
Полная версия:
Императрица Мария. Восставшая из могилы

Михаил Барятинский
Императрица Мария. Восставшая из могилы

Серия «Попаданец»
Выпуск 192
Иллюстрация на обложке Айрата Аслямова

© Михаил Барятинский, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
I
Свои дни рождения он не любил и давно уже не отмечал. Не только в кругу семьи, от которой после развода практически ничего и не осталось, но и в кругу друзей, по понятным причинам становившемся все меньше и меньше.
Делать ничего не хотелось, от выпитого коньяка мягко плыла голова, и какое-то теплое умиротворение охватывало его.
– В шестьдесят лет принято подводить итоги, производить, так сказать, анализ прожитой жизни, так, что ли? Может, попробовать? Как говорится, если не догоню, то хотя бы согреюсь!
Что сказать, жизнь была не то чтобы слишком бурная, но тем не менее нескучная. Впрочем, мало чем отличаясь от судеб большинства людей его поколения. Родился, учился, работал, женился. Октябренок, пионер, комсомолец, член КПСС. Сын, муж, отец, дед.
Родился в 1958-м в Свердловске, детский сад, средняя школа, затем – учеба в Сибирском автодорожном институте в Омске. Его с детства привлекала различная самоходная техника – автомобили, тракторы, всякие там экскаваторы и тягачи. Распределился на Камский автозавод, там же познакомился с будущей женой – она, студентка МАДИ, проходила на заводе практику. После женитьбы перебрался в Москву. Вспомнилась старая хохма о жене-еврейке, которая не роскошь, а средство передвижения. Жена-москвичка – тоже, впрочем, как и муж-москвич.
Устроился на ЗИЛ, уж больно он любил грузовики. Работал в КБ, дорос до 1-й категории, неплохо зарабатывал. В конце 1980-х родилась дочь. А потом все посыпалось – страна, завод, семья. С женой расстались, в общем-то, спокойно – изжил себя брак, вот и все. Бывает. По дочке поначалу скучал, а потом как-то притерпелся. У нее уже давно своя семья. Правда, внуков удалось увидеть только в электронном виде. Что тут поделать, если они в Италии.
Со страной и заводом вышло не так благостно.
Перестройку он встретил с удивлением и даже с восторгом. От власти он, как и многие, ничего нового не ожидал, а тут нате вам! Нет, скрытым диссидентом он не был. В отрочестве и ранней юности скорее даже был вполне себе идейным комсомольцем. Когда работал в КБ, даже был заместителем секретаря комитета комсомола по идеологии. Впрочем, все усилия по воспитательной работе подрастающего поколения ограничились политинформациями и художественной самодеятельностью. На политинформации в его исполнении народ ходил охотно, потому что он подходил к делу творчески, всегда выискивая что-то оригинальное, нестандартное, а не занимаясь озвучиванием передовиц центральных газет. Что касается капустников, то на них приходили не только свои, но и гости из других подразделений завода, включая довольно высокое начальство.
Затем его стали двигать по профсоюзной линии, проча в председатели профкома. Как-то раз спросили, не собирается ли он вступать в партию. Намекнули, что это было бы неплохо для дальнейшего роста. Дома на него насела жена, к тому времени уже член КПСС, ну или кандидат, он точно не помнил.
– Вступай, не будь идиотом! – сказала она.
Да, в общем-то, он и сам был не против. Само по себе членство в партии ничего не давало, а вот в сочетании с чем-нибудь еще… Это сейчас молодое поколение считает, что члены КПСС были привилегированной элитой общества. Как бы не так! Никаких привилегий рядовые коммунисты не имели, да и не могли иметь, особенно с учетом того, что к концу 80-х годов партия разбухла аж до 24 миллионов членов. Но членство в партии было плюсом при всех прочих равных условиях, а иногда и не равных.
Он помнил, как назначали нового начальника их отдела. Претендентов было два: ГИП (главный инженер проекта) из их отдела, толковый мужик, отличный специалист, и ГИП из другого отдела, человек совсем не выдающихся способностей, даже несколько туповатый. Назначили пришлого, поскольку он был членом партии.
