
Полная версия:
Паскаль
Вдруг вспомнил услышанное в Ночь Огня и записанное в «Мемориале»: «Совершенное послушание Иисусу Христу и моему духовному отцу», – и впервые охватил его ужас не временной, а вечной смерти.[249]
14 августа сделались у него такие боли в желудке и в голове, что он иногда лишался сознания. Только что ему стало легче, снова начал «умолять и требовать с невероятною настойчивостью, чтобы о. Павел его причастил», – вспоминает Жильберта Перье. Но так как врачи все еще уверяли, что нет ни малейшей опасности, – ему опять отказали.
«Врачи не понимают, как я болен, и все вы ошибаетесь, – повторял он безнадежно. – Есть что-то в моей головной боли необычайное… Но так как мне отказывают в этой милости, и я не могу причаститься во Христе, то хотел бы это сделать, по крайней мере, в членах Его. Пусть же поселят в этом доме бедного больного и ухаживают за ним так же, как за мною, чтобы не было между нами никакого различья, потому что я не могу вынести мысли, что есть бесчисленное множество бедных людей, тяжелее больных, чем я, которые нуждаются во всем, между тем как я нахожусь в такой роскоши…»
Чтобы его успокоить, ему обещали это сделать, но не сделали. Тогда начал он умолять Жильберту перевезти его в больницу Неизлечимых, «чтобы он мог умереть в обществе бедных людей».
«На это врачи не согласятся, пока вы в таком состоянии, как сейчас, но только что вам будет полегче, мы это сделаем», – обещала Жильберта, но так, что он понял, что она этого никогда не сделает, и почувствовал, что всеми покинут, как только мертвые бывают покинуты живыми, и что над ним исполняется страшное слово его, сказанное в «Мыслях» о всяком человеке: «Умрешь один».
29
Горький смех Мольера сопровождал его в смерти. Люди в длинных черных одеждах, в высоких и узких черных шляпах играли такую же балаганную комедию с умирающим Паскалем, как с «Мнимым больным» у Мольера. Смерть думали они победить кровопусканиями и клистирными трубками.
«Все, что я вижу, кажется мне промывательным», – мог бы сказать и Паскаль, как злополучный, несчастный г. Пурсоньяк.[250]
«В ночь на 19 августа сделались у него такие судороги, что, когда они прошли, мы все подумали, что он уже мертв, и были в великом горе, что он умер, не причастившись», – вспоминает Жильберта Перье.[251] Что умрет без напутствия, уверен был и сам Паскаль, но, с последней надеждой, вдруг вспомнил:
В смертной муке Моей Я думал о тебе; каплю Крови Моей Я пролил за тебя.
«Кто это сказал, Тот меня и причастит», – подумал. Но вспомнил и слова ап. Павла:
Сам Сатана принимает вид Ангела света, а потому не великое дело, если и служители его принимают вид служителей правды; но конец их будет по делам их (2 Коринф., 11:14–15).
«Что, если и мой конец?..» – начал думать он и не кончил: вдруг услышал знакомые шаги на лестнице, открыл глаза и увидел о. Павла, входившего в комнату со Св. Дарами.
«Вот Тот, Кого вы так желали!» – сказал он, подходя к нему, чтобы его причастить.
Медленно, с трудом, но без чужой помощи, умирающий приподнялся на постели, чтобы встретить Желанного.
«Веришь ли ты, сын мой, во все, чему учит Церковь?» – спросил о. Павел.
«Верю, верю, от всего сердца верю во все!» – ответил Паскаль очень слабым, но таким внятным голосом, что слышали все и, когда о. Павел причащал его, заплакали от радости. Потом упал на подушку, закрыл глаза и прошептал: «Да не покинет меня Господь никогда!» – то же и теми же почти словами, как в Ночь Огня: «Да не буду я от Него отделен никогда!» И вдруг почувствовал на волосах своих такое же тихое веяние, как в незапамятном детстве, может быть, даже не здесь, на земле, а где-то в раю, – когда мать подходила к его колыбели и, наклоняясь над ним, чтобы узнать, спит он или не спит, старалась как можно тише дышать. И услышал вечно знакомый, тихий голос: «Вот Я, Которого ты так желал. Утешься, ты не искал бы Меня, если бы уже не нашел».
