Читать книгу Данте (Дмитрий Сергеевич Мережковский) онлайн бесплатно на Bookz (15-ая страница книги)
bannerbanner
Данте
ДантеПолная версия
Оценить:
Данте

3

Полная версия:

Данте

Как удивился бы, ужаснулся или обрадовался Данте, если бы знал, что далекие праотцы его, тосканцы-этруски, были уже такими, как он, благовестниками Трех!

Только на поверхности, в сознании своем, в дневной душе, Данте – латинянин, римлянин, а в глубине бессознательной, в душе своей ночной, – этруск. Прошлый и настоящий, временный Данте – латинянин, а будущий, вечный, – этруск.

Может быть, в 1307 году, будучи в Луниджиане послом тамошнего государя, маркиза Мороэлла Маласпина, Данте посетил пещеру великого этрусского волхва и прорицателя, Аронта, в Лунийских, нынешних Апуанских Альпах, на побережье Лигурии. Белые, как будто снеговые, от множества жил белого мрамора, горы эти, с такими невиданно-острыми изломами, каких нет ни у какой иной горной цепи, кажутся видением нездешних, на земле невозможных и только где-то, на другой планете, существующих гор. Древняя родина этрусской-дантовой «магии» здесь, на этих неземных, как бы лунных, горах.

Там, где внизу, в долинах гор Лунийских,Каррарец лес корчует, – наверху,Аронт, гадатель древний, жил в пещереИз белых мраморов, откуда могОн далеко ночное море видетьИ тихое над ним теченье звезд[16].

Странствуя в этих местах, Данте, может быть, вспоминал о незапамятно-древнем, бесследно как призрак исчезнувшем с лица земли, великом этрусском городе. Луни. С тайным сочувствием вспоминает и Виргилий, путеводитель Данте в Аду, тоже этрусский колдун и гадатель, о великой прабабке своей, волшебнице Манто, дочери волхва Терезия, основателя этрусского города, Мантуи, где суждено было ему, Виргилию, родиться[17], чтобы возвестить в мессианской IV эклоге так же, как возвестили «маги», «волхвы с Востока», – рождение Христа.

Снова и дева грядет; век золотой наступает;Новый Отпрыск богов с высокого неба нисходит.Jam redit et Virgo, redeunt saturnia regnaJam nova Progenies coelo demittur alto[18].

Вся эта магия, – Этрурия, Предыстория, – конечно, не наяву, а в вещих снах, не в уме, а в крови у Данте, но тем она живее, действительней и тем будет неотразимее, когда воплотится в искусстве.

Данте, новый этруск, – такой же звездочет, астролог, гадатель по звездам, в Святой Поэме своей, каким был и древний этруск, колдун Аронт, в своей пещере из белого мрамора. Тихое течение звезд над миром – морем ночным, наблюдают оба, гадают по звездам о будущем; оба знают, что звездное небо – не только над человеком, но и в нем самом, в душе его и в теле.

Сохранилось вавилонское глиняное изваяние печени, kabbitu, разделенное на пятьдесят клеток – небесных сфер, для гаданий, восходящих к глубочайшей вавилоно-шумерийской древности[19]. Точно такое же бронзовое изваяние найдено и в этрусском городе, нынешней Пиаченце[20]. Печень, а не сердце, по вавилонскому учению, есть средоточие жизни в теле человека и животного: вот почему обе астрологические печени, этрусская и вавилонская, изображают планисферу звездного неба, внутреннего, живого – животного, дымящегося кровью, как ночное небо дымится звездными дымами. В теле кровяные шарики – то же, что бесчисленные солнца в небе[21]. В небе и в теле совершается

круговращение великих колес (небесных сфер),движущих каждое семя к цели его,по воле сопутственных звезд[22],

скажет «звездочет» Данте, как могли бы сказать Аронт и Виргилий.

«Данте был звездочетом-астрологом», – сообщает Боккачио в истолкованиях «Комедии»[23].

Так как в те времена астрология, как и все вообще «отреченные» Церковью, «тайные знания», смешивалась с магией, то Данте – «астролог», значит «маг». Тот же Боккачио называет и Виргилия «знаменитейшим звездочетом-астрологом», сообщая народные легенды о «волшебствах» Виргилия[24].

