вещицы, что он дарил, понятно дело, поизносились. Память повыветрилась. А что осталось-сбереглось, так одно лишь отчество в Ларискином свидетельстве. Так казалось. А выходит – и кровь, шалапутная да побродяжная.
7К кому было нести свою боль, своё внезапно навалившееся отчаянье? Единственная родная душа – сын. Но Серёжка находился в Осло, где учился на втором курсе университета. К тому же едва ли он годился для такого разговора. Это ведь не кино обсуждать, не проигрыш любимой команды. И даже не болезнь. Тут совсем потаённое. А на кону – ни много ни мало – судьба семьи, будущее и её, и Йона, да и Лариски…
Едва ли не впервые за здешнюю жизнь Ульяна остро почувствовала, что она на чужбине. К кому здесь с этим прислониться? Кому поплакаться? Это ведь не Россия, где можно доверить свою печаль-тоску даже случайному попутчику, и он с сочувствием выслушает тебя и, может, даже даст какой совет. Во всяком случае, так прежде было. К батюшке податься православному? Но церковь русская далеко, туда не наездишься. К здешнему психологу? Но это непривычно, да и холодом веет от медицины. Может, к кому из соотечественников? Ульяна мысленно перебрала всех здешних русских. Увы, ни с кем из них у неё не было особо доверительных отношений, хотя подчас и болтали подолгу, соскучившись по родной речи. Оставался только Пётр Григорьевич.
Ульяна медлила. Обратиться к старику – значило выслушать много укоров и упрёков. Ведь он предвидел, чем может обернуться Ларискина вольница, её хамоватость, бесцеремонность, ранняя распущенность. Ведь он предупреждал её, Ульяну, коря за материнскую слепоту и зашоренность. В конце концов, она решилась: пусть осыпает упрёками, пусть шпыняет, пилит – заслужила, лишь бы открыться, лишь бы выпустить эту боль.
На звонок Ульяны Пётр Григорьевич откликнулся немедля. Они устроились в укромном уголке полупустого кафе. По смятенному виду Ульяны, а того раньше по голосу старик догадался, что что-то стряслось, и, не дожидаясь ещё объяснений, взял её за руку. Тут она и разрыдалась. Зажимая рот ладонью, давясь слезами, пыталась говорить, но выходило худо. Он не торопил, тихо гладил её руку, терпеливо ждал. Мало-помалу приступ прошёл, плечи, ходившие ходуном, опали, но слёзы всё текли и текли по её измученному, осунувшемуся лицу.
Пётр Григорьевич налил ей воды, подал платок. А после того как Ульяна коротко обсказала всё, старик и заговорил. Говорил тихо и ласково. Тут важен был не столько смысл, сколько тональность, та корневая, родовая – от бабушек и дедушек – русская сердечность, которой напитывались поколения русичей, та жалость да утешность, где твоё сердце, как разверстый сосуд, в который можно сточить слёзы, боль, обиду, пусть он и так всклень переполнен.
Они смотрели друг другу в глаза, как отец и дочь. Оба сироты, но сродные души. У него земные сроки подходили к концу, ей ещё предстояло жить. И он старался мягко и ненавязчиво наставить её, укрепить дух, предостеречь от дальнейших заблуждений и ошибок.
И ещё одно посоветовал Пётр Григорьевич. Всё время твердивший о возвращении на Родину, а стало быть, и её подбивавший к тому, он неожиданно открылся как прагматик.
– Пока не разрывай с мужем, не спеши. Может, утрясётся, обомнётся, простишь… А нет… У тебя когда семь лет? Вот! Дождись срока, получи здешнее гражданство – оно не помешает. А потом уж решай…
* * *Разговор со стариком укрепил Ульяну. Жизнь продолжается. Надо применяться к новым обстоятельствам, а стало быть, действовать.
Первым делом Ульяна сплавила с глаз долой Лариску, нельзя ей было оставаться дома. Устроила в закрытой гимназии в пригороде столицы. Там строгий режим, насыщенная учебная программа – дурью маяться не позволят. А по воскресеньям её будет опекать строгий старший брат, у которого не забалуешь.
Этот шаг Ульяна назвала про себя работой над ошибками. После этого предстояло определиться с Йоном. С того дня, как их ковчег потерпел крушенье, они разговаривали мало. Вернее, Йон-то пытался заговаривать, накрывал стол, заводил Элингтона, но она его остужала, уходя от разговора, не удостаивая внимания ни его кулинарию, ни музыкальные подводки.