Прошли еще сутки. Часто повторялись у него такие же страшные судороги, как накануне.[252] Но чувствовал все время, сквозь все муки, что с ним Тот, Кого он нашел и Кто его уже никогда не покинет.
С мертвого сняли маску, которая уцелела до наших дней.[253] Главное в этом лице – как бы устремленность бесконечного полета и в то же время покой, тишина бесконечная. Веки тяжело опущены, но кажется, что когда подымутся, то глаза увидят Бога. Это – лицо одного из тех, о ком сказано:
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят (Матфей, 5:8).
III. Что сделал Паскаль?
1
Чудо Св. Терна внушило Паскалю замысел того великого дела, которому решил он посвятить весь уже недолгий, как он предчувствовал, остаток жизни. Дело это он сам называет «Защитой христианства», «Апологией», а люди назовут его «Мыслями».[254]
После чуда он придумал изображение для своей печати: два человеческих глаза, окруженных венцом, с надписью – «Scio cui credidi». Знаю, кому верю».[255] Смысл изображения тот, что мучившая его всю жизнь борьба Веры и Знания кончилась: эти два противоположных начала соединились в третьем, высшем, – в Любви. Главным источником «Мыслей» и будет это соединение.
В 1659 году, за три года до смерти, Паскаль в обществе друзей своих, вероятно «господ Пор-Руаяля», изложил замысел «Апологии». Речь его длилась два-три часа. «Все присутствовавшие на этом собрании говорили, что никогда не слышали ничего более прекрасного, сильного, трогательного и убедительного», – вспоминает один из слушателей, племянник Паскаля Этьен Перье.[256]
Вскоре после этой речи Паскаль заболел и, хотя в первое время болезни не лежал в постели и даже выходил из дому, чувствовал себя так плохо, что врачи запретили ему всякий умственный труд. Близкие отнимали у него и прятали книги и не давали ему писать, ни даже говорить ни о чем, что требовало умственного напряжения. Но вынужденное внешнее бездействие только усиливало внутреннюю работу ума. Мысли приходили к нему сами собой, и он «записывал их на первых попадавшихся ему под руку клочках бумаги в немногих словах или даже полусловах».[257] «Часто возвращался он с прогулки домой с буквами, написанными на ногтях иглою: буквы эти напоминали ему разные мысли, которые он мог бы забыть, так что этот великий человек возвращался домой, как отягченная медом пчела», – вспоминает Пьер Николь.[258]
«Память у Паскаля была удивительная», – по свидетельству того же Николя. «Я никогда ничего не забываю», – говорил сам Паскаль.[259] Все, что он видел и слышал, врезывалось в память его неизгладимо, как стальным резцом – в камень. Но во время болезни она ослабела. «Часто, когда я хочу записать какую-нибудь мысль, она ускользает от меня, и это напоминает мне мою слабость, которую я все забываю, так что это напоминание для меня поучительнее, чем ускользнувшая мысль, потому что главная цель моя – познать свое ничтожество».[260]
Когда, излагая друзьям своим замысел «Апологии», Паскаль настаивал на «порядке и последовательности» того, что хотел написать, он ошибался и потом понял свою ошибку: «Я буду записывать мысли без порядка, но, может быть, не в бесцельном смешении, потому что это будет истинный порядок, выражающий то, что я хочу сказать в самом беспорядке».[261] «Свой порядок у сердца, и у разума – свой, состоящий в первых началах и в их доказательствах; а у сердца порядок иной. Никто не доказывает, что должен быть любим, излагая в порядке причины любви: это было бы смешно».[262]
Сделаны были и, вероятно, еще много раз будут делаться попытки восстановить в «Мыслях» Паскаля «порядок разума». Но все эти попытки тщетны: каждый читатель должен сам находить в «Мыслях» свой собственный порядок, не внешний – разума, а внутренний – сердца, потому что нет, может быть, другой книги, которая бы шла больше, чем эта, от сердца к сердцу.
«Мне было нужно десять лет здоровья, чтобы кончить Апологию», – часто говорил Паскаль.[263] Но и в десять лет не кончил бы, судя по всем другим делам его: счетная машина, опыты конических сечений, опыт равновесия жидкостей, «Опыт о духе геометрии» – все осталось неконченным, а «Начала геометрии», книгу тоже неконченную, он сжег. «Письма» прерываются внезапно, именно в то время, когда достигают наибольшего успеха и могли бы оказать наибольшее действие. Очень вероятно, что та же участь постигла бы и «Апологию».[264]
Все, что сделал Паскаль, этот «ужасающий гений»,[265] подобно развалинам недостроенного мира.
