Читать книгу Вертопрахи Старого двора (Матею (Матей) Йон Караджале) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Вертопрахи Старого двора
Вертопрахи Старого двора
Оценить:

5

Полная версия:

Вертопрахи Старого двора

Эта пламенная речь не была для нас неожиданностью. Оценивая и осуждая всё румынское с непоколебимой суровостью, Пашадиа часто впадал в остервенение. Неусыпная ненависть, тлевшая в нем, разгоралась яростно, во всю силу, охватывая его, словно пламя, и срываясь, как самум. Поскольку нельзя было ни на йоту подвергать сомнению сказанное им, я счел излишним вставать на защиту прошлого, тому сказочному призраку, которому мое перо вальдшнепа посвятило чудесный иконостас, над которыми я в юности трудился с почти набожным усердием. В этом, однако, не было нужды, поскольку сам Пашадиа несколько отступил от своего сурового мнения.

– Впрочем, довольно странно, что их вклад в искусство менее значим, нежели в историческую память. Этим скромным руинам я не могу отказать в очаровании. Даже перед самыми незначительными развалинами мое воображение обретает крылья, я чувствую глубокое волнение.

– Я тебя понимаю, – сказал ему Пиргу, – потому что и ты сам – развалина, почтенная рухлядь, и отнюдь не из тех, кто хорошо сохранился.

Прозвучало смешно.

Так мы и проводили время. Уже почти месяц, как Культ Кома объединял нас за обедом или ужином. Но истинное удовольствие мы находили в разговорах, в беседах, охватывающих только красивые и приятные вещи: путешествия, искусство, литературу, историю; особенно историю – плывущую в безмятежности академических славословий, откуда ее низвергали в грязь шутки Пиргу. Было печально смотреть, как в своей неподготовленности этот враг печатного слова оставался чужд обсуждаемых тем. И напротив, в Пантази Пашадиа встретил ясный ум, вооруженный и свободный дух. Я боялся упустить какое-нибудь слово из их светлого обмена мнениями и знаниями, и одно то, что у меня остались записи, которые я старательно хранил, утешает меня, даже если я не восстановлю всё утраченное во время войны имущество.

К моему большому сожалению, в тот вечер мы были вынуждены разойтись достаточно рано: Пашадиа к полуночи отправлялся в горы.

– С нетерпением буду ждать, – сказал он, – дня своего возвращения, чтобы мы снова встретились, в этот раз у меня. – И, обращаясь к Пиргу: – Устроим и небольшую партию в покер. Поучишься играть, не так ли?

Внезапно Пиргу охватила невыносимая ярость. Облегчение он почувствовал только после того, как взахлеб изрыгнул поток ругательств, переходя от грубой брани возницы к сквернословию торговки и проклятиям уличной девки. Мы узнали, что перед обедом, в игорном доме, Пашадиа жестоко обыграл Пиргу, за одну крупную партию ободрал его как липку. Пиргу проиграл двадцать пять наполеондоров и еще столько же остался должен.

Чтобы успокоить его, Пантази спросил, нужны ли ему деньги. Пиргу гордо ответил, что не нуждается, и мы еще больше удивились, когда увидели, как он достает из конверта стопку сотенных. Он играл всю ночь в частном доме Арнотянов у железной дороги и обогатился. Пашадиа потребовал свой долг.

– А вот нет уж! – сказал Пиргу.

Пантази расплатился, распределив щедрые чаевые между официантами и лэутарами, и мы вышли из трактира. Но крытый экипаж, ожидавший Пашадиа в узком переулке перед трактиром, не смог тронуться с места из-за кучи людей, которые, смеясь и крича, устремились в нашу сторону. В центре этой толпы, вопя как зверь, женщина отбивалась от трех настойчивых городовых, которые с трудом удерживали ее. Когда она практически упала нам на руки, мы все четверо сделали шаг назад.

Старая, дряблая, с непокрытой головой, вся в лохмотьях, с одной босой ногой, в своем яростном безумии эта женщина казалась порождением ада. Пьяная вусмерть, она была в полном бессилии. Это вызывало неистовую радость у толпы зевак, бродяжек и бездельников, которые, сопровождая ее, кричали: «Пена! Пена Коркодуша!»

Я вдруг заметил, что Пантази вздрогнул и побледнел. При виде нас женщина неожиданно впала в слепую ярость. То, что нам довелось услышать, заставило бы содрогнуться самое безбожное сердце. Даже Пиргу какое-то время пребывал в недоумении.

– Слушай внимательно и запоминай, – прошептал ему Пашадиа, – у тебя есть шанс восполнить пробелы в своем домашнем образовании.

Городовые увели пьяную женщину. Пантази заговорил с маленькой девочкой, которая, улыбаясь, устремляла неотрывно свой живой и гордый взгляд в сторону этой печальной картины человеческого ничтожества. Он спросил ее, знает ли она, кто такая эта несчастная старуха, которая теперь растянулась посреди моста, как медведь, и не хотела вставать.

– Это Пена Коркодуша, – ответила девочка. – Она снова напилась. Когда трезвая, она нормальная, но если выпьет, становится неприятной.

Пантази незаметно что-то сунул девочке в руку и продолжил расспрашивать ее. Мы узнали от нее, что старуха жила возле Старого двора, продавала свечи в церкви и помогала на рынке. Основным ее занятием было обмывание покойников. Когда-то она даже лежала в сумасшедшем доме.

С большим трудом городовым удалось поднять Пену. Встав на ноги и увидев нас, она вновь ощетинилась, готовясь возобновить свое дружелюбное приветствие, но ее толкнули, и голос утонул в бормотании.

