
Полная версия:
Новеллы
– Не согласитесь ли вы, – добавил он нерешительно, – не согласитесь ли заказать вторую мессу за упокой души некоей особы, вас оскорбившей?
– Разумеется, дорогой мой, – ответил я, – однако, насколько мне известно, никто не оскорблял меня в этой стране.
Он взял мою руку и пожал ее; лицо его было серьезно.
– Дерзну ли я попросить вас об одном одолжении? Возвращаясь к себе на родину, вы, вероятно, проедете через Наварру; во всяком случае, вы проедете через Виторию, а оттуда до Памплоны не слишком далеко.
– Конечно, я проеду через Виторию, – сказал я, – и, вероятнее всего, заверну в Памплону: ради вас я охотно сделаю этот крюк.
– Так вот, если вы будете в Памплоне, то увидите там много для себя интересного… Это красивый город… Я дам вам образок (он показал мне серебряный образок, висевший у него на груди), вы завернете его в бумагу… – он на мгновение умолк, стараясь побороть волнение, – и передадите его или велите передать пожилой женщине, адрес которой я вам сообщу. Вы скажете ей, что я умер, но не скажете, какой смертью.
Я обещал исполнить его поручение. На следующее утро я снова пришел к нему и провел с ним несколько часов. Из его уст я и услышал печальную повесть, которую вы здесь прочтете.
III
– Я родился в Элисондо, – сказал он, – что в Бастанской долине. Зовут меня дон Хосе Лисаррабенгоа; вы достаточно хорошо знаете Испанию, сеньор, чтобы определить по этому имени, что я баск и принадлежу к старинной христианской семье. Если, говоря о себе, я употребляю частицу «дон», то имею на это право, и, будь мы с вами в Элисондо, я показал бы вам свою родословную, записанную на пергаменте. Родители пожелали, чтобы я стал священником, и отправили меня учиться, но наука не пошла мне впрок. Я слишком любил жёдепом[61], и это погубило меня. Стоит нам, наваррцам, увлечься этой игрой, как мы забываем обо всем на свете. Однажды, когда я был в выигрыше, один алавский парень затеял со мной ссору, мы взялись за maquilas[62], и снова перевес оказался на моей стороне… но после этого мне пришлось покинуть родной край. В дороге мне повстречались драгуны, и я вступил в Альманский кавалерийский полк. Нашим горцам легко дается военное дело. Вскоре я стал бригадиром. Меня ожидало производство в сержанты, но, на свою беду, я был назначен в караул на севильскую табачную фабрику. Если вы бывали в Севилье, то, верно, видели это большое здание по ту сторону крепостной стены, на берегу Гвадалкивира. У меня до сих пор стоят перед глазами ворота фабрики и кордегардия возле них. В карауле испанские солдаты спят или играют в карты; но, как истый наваррец, я всегда старался подыскать себе какое-нибудь занятие. В тот день я мастерил из латунной проволоки цепочку для своей иглы, иначе говоря, для затравника. Слышу, товарищи говорят: «Колокол зазвонил, скоро девчонки вернутся на работу». Надо вам сказать, сеньор, что на этой фабрике работают, по меньшей мере, четыреста – пятьсот женщин. Они свертывают сигары в большой зале, куда мужчины допускаются лишь с разрешения вейнтикуатро[63], ибо работницы снимают с себя все лишнее, особенно молодые, когда бывает жарко. На пути работниц, возвращающихся после обеда, постоянно толпятся городские парни и всячески обхаживают их. Редко кто из этих сеньорит устоит перед тафтяной мантильей, и любителям подобной ловли стоит лишь протянуть руку, чтобы подцепить облюбованную ими рыбку. Пока остальные солдаты таращили глаза, я по-прежнему думал о родном крае, и мне казалось, что девушка не может быть красива без синей юбки и без кос, ниспадающих на плечи[64]. К тому же андалуски пугали меня; я еще не успел свыкнуться с их повадками: нет у них никакой серьезности – одно зубоскальство. Итак, я сидел, уткнувшись носом в работу, и вдруг услышал, что городские парни говорят: «Цыганочка идет!» Я поднял глаза и увидел ее. Была пятница, никогда не забуду этого дня. Я увидел ту самую Кармен, у которой мы встретились с вами несколько месяцев тому назад.