О, умираю я, как Бог,Средь начатого мирозданья!Но эта неконченность – признак не слабости, а силы, потому что здесь, на земле, невозможно ничто действительно великое; здесь оно только начинается, а кончено будет не здесь.
Чтобы понять, что сделал Паскаль для защиты христианства, надо помнить, что его «Апология» идет не от Церкви к миру, как почти все остальные, от первых веков христианства до наших дней, а от мира к Церкви. Кто защищает себя, слабее того, кто защищает других: вот почему защищающие христианство люди Церкви слабее, чем делающие то же люди мира. Здесь, в «Апологии» Паскаля, впервые раздался голос в защиту христианства не из Церкви, а из мира.
Дело Паскаля так же велико, как дело Сократа: этот «свел мудрость с неба на землю», а тот – веру.[266] Может быть, со времени ап. Павла не было такой защиты христианства, как эта.
«Честный человек и геометр Паскаль делает такие признания, каких не посмели бы сделать многие христиане», – верно замечает Тэн.[267] «Религия недостоверна».[268] «Непонятно, что Бог есть, и что Бога нет». Все непонятно. «Я смотрю во все стороны и вижу только мрак. Если бы я ничего не видел в природе, что возвещает мне Бога, я выбрал бы отрицанье; если бы я видел в ней везде знаки Творца, я успокоился бы на вере. Но, видя слишком много, чтобы отрицать, и слишком мало, чтобы верить, я нахожусь в таком жалком состоянии, что тысячи раз желал бы, чтобы если есть Бог в природе, то она обнаружила бы Его недвусмысленно, а если признаки Бога обманчивы в ней, – чтобы она их совсем уничтожила».[269] Вот, в самом деле, удивительное признание в устах христианина; ни один человек в Церкви такого признания не сделал бы.
Огромное большинство неверующих вовсе не последовательные безбожники, а только сомневающиеся в Боге: к ним-то и обращается Паскаль в «Апологии». «На неверующих жизнь его действует больше, чем тысячи проповедей», – хорошо скажет неверующий Бэйль.[270] Так же действуют и «Мысли», где отразилась, как в вернейшем зеркале, вся жизнь Паскаля. Здесь, в «Апологии», как почти во всем, он – между двух или, вернее, между четырех огней: две Церкви, янсенистская и католическая, – два огня; и еще два – Церковь и мир.
Что сделал Паскаль, янсенисты не поняли. Кто он такой для ближайшего к нему из них, Пьера Николя? Только «собиратель ракушек».[271] «Мало будет он известен потомству, – говорит тот же Николь в надгробной речи над Паскалем. – Он был царем в области духа… Но что от него осталось, кроме двух-трех довольно бесполезных, маленьких книжек?»[272]
«Мысли» Паскаля Св. Инквизиция сожгла бы, а его друзья, янсенисты, хуже сделают: выжгут цензурой из книги его все, чем она жива и действительна; обезоружат его и выдадут с головой врагу.[273]
Слабо любят его друзья – янсенисты, а враги – католики – сильно ненавидят. Парижский архиепископ Гардуэн де Перефикс (Hardouin de Рéгéfiхе) хочет «вырыть из могилы тело его, чтобы бросить в общую яму», как падаль нечистого пса.[274]
Но хуже для Паскаля, чем мнимые христиане и действительные безбожники, – люди, верующие в иного Бога, дети Матери Земли, но не от Отца Небесного, – такие, в христианство необратимые, потому что для него непроницаемые, люди, как Монтень, Мольер, Шекспир, Спиноза и Гете. Вот вечные враги его, а ведь они-то и сотворят то человечество грядущих веков, для которого только и делал он то, что делал. Мог бы и он, впрочем, утешиться и, вероятно, утешался тем, что у него и у Христа одни и те же враги. «Се, лежит Сей на падение и на восстание многих в Израиле и в предмет пререканий» (Лука, 2:34), – это можно бы сказать и о Паскале.