Теперь, когда они остались совсем одни, Ульяна сама попыталась смягчиться. Она старательно вспоминала первую их с Йоном ночь, мурлыкала про себя – пусть немного и натужно – знойный «Караван». А однажды сама накрыла на стол. К приборам она поставила два бокала, а посередине – бутылку красного сухого вина, она открыла для себя замечательное чилийское вино, изысканно терпкое и густое по цвету.
Йон не был красавцем. Худощавый, долгоносый, белобрысый – таких много на здешних факториях, где ещё до недавних пор жили бедно и скудно и не нагуляли породы. Раньше Ульяна не замечала этого, очарованная счастьем, свалившимся на неё, а теперь словно прозрела. Улыбка виноватая, даже жалкая, жидкие усы, глаза белёсые, мелкие – чего она нашла в нём?! Сделав усилие, Ульяна оборвала себя: стыдись! Йон единственный, кто отозвался на крик о помощи, крик твоей души, а с лица воды не пить. Она через силу улыбнулась и предложила налить вина.
Они пили вино, перебрасываясь незначительными фразами, обмениваясь короткими взглядами. Скованность обоюдная не проходила. И всё же так или иначе – по инерции, под воздействием вина, а также умозрительных усилий – они оказались в спальне – там, где давно-давно завязалось их счастье. И опять играла труба, звучал «Караван» и витал запах кофе. Всё, казалось, было как прежде, как тогда… Но как тогда, увы, не произошло. Блик ли ночника, свет ли далёких фар, что мазнул по потолку, но Ульяна вдруг представила себя стоящей возле дома, тревожно вглядывающейся в окно, где мелькали тени, мучительно всхлипнула, вскочила с постели и выбежала вон.
Всё разладилось. Как Ульяна ни строжила себя, как ни уговаривала – ничего уже не помогало, ей не удавалось пересилить себя. Йон же от этого потерял голову. Он то свирепел, то плакал, то напивался и ломился, то грозился покончить с собой и даже показывал верёвку. Ульяна от этого устала. Однажды на те посулы она сказала, что потомку викингов негоже трясти удавкой – они кидались на меч. Тем самым она, похоже, окончательно отрезала обратную дорогу.
8Для Ульяны началась новая житейская полоса. Похожа она была на дорогу в межсезонье: и грязно, и скользко, и не знаешь, куда ступить, а идти надо. Выручал, как всегда, Пётр Григорьевич.
Старик, бывало, всё тормошил её, выспрашивал о родне, о доме. Даже опыт предлагал, дескать, ты, дочка, что-то рассказываешь, я рисую, а потом сравниваем… Прежде Ульяна не отзывалась на это, она либо пожимала плечами и переводила разговор на другое, либо отшучивалась. С тех пор, как началась закордонная жизнь, она положила себе ничего не вспоминать, а уж тем более не рассказывать. Прошлое не вписывалось в здешние реалии, как скромная акварелька не вписывается в золочёную багетную раму. Оно мешало ей в новом обустройстве, и она словно отложила его. Так откладывают в дальний ящик шитьё с вдруг оказавшейся ненужной вещью. Скатала прошлое в рулон со всеми выкройками, мелковыми метками и положила в самый нижний ящик комода, пересыпав не столько для сохранности, сколько по привычке нафталином. И всё…
Однако после того, что стряслось, ей понадобилась житейская опора. Куда заполошно кинулась душа? Да в то самое прошлое, упрятанное под спудом. Ведь было же оно у неё. Было безоблачное и счастливое детство, юность, полная надежд и ожиданий. И дом, и большая семья… Всё было. И светёлка под крышей, и письменный столик, и даже шкаф, не столь глубокоуважаемый, как у Раневской, – чего уж там! – но был…
Сама с собой Ульяна вспоминала былое иначе, чем делилась этим со стариком. От себя она теперь не таилась. Но в разговорах с ним кое-что пропускала. Менялась ли от того вся житейская картина, она не сознавала, однако обнаружила, что утаённое не пропадает бесследно, а, оказывается, тоже заполняется краской. Таково, видимо, свойство родственных душ. Они создают единое силовое поле, в котором проясняется забытое или потаённое, и окрашивают всё тем тёплым, умиротворяющим светом, который оставляет надежду.