На ней была красная, очень короткая юбка, из-под которой виднелись белые шелковые чулки в дырах, а на ногах хорошенькие сафьяновые туфельки с огненными лентами вокруг щиколотки. Она откинула мантилью, чтобы видны были ее плечи и большой букет белой акации, заткнутый за вырез сорочки. Во рту у нее тоже был цветок акации, и шла она, поводя бедрами, точно молодая кордовская кобылица. У меня на родине люди осеняли бы себя крестным знамением при виде женщины в таком наряде. А в Севилье мужчины осыпали ее двусмысленными комплиментами; она всем отвечала, подбоченясь и стреляя глазками, бесстыжая, как настоящая цыганка. Сперва она мне не понравилась, и я снова принялся за работу; но по обычаю женщин и кошек, которые не подходят, когда их зовут, и приходят, когда их не звали, она остановилась передо мной.
– Куманек, – обратилась она ко мне на андалусский лад, – подари мне свою цепочку, я буду носить на ней ключи от моего несгораемого шкафа.
– Цепочка нужна мне вот для этой иглы, – ответил я.
– Для иглы! – воскликнула она, расхохотавшись. – Видно, сеньор изготовляет кружева, раз ему требуется игла!
Кругом засмеялись; я почувствовал, что краснею, и ничего не сумел ей ответить.
– Сердце мое! – продолжала она. – Изготовь мне семь локтей черных кружев на мантилью, любезный мой мастер!
И, взяв цветок белой акации, который был у нее во рту, она так ловко щелкнула по нему, что попала мне в лоб между самых глаз. Сеньор, мне показалось, будто меня поразила пуля. Я окончательно растерялся и продолжал сидеть на месте как истукан. Когда Кармен скрылась в дверях фабрики, я заметил ее цветок на земле, у своих ног; не знаю, что на меня нашло: я поднял его тайком от товарищей и бережно положил в карман куртки. Первая глупость!
Часа через два, когда я все еще думал обо всем этом, в кордегардию прибежал запыхавшийся солдат с перекошенным от волнения лицом. По его словам, в большой зале фабрики была убита женщина и туда требовалось послать караульных солдат.
Сержант приказал мне взять двух подчиненных и посмотреть, что там случилось. Беру солдат и иду наверх. Представьте себе, сеньор: войдя в залу, я вижу прежде всего человек триста женщин чуть ли не в одних рубашках, и все они размахивают руками, орут, визжат – словом, поднимают такой шум, что он вполне заглушил бы раскаты небесного грома. В сторонке лежит вверх тормашками, вся в крови, какая-то девица с изрезанным лицом. Напротив раненой, окруженной наиболее сердобольными работницами, стоит Кармен, которую держат пять женщин. Раненая кричала: «Священника, священника! Умираю!» Кармен молчала, она стиснула зубы и вращала глазами, как хамелеон. «В чем дело?» – спросил я. Мне стоило большого труда узнать, что произошло, так как на мой вопрос все работницы отвечали разом. Оказывается, изуродованная девица похвасталась, будто у нее столько карманных денег, что она может купить осла на трианском рынке. «Неужто? – возразила Кармен, которая была остра на язык. – Так, значит, тебе мало твоей метлы?» Противница, задетая за живое, так как была, видно, не без греха, ответила, что она не знает толка в метлах, не имея чести быть цыганкой и крестницей сатаны, но что сеньорита Кармен скоро познакомится с этим самым ослом, когда сеньор коррехидор повезет ее кататься на нем* с двумя лакеями позади, чтобы отгонять от нее мух. «А я, – сказала Кармен, – сделаю из твоих щек мухоловки, распишу их в красно-белую клетку»[65]. И тут же – раз-два – принялась чертить ножом, которым обрезают кончики сигар, андреевские кресты* на лице несчастной.
Все было ясно; я взял Кармен за руку повыше локтя и вежливо сказал ей: «Сестричка, придется тебе пойти со мной». Она взглянула на меня так, словно узнала, и смиренно проговорила: «Ну что ж, идем. Где моя мантилья?» Она покрыла ею голову, оставив на виду лишь один огромный глаз, и пошла за моими людьми, кроткая, как овечка. Когда мы явились в кордегардию, сержант сказал, что случай серьезный и надо отправить арестованную в тюрьму. Отвести ее было снова приказано мне. Я поставил ее между двух драгун, сам встал позади, как это и полагается в таком деле бригадиру, и мы двинулись в путь. Сперва цыганка молчала, но на Змеиной улице – вам ведь знакома эта улица, она такая извилистая, что вполне заслуживает своего названия, – словом, на Змеиной улице цыганка сбрасывает мантилью на плечи, чтобы видно было ее обольстительное личико, и, украдкой, обернувшись ко мне, спрашивает:
– Сеньор офицер, куда вы меня ведете?