«Какой великий ум, и какой странный человек!» – таков приговор Мольера над Паскалем после воображаемой беседы их у Сен-Бёва.[275] «Странный человек» значит «почти или совсем безумный». Но это кажущееся людям мира сего безумие Паскаля есть не что иное, как «безумие Креста». «Для такого сердца, как у него, возможно было только одно из двух – или Бездна, или Голгофа». «Плачущий у подножия креста Архимед» – вот кто такой Паскаль.[276] «Я простираю руки к моему Освободителю, Который сошел на землю, чтобы пострадать и умереть за меня».[277]
Может быть, после первых людей, увидевших в Сыне Человеческом Сына Божия, никто не называл Христа Спасителем с таким бесконечным страхом гибели и с такой бесконечной надеждой спасения, как Паскаль.
О, вещая душа моя,О, сердце, полное тревоги,О, как ты бьешься на порогеКак бы двойного бытия!..Так, ты жилище двух миров;Твой день – болезненный и страстный,Твой сон – пророчески-неясный,Как откровение духов…Пускай страдальческую грудьВолнуют страсти роковые,Душа готова, как Мария,К ногам Христа навек прильнуть.[278]Лучше нельзя выразить того душевного состояния, в котором написаны «Мысли».
3
Те, кто слышал Паскаля и хотя бы немного понял (совсем не понял никто), уже никогда не могли слышанного забыть. Люди вспоминают и записывают речи его, сказанные лет десять назад, как будто слышали их вчера.[279] Эта незабвенность слова его зависит от нескольких совершенств в его языке.
Первое совершенство можно бы определить как общий закон языка, математически: сила речи обратно пропорциональна количеству слов; или эстетически, как определяет сам Паскаль, тут же исполняя этот закон в совершенстве, «красота умолчания».[280] Кажется, двое только равны Паскалю по силе и сжатости речи – Данте и Гераклит, а превосходит его только один Единственный. Краткость и сила речи в «Мыслях» такая, как у человека в смертельной опасности – в пожаре или потопе. «Истина без любви – ложь». «Человек – мыслящий тростник». «Умрешь один».[281] Большего в меньшем никто не заключал. Надо быть очень пустым человеком, чтобы не чувствовать от этих кратких слов Паскаля почти такого же действия, какое чувствует любящий от одного, впервые услышанного от любимой слова «Люблю», или умирающий даже не от услышанного, а только угаданного в лицах близких, «Умрешь».
Второе совершенство в языке его – простота. «Надо быть, насколько возможно, простым и естественным; ничего не преуменьшать и не преувеличивать».[282] «Надо писать, как говоришь». Очень высоко ценит он «Мысли, рожденные в обыкновенных житейских разговорах».[283] «Когда язык совершенно естествен, то читатель удивлен и восхищен, потому что думал найти писателя, а нашел человека».[284]
Третье совершенство – точность. «Некоторые Мысли Паскаль переделывал от восьми до десяти раз, хотя уже и в первый раз они выражены так, что всякому другому могли бы казаться совершенством».[285] Надо видеть фототипии с рукописи «Мыслей», чтобы понять, как бесконечны усилия Паскаля в поисках точности.[286]
Четвертое совершенство – порядок слов. «Тот же мяч в игре, но один его кидает лучше другого; те же в речи слова, но действие их различно, смотря по тому, в каком порядке расположены слова».[287]
Пятое совершенство – вкрадчивость. Надо не доказывать, а внушать: «Надо делать на своем собственном сердце опыт того, что хочешь сказать, так, чтобы слушатель вынужден был сдаться».[288]
Шестое совершенство – соединение страсти с мыслью. Лучше всего знающая Паскаля Жаккелина ждет всегда «великих крайностей от его кипящего сердца». «Спорит он всегда так горячо, как будто сердится на всех и ругается».[289] Страстно чувствовать умеют все, но только очень немногие умеют страстно мыслить, как Паскаль. Исступление отвлеченнейшей и как будто холоднейшей мысли у него подобно исступлению страсти; чем отвлеченнее, тем страстнее, огненней. Как руку на морозе обжигает схваченное железо, так иногда отвлеченнейшие мысли Паскаля обжигают сердце.
И наконец, седьмое и главное совершенство в языке его – постоянное присутствие «антиномического», «противоположно-согласного». В каждой капле морской воды чувствуется соль; в каждом слове Паскаля слышится «противоположно-согласное» (не вскрытая Троичность). Может быть, он только «собиратель ракушек», но на таких берегах, где чувствуется постоянный запах Божественной Соли – неземное дыхание Трех. Этим язык Паскаля напоминает больше всего Евангелие, насколько язык человеческий может напоминать Божественный.