Так что в партию он вступал если и не с бурной радостью, но и не без здорового оптимизма. Да и какие-то остатки внушавшейся с детства коммунистической идеологии в голове все-таки оставались. Теплились надежды на какие-то реформы, на социализм с человеческим лицом. Последнее определение ему особенно нравилось – значит, все десятилетия до этого несколько поколений советских людей строили социализм с нечеловеческим лицом? А с каким? Со звериной мордой, что ли?
Но тогда он не был таким уж сильным противником социализма. Много хорошего было. Например, вполне пристойная, особенно по сравнению с современной, система здравоохранения и образования. Кому не понравилась советская школа? Зачем ее заменили какой-то ерундой?
Но многие вещи напрягали, и со временем все сильнее. Например, пресловутый дефицит, который элементарно мешал жить! Раздражали бесхозяйственность и фарисейство, доведшие до того, что речи руководителей партии и правительства на очередном съезде воспринимались как юмористический рассказ или репортаж с другой планеты. Ему вспомнился популярный анекдот тех времен.
Приходит человек в поликлинику и просит в регистратуре дать ему направление к доктору «ухо – глаз».
– Нет такого доктора, – отвечают ему. – Есть «ухо – горло – нос», а «ухо – глаз» – нет.
А мужик пристал, ну ни в какую. Подайте ему «ухо – глаз»!
Вызвали главного врача.
– А что вас, собственно, беспокоит? – спрашивает главный врач.
– Понимаете, доктор, глаза видят одно, а уши слышат другое.
– От социализма мы не лечим, – развел руками главный врач.
Так что «гласность, перестройка и ускорение» нашли в его душе весомый отклик, которого, однако, хватило ненадолго. С гласностью было все в порядке: вещи стали называть своими именами, стали громко рассказывать о том, о чем раньше только шептали, и вообще от обилия информации голова шла кругом. Импонировал и молодой (во всяком случае, в сравнении с предыдущими), энергичный лидер страны. И говорил не по бумажке!
Впрочем, через пару лет он начал повторяться, что стало сильно раздражать на фоне перестройки и ускорения, топтавшихся на месте. Пришло понимание, что лидер – демагог, трепло, осуществить что-нибудь на практике просто не способный.
Потом начался путч, и как-то сразу вспомнились слова его ГИПа из зиловского КБ, пожилого мужика, пережившего хрущевскую оттепель, сказанные им в самом начале перестройки восторженно попискивавшей молодежи:
– Ребята, мы все это уже проходили!
Два раза он пытался поехать к Белому дому, и оба раза жена закрывала собой дверь. Наконец в третий раз он просто ушел с работы и поехал на «Баррикадную». Острота ситуации уже миновала, уже кто-то полетел в Форос спасать президента, и в воздухе пахло победой. Потом, вспоминая эти дни и то чувство эйфории, охватившей его, он думал о том, что именно тогда, в том месте и в то время, и он, и другие делали все правильно. Делали то, что нужно. Если бы можно было заглянуть в завтра…
Сейчас, зная все, что произошло потом, зная, как их всех цинично поимели в особо извращенной форме, он ничего подобного бы не сделал. Но тогда-то он этого не знал, не мог знать! Не знал и когда на референдуме голосовал против сохранения Советского Союза, наивно полагая, что чем быстрее развалится Союз, тем быстрее соберется! Ага, щаз! Нет, если бы это зависело от простых людей, может быть, все так и было бы. Но у людей-то никто не спрашивал! Отчетливое понимание того, что произошло, горечь, стыд и чувство унижения пришли потом. Когда ничего уже нельзя было изменить.
Вспомнилось, как вскоре после развода, когда он стал довольно часто прикладываться к бутылке, оторвавшись от картинки горящего Белграда в телевизоре, пьяный вывалился на балкон и, плача от стыда и бессильной злобы, в отчаянии заорал:
– Б***! Люди, какую же мы страну просрали!
М-да, глас вопиющего в пустыне…
Нет, свой партбилет он не выбросил и не сжег, хотя с этой партией порвал окончательно. Он сохранил его так же, как сохранил и комсомольский билет. Это его прошлое, его жизнь и его память.