Что Ульяне в посиделках с Петром Григорьевичем чаще всего вспоминалось? Деревня, река, улица, заулок, изба… Из родни – больше сестра Раечка да папушка.
Об отце в селе незлобливо шутили, что он с войны пришёл и как на новое место службы определился, в новую войсковую часть. На войну попал бесхитростным деревенским пареньком, был покладистый да смирный, привык беспрекословно подчиняться отцам-командирам. Так и тут. Очутился по вербовке на Севере, леспромхоз оказался поблизости от села, попался на глаза Пестимее, она его и залучила, став и взводным, и ротным, и самым главным командиром. А Трофим и не возражал. Ему по сердцу пришлись и новый командир, и своё новое положение, будто как раз этого ему и недоставало. Работал в лесу, потом в колхозе. Плодил детушек – Пестимея рожала часто – и набралось их семеро по лавкам. Мужики после подённого упряга, бывало, – в лавку да под угор, за бани – «остыть телом да вскипеть душой», как говаривал шебутной сосед Федя Гаревских, по жене прозванный Манефин. А Трофиму некогда гулеванить. Семья-то растёт, каждый ись просит, а в хлеву скотина мычит да блеет. Вот и вертись мужик! Выпивать, конечно, выпивал, но немного. Да и то всего трижды в году – на Октябрьские, на Новый год да на 9 мая. В День Победы надевал медали и орден Славы. Как только глаза Трофима отуманивались, Пестимея посудину убирала – «Будет!» А он и не возражал, не стучал по столу, как другие мужики, мол, дай помянуть окопных братов, что порастерял на фронтовых перепутьях. Он вообще редко перечил. Он не возразил, когда лишили доплаты за ордена, когда отобрали паспорт – колхознику не положено! Тут поговаривали, что оборотистость проявила Пестимея, дабы бесповоротно закодолить мужика. Он не перечил, когда бригадир то и дело наряжал его на самую тяжёлую работу – на скотный двор выгребать навоз или в силосную яму очищать её от прошлогодней гнили… А уж о главенстве в доме и речи не было. Воспитание детишек Трофим передоверил супруге. Все дочки и сыновья были под Пестимеей, она держала их в горсти, как заповедовали ей её родители – исповедники старой веры. Все – и дочки и сыновья – не смели матери прекословить. И только её, Ульянку, самую младшую в семье, мати не сумела подчинить. Тут едва ли не единственный раз за всю жизнь поперёк встал отец. А произошло это потому, что ещё сызмала он заметил у младшей художественные задатки.
С чего это началось? Усадив дочку на колени, Трофим листал «Родную речь». Читал вслух всё, что попадалось. То сказку, то стихи Пушкина, то толстовский рассказ. А затевался этот домашний урок всегда с того, что папушка вглядывался в картинку на обложке. Пейзаж Шишкина «Рожь» напоминал ему детство, родные рязанские места. Всякий раз он оглаживал натруженной рукой хлебное поле, словно стирал дымку памяти и наяву прикасался к отчине. Иной раз уже после чтения он брался за гармонь и что-нибудь тихо напевал, особенно если матери в избе не было: «На муромской дорожке» или «Меж высоких хлебов затерялося…» Глаза его при этом отуманивались, как и на 9 мая.
Ульянка, конечно, приметила всё это, и ей захотелось как-то порадовать папушку. Думала она, думала и придумала. Когда братья и сёстры убежали в школу, она достала карандаши «Спартак», серенький простой альбом и стала рисовать. Да так увлеклась, что не заметила, как сзади подошла мати. Глянув на занятие дочки, а главное – результат, Пестимея покачала головой и отошла, вымолвив только одно слово: «Эко!» Зато папушка так и просиял, увидев рисунок дочки. Это было вечером, когда он вернулся с работы. Не смея взять лист с рисунком в руки – они были черны от тавота и солидола, – папушка в приливе чувств чмокнул дочку в маковку: «Умница ты моя!» Что и говорить, обласкала Ульянка папушкино сердце. Ведь она во весь альбомный лист воспроизвела то, что было изображено на обложке «Родной речи», – пейзаж Шишкина. Причём нарисовала так, что даже старшие братья, никогда не принимавшие её в свои игры – «Мелюзге неча тут делать!» – и те удивлённо и завистливо качали головами: они-то так не умели.