«Он писал только для себя одного», – говорит Этьен Перье в «Предисловии к „Мыслям“.[290] Так оно и есть: в самых глубоких мыслях Паскаль как будто забывает, что пишет «Апологию» и что кто-то будет его читать, – забывает все и остается наедине с самим собой и с Богом. В этом необычайность и единственность «Мыслей»: кажется, в таком уединении с Богом и с самим собой не был никто из людей.
Плачущий и утешающий, пророческий хор Океанид и Скованный Прометей – «Мысли» Паскаля и Человечество. Это больше чем книга; это вечно кровью сочащаяся рана в сердце человечества.
4
«Паскаль проходит всего человека, чтобы дойти до Бога».[291] Вот почему Апология, защита христианства, начинается у него с Антропологии, человековедения. В несомненнейшей для всех людей очевидности – в их бесконечном несчастии – Паскаль находит первую, незыблемую точку всей своей Апологии.
«Кто увидит себя между двумя безднами – небытия и бесконечности, – ужаснется».[292] «Я знаю только одно, – что скоро умру; но что такое эта неизбежная смерть, я не знаю».[293] «Как бы ни была хороша комедия, ее последнее действие всегда кровавое. Кинут щепотку земли на голову, и это уже навсегда».[294] «Между нами и адом или небом – только жизнь – самое хрупкое из всего, что есть в мире».[295] «В пропасть люди бегут, что-нибудь держа перед глазами, чтобы не видеть пропасти».[296] Это мешающее видеть Паскаль отнимает от глаз человека, чтобы остановить его на краю пропасти.
«Есть что-то непонятное и чудовищное в чувствительности людей к ничтожнейшим делам и в совершенной бесчувственности к делам величайшим. Точно заколдованные какой-то всемогущею силою, погружены они в сверхъестественный сон».[297] «Множество людей, осужденных на смерть, закованы в цепи, и каждый день одних убивают на глазах у других, а те, кто остается в живых, смотрят друг на друга с отчаянием и ждут своей очереди». «Этот человек в тюрьме не знает, постановлен ли над ним смертный приговор, но знает, что ему остается только один час, чтобы это узнать, и что этого часа довольно, чтобы отменить приговор; но вместо того, чтобы воспользоваться этим часом, он играет в карты. Таков сверхъестественный сон людей; это отяготение руки Божией на них».[298] «Видя немоту всего мира, видя человека, лишенного света, покинутого на самого себя в самом глухом углу мира, не знающего, кто и зачем бросил его туда, – я ужасаюсь, как перенесенный, во время сна, на пустынный и страшный остров, человек, который проснулся, не зная, где он, и не имея возможности спастись с этого острова».[299]
Паскалю в Апологии нужен человек последнего отчаяния, накануне самоубийства. «Вместо того, чтобы выбрать какую-нибудь веру, он (безбожник), решает себя убить».[300] Мелькала ли мысль о самоубийстве у самого Паскаля? Сделал ли он и этот страшный «опыт на своем собственном сердце»?
5
Люди, соединенные в общества, народы, государства, так же безумны и несчастны, такие же заколдованные, погруженные в «сверхъестественный сон», как всякий человек в отдельности.