После страны стал разваливаться и завод. Быстро выяснилось, что производство автомобилей в центре мегаполиса – это не самая лучшая идея. Когда завод АМО строился, в 1916 году, это была окраина Москвы. Спустя 80 лет – центр. С соответствующей ценой земли. При социализме земля была государственной, и завод тоже, поэтому этот вопрос как-то не возникал. А в 90-е возник и похоронил все крупные предприятия столицы. ЗИЛ еще лет десять брыкался, пытался что-то делать, но продолжал неумолимо идти в пике. И он шел в пике вместе с заводом. Впоследствии он иногда ругал себя, что не уволился сразу, что долго сомневался, что на что-то надеялся. Возможно, и это стало одной из причин развода с женой, уставшей от безденежья.
После ухода с завода долго мыкался, пытаясь найти себя. «Бомбил» на своей «девятке», работал автослесарем на сервисе, а в начале 2000-х сумел наконец-то прилично устроиться. Не совсем по специальности, правда. Но тут уж не до жиру. Главное, что при машинах. И заработки пошли неплохие. Во всяком случае, удалось построить дачу, на которой он, собственно, сейчас и находился. Увлекся садом, огородом – вот уж чего он от себя совсем не ожидал. Ведь на сто процентов городской житель. Может быть, гены, ведь дед-то был из деревни.
Да, дед. Как-то так сложилось, что он занимал в его жизни и в воспоминаниях больше места, чем родители. Отец умер рано, видимо, сказалось голодное военное детство. А может, и еще что-то. С матерью он особенно близок не был. Почему, он тогда не понимал. У нее все время были какие-то свои заботы, на сына времени не оставалось. Позже, с возрастом, пришло понимание, что мать, ставшая в 37 лет вдовой, как-то пыталась устроить свою личную жизнь, а сын ей просто мешал. Нет, ни обиды, ни тем более зла он на мать не держал. Чего уж теперь.
Дед – другое дело. У деда для него всегда находилось время. Они любили друг друга, были тезками, причем полными. И его, и отца назвали в честь дедов – уж так повелось в их семье. Оба были Николаи Петровичи. Собственно, дед и учил его жизни. Тем более что собственный опыт у него был богатый.
Дед был из крестьян. Родился он в деревне Коптяки Екатеринбургского уезда Пермской губернии.
– Мы – кержаки, – с гордостью говаривал он.
При этом дед несколько кривил душой. Деревеньку эту действительно когда-то основали кержаки – сибирские старообрядцы. Но ко времени рождения деда в 1894 году никаких кержаков в деревне уже не осталось. Да и название это было не слишком древним – в самом начале ХIХ века екатеринбургский мещанин Николай Коптяев попросил разрешения поселиться здесь с целью расширения своего рыбного промысла на Исетском озере и организации производства древесного угля для Верх-Исетского завода. Вот с той поры и пошли Коптяки: на протяжении более ста лет местные жители жгли уголь, поставляли в город птицу, зверя, рыбу, ягоды, грибы. Землепашество было у них не в почете, занимались им только для нужд собственного хозяйства.
В 1915 году деда призвали в армию. К тому времени он уже работал на Сысертском заводе. Было такое металлургическое предприятие – железо— и медеплавильный завод – в сорока верстах от Екатеринбурга. Ладно сбитый, физически сильный уралец воевал знатно – три «Георгия» за полтора года. Служил дед не где-нибудь, а в полковой разведке, или, как тогда говорили, в команде охотников. Но про войну он рассказывать не любил, тем более что выпало их ему целых три. Исключение делал только для каких-либо смешных случаев, которых оказалось немало и среди смерти.
В остальном дед был увлекательным рассказчиком. Вся история страны прошла у него перед глазами: Гражданская война, коллективизация, индустриализация, опять война, теперь Великая Отечественная, потом восстановление страны, было о чем рассказать. Внук становился старше, а рассказы деда – серьезнее и поучительнее.
Но почему-то дед в своих рассказах всегда обходил молчанием один период, а именно лето 1918 года, которое провел в Екатеринбурге. Об остальном рассказывал подробно: о том, как в начале 1918 года после демобилизации добирался с фронта домой, как вернулся на завод, как устанавливали советскую власть на Урале и еще много о чем. Но когда разговор заходил о лете 1918-го, дед мрачнел и отмалчивался. Оставалось только гадать, что же такое с ним тогда произошло.