Как ни грубо и ни глупо ошибался миланский герцог, Галеаццо Висконти, желая пригласить к себе Данте, чтобы извести «колдовством» врага своего, папу Иоанна XXIII – что-то верно угадал он в Данте. И те веронские женщины, что в суеверном страхе шепчутся за спиною у проходящего Данте о данной ему сверхъестественной власти сходить заживо в ад, что-то верно угадывают в нем. Кем дана ему эта власть, – Богом или дьяволом, – не знают они; помнят только о его сошествии в ад, а о восшествии в рай забыли; так же, как Галеаццо Висконти, помнят только убивающую живых, «черную магию», а «белую», воскрешающую мертвых, – забыли.

Слыть в народе «колдуном» было, в те времена, не безопасно. Если дымом костра пахнет от Данте, живого и мертвого, так что кости его едва не будут вырыты из земли и сожжены, то, может быть, не только потому, что он слывет «колдуном», но и потому, что «колдовское», «магическое» в нем действительно есть.

Два великих тосканца, этруска – Данте и Леонардо да Винчи, – подняли на плечах своих, как два Атланта, всю тяжесть будущего мира; Данте поднял ее ко Христу, а Леонардо, предтеча Гёте-Фауста, неизвестно к кому – ко Христу или к Антихристу.

Бритое, голое, тонкое, с выдающейся вперед нижней челюстью, под странным, точно женским, головным убором тех дней, красным колпаком с двумя по бокам полотняными белыми лопастями, будто старушечье, лицо Данте напоминает этрусскую волшебницу Манто; а лицо Леонардо, в старости, с волнистой, длинной, седой бородой, с щетинисто-нависшими, седыми бровями над темными впадинами страшных или жалких, нечеловеческою мыслью отягченных глаз и с такою же, как у Данте, горькой складкой крепко сомкнутых, как будто навеки замолчавших, губ, – напоминает не этрусского, а более древнего, пещерного волхва, – того, кто зажег в Ледниковой ночи первый огонь, как титан Прометей.

«В теле или вне тела» был Данте «восхищен на небо» – этого он сам не знает, так же, как ап. Павел (II Кор. 12, 2—3), а Леонардо, изобретая человеческие крылья, чтобы лететь, как Симон Волхв летал, и полетит Антихрист, знает, что человек будет «восхищен на небо, в теле».

В стенописях этрусских могил как будто уже предвосхищены картины Дантова «Ада»[25], где Минос, Герион и Грапии – этрусские чудовищные демоны. И неземные страшилища винчьевских карикатур так родственны видениям этих двух адов, этрусского и Дантова, как будто и те и другие вышли из одного и того же безумного и вещего бреда. И в таинственной улыбке Леонардовой Девы Скал, пещерной Богоматери (чья, может быть, родная сестра – маленькая Брассенпуйская пещерная Изида) – та же неземная прелесть, как в улыбке маленьких бронзовых этрусских богинь Земли-Матери, найденных на склонах той самой горы Фьезоле, где родилась Беатриче, и где от ног ее запечатлелись, столько раз мысленно целованные Данте, легкие следы. Той же улыбки неземную прелесть увидит он в Раю, на губах Беатриче:

...древней сетьюВлекла меня к себе ее улыбкиСвятая прелесть[26].

Так, кто была на земле Возлюбленной Данте, будет на небе Матерью:

…Я обратился к той,Которая вела меня... и такКак матерь к сыну, бледному от страха,Спешит, она ко мне на помощь поспешила[27].

Что на земле начала Беатриче, кончит на небе Дева Мария.

О, Дева Мать, дочь Сына своего.Всей твари высшая в своем смиренье[28] —

эта молитва св. Бернарда Клервосского есть молитва и грешного Данте.

Только исполнив ветхий и новый, вечный завет Виргилия, а может быть, и всего дохристианского человечества:

Матери древней ищите,Antiquam exquirite Matrem, —

Данте найдет Третий Завет Духа-Матери – единственный путь к Воскресению.