– В тюрьму, бедная девочка, – отвечаю я как можно мягче: именно так хороший солдат должен обходиться с арестованными, в особенности с женщинами.
– Увы! Что станется со мной? Сеньор полковник, пожалейте меня. Вы такой молодой, такой милый! – И, понизив голос, просит: – Дайте мне убежать, я подарю вам кусок bar lachi, и все женщины будут любить вас.
Bar lachi, сеньор, это магнит, с помощью которого, по словам цыган, можно производить всевозможные заклинания, если, конечно, умеешь пользоваться им. Дайте выпить любой женщине стакан белого вина со щепоткой толченого магнита, и она не устоит перед вами.
Я ответил ей как можно строже:
– Мы здесь не для того, чтобы болтать всякий вздор. Придется отправить тебя в тюрьму. Ничего не поделаешь – таков приказ.
Мы, уроженцы страны басков, выговариваем слова иначе, чем испанцы, которые легко узнают нас по произношению; зато ни один из них не сумеет правильно произнести bai, jaona[66]. Вот почему Кармен сразу смекнула, что я родом из Провинций. Вы сами знаете, сеньор, что у цыган нет родины, что они вечно кочуют, говорят на разных языках и в большинстве своем чувствуют себя как дома в Португалии, во Франции, в Провинциях – словом, повсюду; они уживаются даже с маврами и англичанами. Кармен довольно хорошо говорила по-баскски.
– Laguna ene bihotsarena, друг души моей, – неожиданно обратилась она ко мне, – мы, видно, с тобой земляки?
Наш язык так прекрасен, сеньор, что сердце у нас сжимается, когда мы слышим его на чужбине… Мне хотелось бы исповедаться священнику из Провинций, – заметил разбойник, понизив голос.
Помолчав, он вернулся к своему рассказу.
– Я из Элисондо, – ответил я ей по-баскски, растроганный тем, что она говорит на моем родном языке.
– А я из Этчалара, – сказала она, – это в четырех часах пути отсюда. Цыгане увели меня с собой в Севилью. А на фабрике я работала для того, чтобы собрать немного денег и вернуться в Наварру к моей бедной матушке, у которой никого и ничего нет, кроме меня да маленького barratcea[67] с двадцатью яблонями; из яблок она готовит сидр. Как бы мне хотелось быть дома у подножия белой горы! Меня оскорбили, потому что я не из этого края жуликов и торговцев гнилыми апельсинами; мерзавки с фабрики накинулись на меня за то, что я сказала им правду: все их севильские jacques[68], вооруженные ножами, не испугали бы одного нашего молодца в синем берете и с макилой в руке. Товарищ, друг мой, неужто вы ничего не сделаете для землячки?
Она лгала, сеньор, она всегда лгала. Не знаю, сказала ли эта женщина за всю свою жизнь хоть слово правды; но, когда она говорила, я верил ей: это было сильнее меня. Она коверкала баскские слова, а я верил, будто она наваррка; и глаза ее, и рот, и цвет лица – все говорило о том, что она цыганка. Но я потерял голову и уже ничего не видел. Я подумал, что если бы испанцы посмели дурно отозваться о моем родном крае, я изрезал бы им лицо, в точности как она – своей товарке. Словом, я был точно пьяный: я уже начал болтать глупости и готов был их натворить.
– А что, если я вас толкну и вы упадете, земляк? – продолжала она по-баскски. – Этим двум кастильским олухам нипочем меня не поймать…
Ей-богу, я забыл присягу, забыл обо всем на свете и сказал ей:
– Ну что ж, землячка, подружка милая, попробуйте – и да поможет вам Божья Матерь Горская!
Мы как раз проходили мимо одной из узеньких улочек, которых так много в Севилье. Вдруг Кармен оборачивается и ударяет меня кулаком в грудь. Я нарочно падаю навзничь. Одним махом она перепрыгивает через меня и пускается наутек, показывая нам пару ножек – и каких!.. Хвалят ножки баскских женщин, но таких, как у нее, надо было поискать… и быстрые и стройные. Я тотчас же вскакиваю, беру пику[69] наперевес, перегораживая тем самым улочку, и поначалу задерживаю своих подчиненных, собравшихся было в погоню. Затем я сам побежал, и они вслед за мной. Но догнать ее? Какое там! С нашими шпорами, саблями, пиками. Беглянка скрылась скорее, чем я успел рассказать вам об этом. Да и местные кумушки способствовали ее бегству: они потешались над нами, посылали нас по ложному следу. После нескольких маршей и контрмаршей нам пришлось вернуться в кордегардию без расписки начальника тюрьмы.