Была у деда, как он говорил, заветная коробочка, в которой хранились памятные для него вещи. Во-первых, ордена. Все три «Георгия» и советские награды: «Красная Звезда», орден Отечественной войны, «Трудовое Красное Знамя» и медали. Орденская книжка, еще какие-то старые документы, даже довольно истрепанный мандат, датированный то ли 1919-м, то ли 1920 годом.
С особым интересом он разглядывал кресты. Диковинка ведь! Четвертая, третья и вторая степень, два серебряных и один золотой.
– Золотишко так себе, – посмеивался дед. – А серебро настоящее, полноценное. Как война началась, так в кресты первой и второй степени стали меньше золота класть. Экономия. А в семнадцатом, говорили, Керенский и вовсе велел кресты делать просто из желтого и белого металла!
– А почему первую степень не заслужил?
– Представляли. Как раз в начале семнадцатого года, аккурат накануне Февральской революции. Но вручить не вручили. Должно быть, представление где-то затерялось. А может, и к лучшему. Меня после второй степени в унтер-офицеры произвели, а при награждении первой должны были в офицеры, в подпрапорщики.
– Как это?
– А вот так, согласно статуту. Там много чего еще было положено, но в декабре семнадцатого советская власть все старые награды отменила. Многие от них избавлялись, особенно от ценных, которые с золотом и серебром.
– Избавлялись? – удивился внук. – Разве можно избавиться от награды?
– Можно, – усмехнулся дед. – Если жизнь заставит. На продукты меняли, а кто-то и просто сдавал на нужды революции.
– А ты?
– Еще чего! Революция революцией, а кресты я честно заработал. Не носил долго, это да, до самого сорок четвертого года. Тогда товарищ Сталин разрешил носить Георгиевские кресты вместе с советскими наградами. Признала, значит, советская власть солдатскую доблесть в бою за Россию.
А еще в заветной коробочке был крестик, что, вообще-то говоря, было удивительным. Дед в Бога не верил, к церкви и вовсе относился с плохо скрываемым раздражением и неприязнью. А тут вдруг крестик. И было видно, что дед этой вещью дорожил. Крестик был маленький, нательный, но явно дорогой, хоть и серебряный. Тонкая работа и четыре крохотных жемчужинки на его концах приковывали к себе взгляд. Удивительным было и то, что по своему внешнему виду крестик был явно женским. На соответствующий вопрос дед не ответил, взял крестик в руку и задумался. И в глазах его появилась такая тоска, что стало жутко.
Больше он у деда о крестике ничего не спрашивал. Но тема эта всплыла сама, уже много позже, в конце 1980-х, когда они с женой забрали деда к себе в Москву. Старик стал часто прихварывать, к тому же как раз тогда родилась дочь, и дедов посильный пригляд за правнучкой был не лишним. Впрочем, длилось это недолго. Все оборвалось как-то быстро и довольно нелепо. И связано тоже было с крестом. Правда, с другим.
Был Новый год, 1988-й, сидели всей семьей и смотрели «Гардемаринов». Фильм вроде бы первый раз тогда показывали по телевизору. Переживали, смеялись – и вдруг… На экране Ягужинская передает Белову крест со словами: «Передай этот крест моей матушке. Есть такой старый славянский обычай. Матушка отдаст этот крест палачу, и он станет ее крестным братом. Он пожалеет свою сестру».
Дед вдруг захрипел и схватился за сердце. Лицо его стало совсем белым. Вызвали скорую, вроде бы откачали, но после этого дед уже не вставал и умер спустя две недели.
Он был рядом с дедом, когда тот уходил, держал за руку. Старик умирал неспокойно, с какой-то скрытой болью в душе.
– Запомни, – прошептал он. – Самый беспощадный судья для человека – его собственная совесть. Этот судья не знает ни пощады, ни срока давности. – И, обращаясь уже не к нему, а еще к кому-то неизвестному, добавил: – Прости, я не знал…
Сейчас, через много лет, задним числом он понимал, что был в жизни деда как раз в 1918 году какой-то не слишком приятный эпизод, за который всю жизнь его мучила совесть. И достала-таки спустя почти семь десятков лет. Действительно, срока давности нет.