III

ДАНТЕ-МАГ

«Я ничего не сделал и не сделаю» – вот вечный страх и мука таких людей, как Данте, или, вернее, такого человека, потому что не было другого подобного ему за два тысячелетия христианства, и едва ли скоро будет в «поэзии-делании». Данте не мог не сознавать или, по крайней мере, не чувствовать иногда, что в главной воле его – к соединению двух миров, того и этого, в одном третьем, все действующие в мире силы – Церковь, государство, искусство, наука, философия, – все, что мы называем культурой, – идут если не против него, то не с ним; потому что весь мир движется не к соединению двух миров, а к их разделению, под знаком не Трех – Отца, Сына и Духа, а Двух: Отца против Сына или Сына против Отца; Бога против человека или человека против Бога; плоти против духа или духа против плоти; земли против неба или неба против земли – и так без конца, в ряде вечных противоборств – противоречий неразрешимых. Данте, один из сильнейших людей, не мог не сознавать, или, по крайней мере, не чувствовать иногда, как страшно бессилен и он, потому что страшно одинок. Главная воля его к Трем вместо Двух, не находя точки опоры ни в чем внешнем и действительном, изнемогала в пустоте, в бездействии или в самоубийственных бореньях внутренних.

Слишком понятно, что в такие минуты или часы, дни, месяцы, годы сомнений, неимоверная, им поставленная себе в «Комедии» цель – «вывести человека из состояния несчастного», – Ада земного, и «привести его к состоянию блаженному», «земному Раю» – казалась ему самому почти «безумною»:

Кто я такой... и кем на подвиг избран?Ни сам себя я не считаю,И не сочтет меня никто достойным:Вот почему страшусь,Чтобы мое желанье вознестисьК таким высотам не было безумным[1].

Кажется, этого возможного «безумья» он страшится не только в самом начале пути к «Раю земному» – Царству Божию на земле, как на небе, но и в самом конце: иначе не замуровал бы в стену, накануне смерти, тринадцать последних, высших песен Рая. Самое для него страшное, может быть, то, что в этом «безумном желании» он иногда сознает или, по крайней мере, чувствует себя не «грешным», а иначе святым, по-новому, – не так, как были святы до него, за десять-одиннадцать веков христианства, после двух-трех первых, все святые; чувствует себя, в какой-то одной, не достигнутой им и, может быть, для него недостижимой точке, противосвятым, antisanctus.

Очень вероятно, что бывали такие минуты, когда он готов был поверить тому, что следовало из ошибочных, в уровень тогдашнего знания; но для него соблазнительно точных, астрологических и богословских выкладок, а именно тому, что первое всемирно-историческое движение к Царству Божию – «поворот всех кораблей носами туда, куда сейчас кормы их повернуты», – совершится не ранее, как через семь тысячелетий – т. е. через столько веков, сколько отделяет конец каменного века от Р. Х.[2] Судя по этому, Данте – меньше всего отвлеченный мыслитель и мечтатель из тех, кого мы называем «идеалистами»: он «видит все», tutto vedea, по глубокому слову Саккетти; он знает, с кем борется; чувствует действительную меру того, что хочет сделать: раздавливающий вес подымаемых им тяжестей.

Так бесконечно трудна цель его – борьба за христианство будущее – потому, что и бывшее уже изнемогает в мире, именно в эти дни: между смертью св. Франциска Ассизского и рождением Данте уже начинается то, что мы называем «Возрождением» и что, может быть, вернее было бы назвать «вырождением» христианского человечества; тогда уже совершается «великий отказ», il gran rifiuto[3], отступление от Христа, единственного двух миров Соединителя:

Ибо Он есть мир наш, соделавший из двух одно, poiкesas ta amphotera hen (Еф. 2, 14).* * *

Хуже всего, что в главной воле своей к соединению Двух в Одном, Третьем, Данте должен был бороться не только со всем миром, но и с самим собою, потому что находил иногда и в себе не соединение, а «разделение» двух миров: «было в душе моей разделение», la divisione ch’u ne la mia anima[4]; потому что и он уже родился, жил и умер, под знаком двух «Близнецов» – Веры и Знания.

Ах, две души живут в моей груди! —

мог уже и он сказать.

Главная цель его – «вывести человека из состояния несчастного и привести его к состоянию блаженному, еще в этой жизни земной», – была так бесконечно трудна еще и потому, что самое трудное в религиозном действии – дать людям почувствовать, что ответом на вопрос, ждет ли их что-то за гробом, или не ждет ничего, – решается все, не только во внутренней духовной жизни их: ложь или истина, зло или добро; но и в жизни внешней, физической: болезнь или здоровье, голод или сытость, война или мир. Людям кажется, что от судеб их в вечности ничто не зависит во времени, как от цвета облаков. Но пахарь, готовящий жатву, знает, что светлым или темным цветом облаков предвещается дождь или засуха, – хлеб или голод, жизнь или смерть, не только для него одного, но и для множества людей.