Рисунок тот, потом говорили – репродукция с картины, папушка заправил под стекло в специально сделанную рамку и повесил в простенке рядом с часами-ходиками и отрывным календарём – на самое почётное место. А потом, когда всевозможных рисунков – и карандашных, и уже акварельных – появилось множество, папушка устроил её персональную выставку, развесив те листы на нитки, протянутые вдоль стены. Это было уже тогда, когда она пошла в школу.
Мать художествам её, как она выражалась, поначалу не перечила: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не уросило. Но вскорости переменилась: младшая выбивалась из семейного круговорота, где всё подчинено раз и навсегда заведённому порядку. Братья пилят да колют дрова, носят с реки воду, топят байну. Сёстры запаривают пойло для скота, кормят овечек, курушек, а то шьют-кропают чего-нибудь. А младшая, извольте полюбоваться, кисточкой чирикает.
Не по злобе, конечно, серчала мать, калила сердце. Такая была порода, такой характер, такая выучка. Старая вера, суровые нравы, пусть и остатнего уже замеса, требовали во всём неустанного рачения, беспрекословного послушания. Такие натуры сбирались веками, это кремень, обкатанный на порожистой реке жизни. Такой камень в крепостную стену годится и в брусчатку вечевой площади. Но в новом житье-бытье такому характеру было ох как непросто.
Матери, привычной к вековечному укладу, были странны художества дочери, которая от хозяйственных семейных дел всё норовит в свой уголок к карандашам да краскам, а со временем не только странны, но и нестерпимы. И, верно, отступилась бы Ульяна от своего дара под таким напором, если бы не папушка. Мягкий, податливый, «из таких верёвки вьют», тут папушка не уступал и тоже становился как кремень. А когда два кремня схлестнутся да колотнутся лбами – искры ведь сыплются.
Последний раз такой «фейерверк» случился после окончания школы. Мать рядила, что Ульяна пойдёт на ферму, как сёстры, а потом буди что – выучится в ближнем совхозе-техникуме и вернётся домой агрономом или зоотехником. Худа ли планида?! – и при должности, и при почёте. А Уля мягко, но неуступчиво заявила, что хочет учиться на художника. Что тут затеялось?! Мать вскипела: вольницы захотелось? И к отцу: это ты, потатчик! Криком занялась да всё пальцем вверх тыкала, ровно боярыня Морозова. Но не Божьей карой грозила, а поминала, что сотворил-учудил её благоверный. Ведь Трофим, чтобы оградить занятия дочки от лишних поглядок да попрёков, оборудовал под крышей светёлку. Он такие видал в Польше да в Германии, когда воевал. Мансардами называются.
Никак не желала мать, чтобы дочь её единокровная отрывалась от родного дома и зажила поодинке где-то на стороне. У них в роду такого и в заводе не было, на чужу сторону не выдавали, а уж по какой другой надобе и подавно. Ладно сыновья – их призвали в армию, дело казённое, а там дальше по военной линии пошло-поехало. Но покорливой дочери место возле родителей. Вроде ясней некуда. А Ульяна своё: хочу быть художником. Мать навела справки: живопись преподают в училище, которое находится в областном центре. В областном – не за тридевять земель. Ладно! Но Ульяна, уже знающая что к чему, и тут возразила. В «кульке» – училище культуры – того образования не дадут. Знающие люди советуют поступать в Ярославль. И другого она не хочет.
После этого начался новый виток семейных баталий. Длилось всё это несколько недель, пока из Ярославля не пришёл вызов. Оценив Ульянины работы, которые она послала по весне на творческий конкурс, училище приглашало её на экзамены.
Мать махнула рукой – быть по-вашему! – и ожгла отца взглядом. Втайне она надеялась, что Ульяна экзамены не сдаст и вернётся восвояси, о чём поделилась с Раечкой. Однако Ульяна успешно выдержала все испытания и вернулась домой, чтобы получить от колхоза справку и собраться на учёбу.
Особых денежных доходов в их семье никогда не водилось. Колхоз платил главным образом натурой: житом, картошкой да молоком. Но на родительском совете было решено, что семья будет ежемесячно переводить студентке пятнадцать рублей. Деньги невелики, но вкупе со стипендией, ежели с умом жить, хватит. Никто почему-то не сомневался, что Ульяна непременно будет получать стипендию.