В комнате стало совсем темно, лишь слабый свет уличных фонарей дачного поселка пробивался сквозь занавески. Его взгляд скользнул по корешкам книг на полках. «История Второй мировой войны», «История Гражданской войны в СССР», «История Великой Отечественной войны», Жуков, Василевский, Еременко, зарубежные авторы. Книг было много – военное искусство, история войн, военная техника, оружие.
Военной историей и историей оружия он увлекся в девяностых, когда на книжный рынок хлынула соответствующая литература. Покупал новинки, регулярно посещал букинистические магазины, просеивал книжные развалы. Потом к книгам добавился Интернет. Он стал завсегдатаем военных музеев, причем не только Москвы, но и других городов. Удалось побывать и в нескольких заграничных. Это хобби позволяло отвлечься от каждодневных забот, стало своего рода отдушиной.
В последнее время он увлекся и альтернативной историей. Все-таки интересно самому моделировать уже прошедшие события! Конечно, никто не спорит, история не терпит сослагательного наклонения, но ведь чертовски интересно предположить, что было бы, если бы Груши успел к Ватерлоо!
Альтернативная история помимо чистого любопытства заставляла задумываться о тех путях развития, по которым могла бы пойти Россия, если бы не… Оптимальным видом государственного устройства в России ему виделся некий синтез парламентаризма и монархии. Этакое ограниченное самодержавие. Не конституционная монархия, нет, это галиматья, фикция, а именно система с реальным участием монарха в управлении государством. Важным виделся ему и принцип наследования власти, позволявший готовить преемника заблаговременно. Монарх становился неким символом единства нации в широком понимании этого слова.
Самым существенным недостатком монархии была опасность того, что на наследнике природа отдохнет. Ведь отдохнула же она на сыновьях Александра III. Поразительно, но, по мнению многих историков, наиболее подходящей для трона фигурой из всех детей предпоследнего русского императора была великая княжна Ольга Александровна. Во всяком случае, подходила по характеру.
Впрочем, и демократия не гарантирует достойной преемственности власти. Где гарантия, что не изберут черт-те кого? Избрали же в США Обаму, в Германии – Меркель, а во Франции этого, как его, Аланда. Это, извините меня, вырожденьице, господа. Глядя на этих личностей, Черчилль, Аденауэр и де Голль, небось, в гробу не просто переворачиваются, а пропеллером крутятся!
Увлечение историей в целом пробудило интерес и ко многим историческим личностям. Он часами просиживал у компьютера, изучая биографии политических деятелей разных эпох. Особенно интересными были воспоминания очевидцев, семейные хроники, описания быта, моды и т. д.
Вот тогда-то его и зацепило. Сейчас он уже не помнил, когда впервые увидел ее фото. Лет пять назад, кажется. И все эти годы просеивал различные сайты в поисках ее фотографий, воспоминаний о ней, в общем, любой доступной информации. В итоге фотографий (конечно, не оригинальных, а распечаток на лазерном принтере) набралось на целый альбом, лежавший сейчас рядом на журнальном столике. Висел ее портрет и в кабинете, и в спальне…
Иногда приходила мысль: а он вообще не псих? Разве можно влюбиться в фотографию? А с другой стороны, кто сказал, что нельзя? Мозг человеческий – это такая штука… сложная, в общем. Может быть, он и не один такой, просто никто об этом не говорит. Может быть, миф о Пигмалионе и сказка, но ведь недаром же говорится: сказка – ложь, да в ней намек! Ну и потом, влюбляются же люди в актеров и актрис, которых видят только на экране. Он сам в классе седьмом, посмотрев первый раз французский фильм «Три мушкетера», влюбился в Милен Демонжо. Месяц ходил как в тумане, потом прошло. А бабы так и вовсе от актеров годами тащатся! Ален Делон там, еще этот, Грегори Пек, Омар Шариф, список длинный. А в конце 80-х как девки сходили с ума по «Ласковому маю» и конкретно по Андрею Шатунову! До истерик, до суицида!
«Что это я оправдания себе ищу? – вдруг подумал он. – В конце концов, это мое личное дело, кого любить, а кого нет».