Эту зависимость временного от вечного, всего, что здесь, на земле, сейчас, от того, что некогда будет в вечности, лучше Данте никто не чувствовал, и никто не сделал больше, чем он, чтобы дать это почувствовать людям.

«Нет у человека преимущества перед скотом, потому что... все идет в одно место: вышло из праха и в прах отойдет» (Еккл. 3, 19—20). Если и Тот, кого весь мир не стоит, в прах отошел, то цену жизни понял лучше всего мудрейший из сынов человеческих, Екклезиаст: «мертвые блаженнее живых, а еще блаженнее тот, кто никогда не жил и не видел злых дел, какие делаются под солнцем» (Еккл. 4, 3).

Понял цену жизни и Мефистофель:

Какая людям польза бесконечноТворить и разрушать? Что значит «было»?Все бывшее не-сущему равно;Но кружится все так, как будто есть.Вот почему жить в вечной пустотеЯ предпочел[5].

Завтра начнется вторая всемирная война, в которой накопленные человечеством, за десять тысячелетий так называемой «культуры», «цивилизации», сокровища погибнут бессмысленно, – и отвечать будет некому, жалеть – не о чем, потому что все они – только бывший и будущий прах.

Но если Христос воскрес, то иное солнце, иное сердце, иная жизнь, иная смерть. Вместо вечной войны – вечный мир, в котором люди сделают наконец первый шаг к Царству Божию на земле, как на небе.

Если все человечество, как думает Бергсон и думал Данте, есть «движущееся рядом с каждым из нас, и впереди, и позади каждого, великое воинство в стремительном натиске, способном сокрушить все, что стоит на его пути, и опрокинуть многие преграды – может быть, даже смерть», – то пасть духом – значит, для этого воинства, быть пораженным, а не пасть – значит победить. С Дантовых дней началось и до наших дней продолжается падение в человечестве духа. Лучше Данте этого никто не видел и больше, чем он, никто не сделал для того, чтобы павший в человечестве дух восстановить.

Лучше Данте никто не знает, что живым нельзя спастись одним – можно только вместе с умершими – воскресшими, потому что одна круговая порука соединяет мертвых и живых в борьбе с «последним врагом» – Смертью. Если для нас и все живые мертвы, то для Данте и все мертвые живы. Жалкий пистойский воришка, ограбивший церковь, Ванни Фучни[6], и флорентийский фальшивомонетчик, маэстро Адамо[7], так же для него бессмертны, потому что лично-единственны и неповторимы в вечности, как Беатриче и св. Бернард Клервосский. В людях презреннейших, осуждая их на муки ада, утверждает он человеческое достоинство больше, чем мы – в Сократе и Цезаре, думая, что в смерти нет у них преимущества перед животными, – «все идут в одно место».

После двух-трех первых веков христианства весь религиозный опыт святости есть движение от земли к небу, от этого мира к тому. Данте предчувствует новую святость в обратном движении – от неба к земле. Только земную любовь к небу знают святые, а религиозный опыт всего дохристианского человечества – небесная любовь к земле – в христианстве забыт. Данте первый вспомнил эту любовь.

Две души у человека – два сознания: бодрствующее, дневное, поверхностное и ночное, спящее, глубокое. Первое движется, по закону тождества, в логике, в чувственном опыте, и, доведенное до крайности, дает всему строению жизни тот мертвый, «механический» облик, который нам так хорошо знаком; второе – движется в прозрениях, ясновидениях сверхчувственного опыта, и дает всей жизни облик живой, органический, или, как сказали бы древние, – «магический». Чтобы объяснить, или хотя бы только напомнить, что это значит, можно бы указать на такое слабое и грубое подобие, как животное чутье, «инстинкт». Ласточки знают, куда нужно лететь, чтобы попасть в прошлогоднее гнездо, за две тысячи верст; знают муравьи, где надо строить муравейник на берегу реки, чтобы не залило его водой половодья. Знание это, не менее достоверное, чем то, которое мы приобретаем путем силлогизмов и чувственных опытов, кажется нам «чудесным», «магическим». Плохо было бы муравьям, если бы, потеряв животный инстинкт, они построили кочку на берегу реки слишком низко; плохо было бы ласточке, если бы, в полете над морем, она забыла, куда надо лететь, чтобы достигнуть берега: так же плохо и нынешнему человечеству, забывшему, где надо ему строить свой вечный дом, и куда лететь, чтобы достигнуть вечного берега.