Что оставалось делать Ульяне, когда она оказалась за пределами не только родительского крова, но и в другой области? Корпела, зубрила, читала и писала конспекты день и ночь. Не пропускала ни одной лекции, ни одного практического занятия. В результате первую же сессию сдала на «отлично», подтвердив, что не зря получает стипендию. Вкупе с родительскими переводами сумма на прожитьё была скромная, но достаточная. А на мороженое да киношку отдельно «подбрасывал» папушка. Он часто писал письма и в конверт, аккуратно замаскировав, чтобы не видно было на просвет, вкладывал то трёшку, а то и пятёрку.
9После второго курса, приехав на каникулы, Ульяна привезла с собой три объёмистые папки. В них были карандашные натюрморты, акварельные пейзажи, линогравюры и эстампы – всё то, что она наработала за два учебных года.
Первым зрителем этого собрания стал, разумеется, папушка. Ульяна волновалась тогда не меньше, чем на экзамене. Да и то: ведь папушка, поверивший в её дар, покуда был для Ульяны самым главным экзаменатором, и она страх как боялась разочаровать его. Бережно развязав заскорузлыми пальцами тесёмки, папушка неторопливо рассматривал ватманские листы и непременно заглядывал на оборот, где стояли отметки или резолюции педагогов. Взгляд его был сосредоточен, он дотошно разглядывал каждую работу, то отводя её на расстояние вытянутой руки, то опять приближая к глазам. Его восприятие, видимо, не всегда совпадало с оценками преподавателей, и в таком случае он ещё раз вглядывался в пейзаж или натюрморт, чтобы попытаться понять причину расхождения.
Отлегло от сердца Ульяны только тогда, когда пришёл черёд речному пейзажу. Эту работу она выполнила совсем недавно, когда их группа выезжала на пленэр в Углич. Папушку порадовало тут всё: и далёкая облачная кисея, и речная гладь, и луг, что расстилался перед рекою. Ульяна облегчённо вздохнула – главный экзамен на эту пору был, кажется, сдан, а вспомнив, что там, на этюдах, она думала о доме, об этой минуте, счастливо засмеялась. Папушка поднял на неё взгляд. В глазах его отражалась речная даль, васильковая пестрота луга, и казалось, одно перетекало в другое, становясь его составной частью: он – этого мира, а мир – его.
– Хорошо, – заключил отец, – хорошо, – добавил ещё раз, отмеряя похвалу одному ему ведомой мерой. А потом, словно спохватившись, чуть удивлённо добавил: – А наша-то, кабыть, пошире будет…
Ульяна поняла, о чём речь.
– Так то же верховья Волги, начала. А у нас край Двины. До устья-то много ли?..
– То так, – отозвался папушка, – то так. – При этом взгляд его, похоже, устремился в другую сторону – на стёжки да веретейки детства, которые пересекали тихие ласковые речушки, где воды в середине лета было всего по колено, а широкое рязанское лицо, на котором запечатлелся простор Среднерусской равнины, подёрнулось неизбывной грустью, словно на равнину ту пала облачная тень.
Папушка выспрашивал её о педагогах, об однокурсниках, да не переменились ли соседки по комнате – он ведь знал уже по письмам да прежним разговорам, с кем она делит общежительство. А ещё о столовой опрашивал: как и чем кормят, хватает ли… И всё наставлял: ежели что – срочное, важное – отпиши, а то дай телеграмму, а ещё лучше вызови на переговоры, сельсовет-то – эвон где, в двух шагах.
Кроме своих работ Уля привезла тогда репродукции с картин. Собирала она всё – и отечественных, и зарубежных художников, но захватила с собой только европейцев: вырезки из «Огонька», «Смены», «Юности», наборы открыток, которые покупала, выкраивая из скромного студенческого бюджета.
Где разместить привезённое – она долго не раздумывала: разумеется, в светёлке, что устроил для неё под крышей папушка. А как? – тут надо было приноровиться. Часть репродукций, у которых имелись белые поля, она прикрепила кнопками, а часть, воспользовавшись папушкиным методом, развесила на нитках, используя канцелярские скрепки.