Из страха перед наказанием мои люди заявили, что Кармен разговаривала со мной по-баскски, да и, по правде сказать, трудно было поверить, чтобы молоденькая девчонка могла опрокинуть ударом кулака такого здоровенного парня, как я. Все это было подозрительно, или, точнее, вполне ясно. После смены караула меня разжаловали и отправили на месяц в тюрьму. Это было мое первое наказание с тех пор, как я поступил на военную службу. Пришлось проститься с нашивками сержанта, которые я уже видел на своем мундире.
Первые дни заключения были весьма тягостны для меня. Я воображал, когда стал солдатом, что дослужусь, по меньшей мере, до офицерского чина. Носят же звание капитан-генералов мои соотечественники Лонга* и Мина*; Чапалангарра*, «черный»*, как и Мина, нашедший по его примеру убежище в нашем краю, был полковником, и я много раз играл в жёдепом с его братом, бедняком вроде меня. Я говорил себе: «Вся твоя безупречная служба пошла прахом. Теперь ты на дурном счету, и, чтобы вернуть доверие начальства, тебе придется работать в десять раз больше, чем когда ты был новобранцем! И ради кого ты навлек на себя наказание? Ради плутовки-цыганки, которая насмеялась над тобой и в эту самую минуту, верно, ворует где-нибудь в городе». Но я не мог отогнать мысли о ней. Поверите ли, сеньор, ее дырявые шелковые чулки, которые были видны снизу доверху, когда она удирала, так и стояли у меня перед глазами. Я смотрел на улицу сквозь тюремную решетку и среди всех проходящих женщин не видел ни одной, которая могла бы сравниться с этой чертовкой. И помимо воли я подносил к лицу цветок акации, тот самый, что она бросила мне в лицо: ведь даже засохший, он хранил свой сладостный аромат… Если на свете существуют колдуньи, то колдуньей была и эта девчонка!
Однажды входит тюремщик и передает мне алькалинский хлебец[70]. «Вот, возьмите, – говорит он, – это от вашей двоюродной сестры».
Я удивился – в Севилье у меня не было родственников, – но все же взял гостинец. «Верно, какая-нибудь ошибка», – подумал я, разглядывая хлебец, но он был такой аппетитный, от него так вкусно пахло, что я не стал раздумывать, откуда он и кому предназначен, и собрался его съесть. Но когда я попробовал разрезать его, нож мой наткнулся на что-то твердое. Смотрю и нахожу запеченный в тесте английский напильник, затем золотую монету и два пиастра. Все мои сомнения рассеялись – это был подарок Кармен. Для людей ее племени свобода превыше всего, и они готовы поджечь город, лишь бы и дня не просидеть в тюрьме. К тому же девчонка была хитрой бестией, и с этим хлебцем я вполне мог натянуть нос тюремщикам. Напильником я перепилил бы за один час самый толстый прут решетки, а за два пиастра обменял бы у любого старьевщика свою шинель на штатское платье. И можете мне поверить, что человек, который у себя на родине много раз лазал по скалам в поисках орлиных гнезд с птенцами, без труда спустился бы из окна на улицу с высоты каких-нибудь тридцати футов. Но я не хотел бежать; я еще не утратил своей воинской чести, и дезертирство казалось мне величайшим преступлением. Меня все же тронул этот знак внимания. Когда сидишь в тюрьме, приятно думать, что на воле у тебя есть друг, который принимает в тебе участие. Золотая монета невольно смущала меня, и я с радостью вернул бы ее, но как найти моего кредитора? Это казалось мне делом нелегким.
После церемонии разжалования я полагал, что страданиям моим пришел конец, но мне предстояло испытать еще одно унижение; это случилось по выходе моем из тюрьмы, когда меня назначили на дежурство и поставили часовым как простого солдата. Вы не представляете себе, что чувствует в таком положении самолюбивый человек. Мне кажется, я предпочел бы тогда расстрел. По крайней мере, идешь один впереди взвода, чувствуешь себя человеком, все на тебя смотрят.