Жив человек лишь «чувством прикосновения своего таинственным мирам иным» (Достоевский); если же чувство это глохнет в нем, – он умирает той «второю смертью», от которой нет воскресения.

«Магия» сверхчувственного опыта, в наши дни, всюду убита «механикой», «ночная душа» – «дневной»; только в искусстве она все еще жива; творчество художника все еще движется не по лестнице умственных доводов и чувственных опытов, а внезапными, как бы «чудесными», взлетами, так что в этой «чудесности» гения и заключается его особенность, несоизмеримость с нашей обыденной «механикой». – «Есть ли магия?» – на этот вопрос все еще искусство отвечает: «есть». Все еще души человеческие укрощаются искусством, как дикие звери – Орфеевой музыкой. Даже пауки слушают музыку; даже Ленин что-то любил, или хотел бы любить, в Пушкине.

Данте – новый маг, Орфей: так же укрощает и он души человеческие – хищных зверей – музыкой; так же сходит в ад за Евридикой – душой человека и человечества.

Веточка мимозы найдена на сердце усопшего, в гранитном саркофаге Аменофиса II: нежные листики-перышки «не-тронь-меня» должны были ответить трепетом на трепет воскресающего сердца. Вот что такое вечная, действительная Магия-Религия: одоление закона естества – смерти – иным законом высшим, сверхъестественным, – любовью, воскрешающей мертвых.

Но чтобы это понять, надо больше чем верить, – надо испытать на себе то, о чем говорит единственный на земле Человек, победивший смерть:

Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, – оживет; и всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек. Веришь ли сему? (Ио. 11, 25—26).

Только ответом на этот вопрос решается все здесь, на земле, сейчас, так же, как решится некогда в вечности.

Древнеегипетское слово seenech имеет два смысла: «ваятель», «художник» и «оживитель», «воскреситель мертвых»[]. Данте в этом смысле величайший художник за две тысячи лет христианства. Творчество Гёте и Шекспира – только искусство; творчество Данте больше чем искусство, и даже больше чем жизнь, это источник жизни – религия. Дантово искусство величайшее, потому что религиознейшее из всех искусств.

Что сделал Данте в Святой Поэме? Подошел так, как никто из художников слова – к вечному делу религии – воскресению мертвых.

IV

ЧЕТЫРЕ МАГИИ

Данте в Святой Поэме соединяет и устремляет к одной цели – воскресению мертвых – четыре искусства, четыре магии. Первая, более вещественная, осязаемая, – ваяние, – в «Аду»; вторая, более духовная, зримая, – живопись, – в «Чистилище»; третья, самая духовная, слышимая, – музыка, – в «Раю»; и наконец, четвертая, включающая в себя все три остальные, – магия зодчества, – во всей «Комедии».

В древнем египетском зодчестве – такое величие и такая простота, как только в созданиях природы. Почти невероятно, что замысел, подобный пирамиде Хеопса, мог быть исполнен[1]. – «Это сон исполинского величия, осуществленный только раз на земле, неповторяемый»[2]. В усыпальнице Хеопса, несмотря на тысячелетия и на землетрясения, колебавшие громаду пирамиды, ни один камень ни на волосок не сдвинулся. Тысячепудовые глыбы гранита сплочены так, что нельзя между ними просунуть иголку, и отполированные до зеркальной гладкости грани их подобны граням совершенного кристалла. Это самое вечное из всего, что создано людьми на земле. Можно бы сказать почти то же и о Дантовом зодчестве в «Комедии».

«Мудрому свойственно упорядочивать все. Sapientis est ordinare» – это в высшей степени римское слово св. Фомы Аквината объясняет многое в Данте[3]. Та же воля к порядку у Юлия Цезаря – в строении государства, у Фомы Аквинского – в строении Церкви, и у Данте в зодчестве загробного мира.