Он понимал, конечно, что причиной этого его странного чувства было одиночество. Последние годы большую часть времени он проводил на даче, копаясь в огороде, за компьютером, у телевизора, с книгой в руке. Но один, всегда один… А тут…
Назвать любовью в классическом понимании этого слова те ощущения, которые он испытывал, рассматривая ее фотографии, было нельзя. Ведь даже платоническое чувство предусматривает хоть какой-то контакт с предметом обожания. Здесь же было другое. Нежность и сострадание, жалость и восхищение, а в целом он просто тихо балдел, листая этот альбом.
Вот маленькая девочка в белом платьице с чистым, красивым и очень русским лицом. Она же, но чуть постарше с раскрытой книгой. А вот девочка-подросток в матроске, в шляпке сидит на бухте каких-то канатов на палубе корабля. Красивая, до безумия красивая, совсем юная девушка с цветами в руках. Вот фото, где она с сестрами, с матерью, общее семейное фото. Уже взрослая девушка в русском национальном костюме – восхитительная русская красавица с копной светло-русых волос и большими синими глазами. Фотографии, конечно, были черно-белыми, но он знал, что волосы у нее были светло-русыми, а глаза – синими. И на всех фотографиях она улыбалась. На некоторых фото на ее лице застыла полуулыбка, такая, что невозможно было отвести взгляд. Куда там Джоконде с ее гримаской! Признанная красавица эпохи Возрождения просто нервно курит в сторонке!
Фотографий девушки в более зрелом возрасте в альбоме не было. Потому что их не было вообще – она не дожила до зрелого возраста. Ее убили, когда ей едва исполнилось девятнадцать лет. Сначала расстреляли в упор из револьверов, а потом, раненую, но находившуюся в сознании и прекрасно понимавшую, что происходит, добили штыками…
Каждый раз, когда он думал об этом, представлял ее последние секунды, полные ужаса, видел ее, сидящую в луже крови на полу проклятого подвала, у него сжималось сердце. За что? Ее-то за что?
Что есть человеческая жизнь? Она как ниточка, на которую нанизываются узелки. Узелок за узелком – и так до конца. Вышла бы замуж, детей могла бы нарожать, и ведь хотела, много… И не оборвалась бы ниточка… А они… Они по этой ниточке – штыком!
Сердце опять больно сжалось.
«Пожалуй, хватит на сегодня, – подумал он, закидывая под язык таблетку валидола. – Спать пора. Уже за полночь».
На часах уже несколько минут светилась дата «17.08.2018».
«С новым годом! С новым шестьдесят первым годом вас, товарищ Мезенцев», – саркастически усмехнулся он, засыпая.
II
Пробуждение было необычным, и это еще мягко говоря! Первое, что он почувствовал, это запах. Не привычный запах обжитого деревянного дома, а совершенно чужой и незнакомый запах настойчиво лез в ноздри. Удивительным при этом было то, что Николай Петрович как-то очень легко и просто распознал его компоненты. В воздухе, которым он дышал, смешивались запахи чищенных ваксой сапог, не очень чистых человеческих тел, портянок и, наконец, практически незнакомый ему, но тем не менее сразу им опознанный запах оружейной смазки. Последнее обстоятельство настолько удивило его, что он открыл глаза.
Ну и что за хрень? Знакомого, шитого декоративной вагонкой потолка над ним не было. Был беленый и не слишком чистый, какой-то старомодный сводчатый потолок. Такой можно встретить в каменных купеческих домах начала XX века. И опять-таки никакого внутреннего протеста он не ощутил. Как-то само собой пришло понимание, что этот потолок он видел ежедневно последние два месяца.
«Ну да, – с каким-то внутренним удовлетворением подумал Николай Петрович. – Я же знаю это место, дом Попова в Вознесенском переулке».
«В каком, к черту, Вознесенском переулке? Какого Попова?» – возмутилась другая часть его сознания. Или не его?
Непонятное и пугающее раздвоение личности продолжалось. Николай Петрович сел на кровати и пощупал ее руками. Понятно, панцирная сетка. Обычная кровать, солдатское одеяло, подушка, разумеется, набита соломой. Соломой? Какой соломой?
Окружающая действительность, при всей внезапности ее появления, пугала его меньше, чем это знание и незнание самого себя.