Я стоял на часах у дверей нашего полковника. Это был богатый молодой человек, весельчак и славный малый. У него собрались все наши молодые офицеры, а также множество штатских, были также и женщины, актрисы, как говорили. А мне чудилось, что весь город съехался к этому дому, чтобы поглазеть на меня. Но вот подкатил экипаж полковника с его денщиком на козлах. И кто же выходит из него? Моя цыганочка. Разукрашена, как Богородица, напомажена, расфуфырена, вся в золоте и лентах. Платье в блестках, голубые туфельки тоже в блестках, повсюду цветы, кружева. В руке – баскский бубен. С ней – две цыганки, молодая и старая (молодых всегда сопровождает какая-нибудь старуха), а также старик, тоже цыган, с гитарой, под звуки которой они пляшут. Вы сами знаете, что цыганок часто приглашают в общество, где они исполняют свой традиционный танец ромалис, а также и другие пляски.
Кармен узнала меня, и мы обменялись взглядами. Право, в ту минуту я готов был провалиться сквозь землю.
– Agur laguna![71] – сказала она. – Сеньор офицер, да ты стоишь в карауле, как новобранец!
И прежде, нежели я нашел что ответить, она скрылась в доме.
Все общество собралось в патио, и, несмотря на множество гостей, я видел сквозь решетку[72] почти все, что там происходило. Я слышал щелканье кастаньет, звон бубна, смех и крики «браво»; иной раз я замечал ее головку, когда она подпрыгивала с бубном в руке. Слышал я и голоса офицеров, которые говорили ей такое, что краска бросалась мне в лицо. Ее ответы терялись в общем шуме. Думается, что с этого дня я полюбил ее по-настоящему, так как мне не раз хотелось войти в патио и всадить саблю в живот тем ветрогонам, что волочились за ней. Пытка моя продолжалась добрый час; затем цыгане вышли на улицу, где их ожидала коляска. Проходя мимо, Кармен опять посмотрела на меня своим особенным взглядом – я говорил вам о нем – и сказала очень тихо:
– Земляк, тот, кто любит хорошо поджаренную рыбу, идет в Триану, к Лильясу Пастье.
Легкая, как козочка, она вскочила в коляску, кучер стегнул мулов, и веселая компания укатила.
Нетрудно догадаться, что после смены караула я отправился в Триану, но перед этим побрился и почистился, словно шел на парад. Она была уже у Лильяса Пастья, старого цыгана, черного, как мавр, в кабачок которого приходило немало горожан, чтобы отведать его жареной рыбы, в особенности с тех пор, как там обосновалась Кармен.
– Лильяс! – обратилась она к старику, увидев меня. – Сегодня я ничего не стану делать. «И завтра тоже будет день»[73]. Идем, земляк, идем гулять.
Она накинула мантилью под носом у Лильяса, и я очутился на улице, сам не зная, куда мы идем.
– Сеньорита! – сказал я. – Мне кажется, я должен поблагодарить вас за подарок, который получил в тюрьме. Хлебец я съел, напильник пригодится мне, чтобы затачивать пику, и я его сохраню на память о вас. А деньги – вот они.
– Что это?! – воскликнула, хохоча, Кармен. – Он сберег золотой! Тем лучше: сегодня я не при деньгах. Э, плевать! «Собака бродит, кость находит»[74]. Давай прокутим все, что у нас есть. Ты меня угощаешь!
Мы отправились обратно в Севилью; свернув на Змеиную улицу, она купила дюжину апельсинов и велела мне завязать их в платок. Немного дальше она купила хлеба, колбасы и бутылку мансанильи, после чего зашла к кондитеру. Она бросила на его прилавок золотую монету, которую я вернул ей, затем вынула из кармана другой золотой и немного мелочи; наконец попросила у меня всю мою наличность. У меня оказались всего-навсего несколько куарто и песета, которые я и отдал ей, стыдясь, что денег так мало.
Я думал, она унесет с собой всю лавку. Она покупала самые вкусные, самые дорогие сласти – yemas[75], turons[76], засахаренные фрукты, пока не истратила всех денег. И опять-таки мне пришлось нести все это в бумажных мешочках. Вы, верно, знаете улицу Кандилехо с головой короля дона Педро Справедливого?[77] При виде ее мне следовало бы призадуматься. На этой улице мы остановились у какого-то старого дома. Кармен вошла в крытый проход и постучала. Дверь отворила цыганка, сущая прислужница дьявола. Кармен сказала ей несколько слов на роммани. Старуха принялась было ворчать. Чтобы задобрить ее, Кармен дала ей два апельсина, пригоршню конфет и позволила отведать вина. Затем набросила ей на плечи накидку и выпроводила за дверь, которую тут же заперла на деревянный засов. Как только мы остались одни, она принялась плясать и хохотать как безумная, напевая: «Ты мой rоm, я твоя romi»[78]. А я между тем стоял посреди комнаты, нагруженный покупками, и не знал, что с ними делать. Она все побросала на пол и кинулась мне на шею со словами: «Я плачу тебе свой долг! Таков наш закон, закон cales»[79]. Ax, сеньор, что это был за день!.. Вспоминая все это, я забываю о том, что будет завтра.