Десять – число для Данте совершенное – умноженный символ Трех в Одном: трижды Три и Один – Десять. Вот почему строение трех загробных миров – Ада, Чистилища, Рая – десятерично: десять воронкообразно-нисходящих кругов Ада; десять восходящих уступов Чистилища; десять вращающихся звездных сфер – «колес» Рая. Вот почему и всех песен «Комедии» десятеро-десять – сто; в первой части – тридцать три и одна, а в двух остальных – тридцать три ровно. И каждая песнь состоит из трехстиший, в которых повторяется одно созвучие трижды.

Людям, не посвященным в «магию» чисел, кажется математика чем-то для всех очарований убийственным, антимагическим. Но св. Августин знает, что «красота пленяет числом», pulchra numero placent (De ordine), «пленяет» – «чародействует»; тайная магия Числа в красоте становится явною. Так же, как маг Орфей – Пифагор, геометр, считает и поет, считает и молится, потому что в числах – не только земная, но и небесная музыка – «музыка сфер». «Страшный бог Любви» для Данте – величайший Маг и Геометр вместе: «Я – как бы центр круга, находящийся в равном расстоянии от всех точек окружности, а ты – не так».

Камни складываются в зодчестве по тем же числовым законам, как звуки – в музыке. Зодчество – воплощенная музыка, а музыка – одухотворенное зодчество.

Вместе с математикой Данте вводит в «Комедию» весь круг тогдашних знаний: механику, физику, астрономию, этику, политику, историю, и устремляет их все к одной цели – к воскрешению мертвых.

«Истинное величие являет человек не в одной из двух противоположных крайностей, а в их соединении и в наполнении того, что между ними», – учит Паскаль[4]. Данте и в этом, как в стольких других особенностях гения, совпадает с Гёте: оба они соединяют «две противоположные крайности» – математическую точность познания с пророческим ясновидением. Но Данте в этом шире, чем Гёте. Гёте соединяет их только в созерцании, а Данте в созерцании так же, как в действии.

Свет разума, исполненный любви.Luce intellettual, piena d’amore[5].

Необходимость, механика, – в разуме; магия, чудо, – в любви.

Магия зодчества для самого Данте, строителя «Комедии», есть первая, а для читателя – последняя из четырех на него действующих магий; первая для него – магия ваяния. Та с наибольшею силою действует в общем строении «Комедии», а эта – в аду.

Цвет Ада единственный – «красный», от раскаленных докрасна железных стен и башен подземного города, Дитэ, или точнее – темно-, почти черно-красный, как запекшаяся кровь.

О милая, родная нам душа,Прошедшая сквозь этот красный воздух,Чтоб посетить нас, обагривших землю кровью![6]

«Черно-красный», персовый цвет, perso, есть смешение черного с красным, но с преобладанием черного»[7].

Черным по красному писаны все картины Дантова Ада так же, как все рисунки этрусских глин. Здесь опять духовно-физическое родство Данте с Этрурией.

Облики бесов и грешников на кроваво-красном зареве Ада, как из черного камня изваяны.

Ангел, посланный с неба, похожий на крылатого этрусского бога, пролетая сквозь «жирный воздух» ада, «отстраняет его от лица, – махая часто левою рукой»[8]. Этим одним движением здесь выражено то, что делает призрачное в сновидениях вещественным. Зрительное ощущение усиливается и сгущается так, что становится осязательным: дымную черную тьму, остаток Ада в Чистилище, Данте осязает на лице своем, как «шершавый мех»[9].

Бес христианского ада, кентавр Хирон, как будто вышедший тоже из ада этрусского, вглядывается с удивлением в Данте, живого среди мертвых.

И взяв стрелу, концом ее пернатымС огромной пасти он откинул усИ так сказал товарищам: «Смотрите,Как движет все, к чему ни прикоснется,Тот, позади идущий; ноги мертвыхНе делают того»[10].

Мысль отвлеченнейшая – отличие того мира от этого – здесь не мыслится, а чувствуется осязательно; метафизика становится механикой, призрачное в Аду делается вещественным; и даже, по закону сновидений, так что чем призрачней, тем вещественней.

Графа Уголино, гложущего череп врага своего, архиепископа Руджиеро, Данте спрашивает, зачем он это делает.

Тогда, подняв уста от страшной пищи,Он вытер их о волосы затылкаИзглоданного...И начал так...[11]

В этом одном внешнем движении: «вытер уста», – сосредоточен весь внутренний ужас Уголиновой трагедии так, что он остается в душе неизгладимо, как воспоминание бреда.

bannerbanner