Это было день на третий или четвёртый. Доклады о студенческом житье-бытье – степенные для матери, более искренние для папушки – сделаны, новости деревенские от сестриц да бывших одноклассниц услышаны, визиты к семейной родне да порядовым соседям нанесены. Вот и наступил черёд этой папке, в которой покоились репродукции. Выставка была составной частью её приезда – этого маленького триумфа, её задуманного сопротивления будням, даже и каникулярным. В юности страсть как хочется нескончаемого праздника!
Первым в домашнюю галерею-мансарду она пригласила, само собой, папушку, ведь именно его прежде всего она собиралась порадовать-удивить. Стояли дни летней передышки: пахота да сев закончились, сенокос ещё не наступил, папушка возвращался с работы не запоздно. Вот после ужина Уля и кликнула его с верхотуры.
Остановившись в дверях, папушка окинул взглядом стены, и его белёсые брови изумлённо вскинулись – Ульяна явно достигла желаемого, – а потом губы папушки тронула тихая улыбка, это он, видать, различил скрепки.
Начался осмотр. Папушка медленно пошёл вдоль стены. Он клонил голову то вправо, то влево, то отступая, то приближаясь к листкам, как завзятый ценитель искусства, хотя в музеях, насколько ведала Ульяна, ему бывать не доводилось.
– Это Матисс, – поясняла она, кивая на огненный «Танец».
– Красно, – неопределённо, но как-то значительно кивал папушка.
– Это Сезанн.
– Э как!
– Это Дега.
– Синё-то…
Возле одних репродукций папушка задерживался, чему-то удивляясь, даже возвращался. По другим лишь мимоходно скользил взглядом, явно не принимая.
Европейцы – дальние по времени и более ближние – шли вперемешку. Ульяна только называла имена, она не вдавалась в подробности их судеб, о которых знала из книг и лекций по искусствоведению, тем паче – о манере письма, цветовых пристрастиях и прочих тайнах живописи. Это всё она оставляла на потом. Потом, когда улягутся первые впечатления и возникнет предметный интерес. Как было у неё…
Они шли дальше.
– Это Ван Гог… Это Гоген – полотна, писанные на Таити… А это Дали…
Что случилось дальше, Ульяна не поняла. Папушку вдруг согнуло, скрючило, как от удара в живот, он закашлялся, шея его налилась кровью. Ульяна от испуга даже ойкнула. Он вяло повёл рукой, мол, ничего, успокойся, сейчас пройдёт, и, не переставая надрывно кашлять, поплёлся наружу. Уже в дверях, не оборачиваясь, ещё раз остановил жестом.
Табак. Не иначе табак. Слишком много курит. От всего отвадила его мать, а от этого, как ни бьётся, никак не может. Эта напасть к нему привязалась с детства, точнее, с того лютого года, когда куревом, палёной листвой подавляли голод. Вот и мается.
Ничего, успокаивала себя Ульяна, откашляется – вернётся, чего мешать в таком разе. Вернётся. Ведь и одну стену даже не осмотрел. А вернётся – она непременно покажет ему самую любимую свою работу в этой галерее – «Охотников на снегу». Вон он, Питер Брейгель, рядом с Дали.
Ждала Ульяна, ждала, да не дождалась – папушка не возвращался. Совсем растревожившись, она кинулась вниз.
Папушка сидел на крыльце, опершись локтями о колени, и пытался скрутить цигарку. Пальцы дрожали, простые, привычные движения никак не давались, бумага рвалась, табак золотой струйкой сыпался мимо. Ульяна перехватила его заделье, скрутила самокрутку, набила её табаком и сама прикурила.
Виновато мотая головой, давясь горьким дымом, папушка прокашливался и что-то говорил, а по щекам его текли слёзы. Ульяна слушала, почти ничего не понимая, потому что была сосредоточена на другом – этом внезапном и таком непонятном приступе: не обернётся ли это бедой? Горловые спазмы мешались с кашлем, икотой и дымом. А она, сидя подле, всё гладила его по спине, шептала: «Папушка, папушка…» и не знала, что делать: кричать, звать на помощь или вот так успокаивать, утишать, слушая, как тяжело бьётся отцово сердце.
– Они долги таки… Шеи-то тянут… Из огорожи… Глаза-те как блюдца… А горит округ… Я туда… Отворить нать… А как?.. Снайпер оттель… Чуть нос – он и лупит… Не стерпел – нать спасать… Сунулся – и аха…