Разбойник ненадолго умолк; затем, раскурив сигару, продолжал свой рассказ:
– Мы провели вместе весь день, ели, пили и все прочее. Наевшись конфет, как шестилетний ребенок, Кармен пригоршнями побросала остальные в кувшин с водой. «Это старухе на шербет», – говорила она. «А это угощение для мух, пусть оставят нас в покое», – говорила она, кидая об стену засахаренные желтки. Каких только шуток, дурачеств она не придумывала! Я сказал, что мне хочется видеть ее пляски. Но где взять кастаньеты? Она тотчас же берет единственную тарелку старухи, разбивает ее и вот уже отплясывает ромалис, щелкая кусками фаянса не хуже, чем кастаньетами из черного дерева или слоновой кости. Поверьте, с этой девчонкой нельзя было соскучиться. Настал вечер, и я услышал звуки барабанов, бьющих зорю.
– Мне пора в казарму, на перекличку, – сказал я.
– В казарму? – переспросила она презрительно. – Разве ты негр, чтобы ходить по струнке? Ты настоящая канарейка – и одеждой[80], и нравом. Ну, а сердце у тебя цыплячье!
Я остался, заранее смирившись с мыслью о гауптвахте. Наутро она первая заговорила о том, чтобы нам расстаться.
– Послушай, Хосеито, я с тобой расплатилась, ведь так? По нашему закону, я ничем тебе не обязана, потому что ты паильо, но ты малый красивый, и ты мне приглянулся. Мы квиты. Прощай.
Я спросил, когда мы снова увидимся.
– Когда ты чуточку поумнеешь, – ответила она смеясь и продолжала уже серьезно: – Знаешь, сынок, мне кажется, я немножко тебя полюбила. Но продолжаться это не может. Волку с собакой не ужиться. Если бы ты принял цыганский закон, я, быть может, и согласилась стать твоей роми. Но все это чепуха: такого не бывает. Поверь мне, мальчик, ты дешево отделался. Ты встретил дьявола, да, дьявола – он не всегда бывает черен, – и он не свернул тебе шеи. «Хоть я в шерсти хожу, но нравом не в овцу»[81]. Ступай, поставь свечку своей Majari[82]; она это заслужила. Ну, прощай еще раз. Не думай больше о Карменсите, не то она женит тебя на вдове с деревянными ногами[83].
Говоря так, она отодвинула дверной засов, на улице закуталась в мантилью и была такова.
Кармен сказала правду. Было бы куда разумнее выкинуть ее из головы, но после того дня на улице Кандилехо я не мог думать ни о ком и ни о чем другом. Я день-деньской шатался по городу в надежде ее встретить. Я справлялся о ней у старухи и у торговца жареной рыбой. Оба говорили, что она уехала в Lalorу[84], иными словами, в Португалию. Видно, отвечать так им велела Кармен, и я вскоре убедился, что они мне лгали. Некоторое время спустя после нашего свидания на улице Кандилехо я стоял на часах у городских ворот. Неподалеку от них в крепостной стене образовался пролом; днем там шли работы, а ночью стоял часовой, чтобы преграждать путь контрабандистам. Я заметил накануне, что около кордегардии околачивается Лильяс Пастья и заговаривает кое с кем из солдат; все они знали цыгана, а его рыбу, оладьи и подавно. Подойдя ко мне, он спросил, нет ли у меня вестей от Кармен.
– Нет, – ответил я.
– Ну так скоро получите, куманек.
Он не ошибся. В ту же ночь меня поставили охранять пролом. Как только бригадир ушел, я увидел приближающуюся женщину. Сердце подсказало мне, что это Кармен. Однако я крикнул:
– Прочь отсюда! Прохода нет!
– Полно, не надо сердиться, – проговорила она, открывая свое лицо.
– Как! Это вы, Кармен?
– Да, земляк. Но ближе к делу. Хочешь заработать дуро? Сюда придут люди с поклажей, пропусти их.