«Люди естественно ненавидят друг друга».[301] «Каждое человеческое „я“ хотело бы поработить все остальные».[302] «Каждый человек – все для самого себя, потому что когда он умирает, то для него умирает все; вот почему каждый хочет быть всем для всех». «Люди заставляют служить похоть общему благу; но это только – лицемерие и ложный образ любви, а на самом деле, ненависть… Злое в человеке начало этим не истреблено, а только прикрыто». «Все в мире есть похоть чувственности, похоть знания или похоть власти.[303] Горе проклятой земле, которая этими тремя огненными реками не орошается, а воспламеняется!.. Эти реки текут, и падают, и увлекают все».[304]
Паскаль обличает ложь и бессмыслицу человеческих законов. «Нет ничего справедливого и несправедливого, что не изменялось бы с изменением климата. Только три градуса широты опрокидывают законодательство; меридиан решает истину… Жалкая справедливость, ограниченная рекою! Истина – по сию сторону Пиренеев, а по ту – ложь». «Что может быть нелепее того, чтобы человек имел право меня убить только потому, что живет на том берегу реки и что его государь поссорился с моим?» «За что вы меня убиваете? – Как за что? Разве вы не живете на том берегу? Если бы вы жили на этом, я был бы убийцей… а теперь я – доблестный воин».[305]
Сила закона зависит не только от пространства, но и от времени. «Кража, кровосмешение, детоубийство, отцеубийство – все некогда считалось добродетелью».[306] «Кто пристальнее вглядится в основание законов, тот найдет его таким слабым, что если не привык к чудесам человеческого воображения, то удивится, что и одного века достаточно, чтобы сделать закон достойным уважения. Все искусство основывать и разрушать государства заключается в том, чтобы нарушать установленные обычаи, исследуя их в источнике и показывая в них недостаток власти и справедливости».[307]
Так же обличает Паскаль ложь и бессмыслицу собственности. «Эта собака моя», – говорят глупые дети. «Это место под солнцем мое», – говорят умные взрослые. «Вот начало и прообраз всех завоеваний».[308] «Что такое собственность? Забытый грабеж».[309] «Равенство собственности, конечно, справедливо. Но так как люди не могут заставить людей подчиняться справедливости как силе, то заставляют их подчиняться силе как справедливости».[310]
В 1660 году Паскаль давал уроки какому-то мальчику, вероятно четырнадцатилетнему сыну герцога де Льюнь, одного из господ Пор-Руаяля. Кое-что из этих уроков записал, лет через десять, Пьер Николь, со слов присутствовавшего на них, под заглавием: «Три речи о сильных мира сего». Речи эти однозвучны с тем, что говорит Паскаль в «Апологии» о лжи государства – одного из самых чудовищных и мучительных видений в «заколдованном сне» человечества.
«Вы должны иметь две мысли – одну (явную) для общества, которая возвышала бы вас надо всеми людьми, а другую (тайную), для себя, которая унижала бы вас и равняла со всеми людьми, потому что таково ваше естественное состояние, – учит Паскаль маленького герцога. – Царство ваше невелико… Но и величайшие цари земли, подобно вам, суть цари похоти… потому что только Бог есть Царь любви… Зная ваше естественное состояние, не думайте, что ваша собственная сила подчиняет вам людей… Не будьте же к ним жестоки… Удовлетворяйте их законные желания… будьте милосердны, делайте добро, какое можете, и вы будете истинным царем похоти. То, что я вам сейчас говорю, стоит немного, и если вы на этом остановитесь, то погибнете, но, по крайней мере, погибнете как честный человек (honnête homme). Есть множество людей, погибающих подло и глупо, в алчности, в зверстве, в насилии, в разврате, в злобе, в богохульстве. Путь, который я вам указываю, благороднее, но все же великое безумие обрекать себя на гибель. Вот почему не должно на этом останавливаться; но должно, презирая похоть и царство ее, стремиться к тому Царству Любви, где все подданные дышат одною любовью и желают только блага любви. Этот путь укажут вам другие, а с меня довольно и того, что я вас остерегаю от того жестокого пути, которым идут многие сильные мира сего, потому что истинного состояния своего не знают».[311]
Кажется, благороднее, проще и убедительнее никто не говорил о том, как «царство мира сего» относится к Царству Божьему.
6
Так же как ложное соединение людей – государство, когда оно делается единственной, последней и высшей целью, когда «Град человеческий» (Civitas hominum), по св. Августину, становится на место «Града Божия» (Civitas Dei), Церкви, – Паскаль обличает и ложное знание, когда оно, делаясь тоже последней и высшей истиной, становится на место религии.
Те немногие, кто пробудился от «заколдованного сна», напрасно ищут спасения во внешнем знании природы. «Внешнее знание не утешит меня от духовного невежества во дни печали, но духовное знание утешит всегда от внешнего невежества». «Что такое человек в природе? Перед бесконечностью – ничтожество, перед ничтожеством – все; середина между ничем и всем. Человек бесконечно далек от познания (обеих противоположных) крайностей; все концы и начала скрыты от него непроницаемой тайной; он одинаково не способен познать ни того небытия, из которого вышел, ни той бесконечности, которою будет поглощен».[312] «Наша истина и наша справедливость – две такие неуловимые точки, что орудия нашего ума слишком тупы, чтобы их найти с точностью, и если даже находят, то острия этих орудий, расщепляясь, упираются где-то около тех двух точек, скорее в ложь, чем в истину».[313]