– Вертопрахи! – успела выкрикнуть она нам. – Вертопрахи Старого двора!

Говорил ли ее устами кто-то другой, кто-то из прошлого – кто знает? Но ничто на свете, я думаю, не могло доставить Пантази столько удовольствия, как это забытое словосочетание, давно вышедшее из употребления. Его лицо просветлело, он не мог остановиться и всё повторял его.

– Действительно, – признал Пашадиа, – это одно из самых удачных сочетаний слов; оно оставляет позади «придворных бронзового коня», с тем же значением, времен Людовика XIII. В нем есть что-то мистическое, рыцарское. Это было бы прекрасное название для книги.

– Несчастная Пена, – меланхолично пробормотал Пантази после некоторого молчания, – бедное создание, кто бы мог подумать, что мы снова встретимся? Сколько воспоминаний!

– Так ты ее знаешь? – удивленно спросил Пиргу.

– Да. Это давняя история, история любви, и притом отнюдь не заурядная. Всё случилось во время войны семьдесят седьмого года. Вряд ли уже забыли, какую память оставили о себе здесь русские – они покорили женщин всех сословий, от аристократок до простолюдинок. То было чистое безумие. Золотой дождь из рублей осыпал истомленных страстью Данай – и на циновках убогих лачуг, и под кружевным пологом дворцов. В Бухаресте москали[10] обрели свою Капую. Дамы смотрели только на русских офицеров. Но кумиром, по которому сходили с ума все без исключения, был Лейхтенбергский де Богарне – прекрасный Сергей, племянник самого императора. Напрасно, однако, они ждали, что он «уронит платок»[11]: само провидение в первую же ночь бросило его в объятия простой женщины, и из этого плена он уже не сумел вырваться. То была девушка, живущая на окраине Бухареста, уже не очень юная, с легкой сединой на висках; я знал ее по маскарадам и летним садам. Очарование этой женщины, обычно неприветливой, скорее странной, чем канонически красивой, таилось в глазах – больших, зеленых, даже мутно-зеленых, цвета рыбьего бока, как говорили когда-то румыны. Ее взгляд из-под густых черных бровей казался всегда немного потерянным. Быть может, она владела и иными чарами, из которых была сплетена сеть, окутавшая сердце герцога? Кто знает… Но несомненно одно: между полевым цветком и сиятельным принцем, в чьей душе отражалось сияние двух императорских корон, вспыхнула взаимная страстная любовь. Было решено, что после войны Пена последует за своим господином в Россию. Однако герцог Лейхтенбергский, отправившийся на Балканы как крестоносец, нашел там свою смерть. Я сопровождал его прах до самого Прута. Вечером девятнадцатого октября семьдесят седьмого года траурный поезд прошел через Бухарест, остановившись всего на несколько минут, чтобы принять последние почести. В вагоне, переоборудованном в часовню, среди расставленных в нем факелов и свечей, священники в облачениях и кавалергарды в посеребренных кирасах стояли возле утопающего в цветах гроба, в котором покоился герой. И внезапно в толпе раздался душераздирающий крик, и женщина рухнула наземь без чувств. Вы понимаете, кто это был. Когда она очнулась, она настолько обезумела, что ее пришлось связать. С тех пор прошло тридцать три года.

Пантази стряхнул пепел с сигареты. Было заметно, что эта печальная история Пены и сегодняшний позор этой женщины доставили ему удовольствие.

Пашадиа попрощался с нами и сел в экипаж.

– Ну давай, трусцой, скатертью дорожка! – крикнул ему Пиргу.

Походка Горикэ уже была нетвердой, язык заплетался, так что ему пришлось немало помучиться, чтобы рассказать нам, что он играл как бог и сам покойный «Покер» не сыграл бы лучше.

– И тем не менее я дал маху, – простонал он, – я облажался, и нет мне утешения. Но он мне заплатит, и дорого, этот старый черт, я его разорю.

Он настаивал, чтобы мы пошли с ним.

– Пойдемте, господа, – уговаривал он, – пойдемте, там нет ничего худого.

Мы спросили его куда.

– К Арнотянам, – ответил он, – настоящим Арнотянам.

Уже давно Пиргу хотел отвезти нас туда. Чтобы отделаться от него, мы пообещали сопроводить его куда угодно, но в другой раз, только не в тот вечер. На проспекте Мост Могошоайей мы расстались: Пиргу направился к почте, а мы – к монастырю Сэриндар. Ночь была влажной и холодной, туман сгущался. В то время, когда я думал только о том, как бы поскорее оказаться дома, в постели, Пантази, по своему обыкновению, попросил меня остаться с ним. Была ли у меня возможность отказать ему в этом удовольствии? Ведь если к Пашадиа я испытывал благоговение, то к Пантази – слабость; одно исходит от разума, другое – от сердца, и кто бы что ни говорил, чувства превосходят разум. Этот странный человек, казалось, был мне дорог еще до нашего знакомства, в нем я нашел своего давнишнего друга, единственного и на всю жизнь, а может, даже больше – самого себя.

Три странствия

C’est une belle chose, mon ami, que les voyages…[12]

Diderot

Мой давнишний друг, так мне тогда казалось, хотя до весны 1910 года я и не подозревал о его существовании, появился в Бухаресте примерно в ту пору, когда на деревьях распустились первые листочки. С тех пор я стал встречать его всегда и везде.

С самого начала мне были безумно приятны эти неожиданные встречи, а со временем я даже стал искать повод для них. Есть люди, которые чем-то, даже не знаю чем именно, пробуждают в нас живое любопытство, подстегивая наше воображение и желание создавать о них небольшие романы. Я корил себя за слабость, которую испытывал к таким людям. Не слишком ли дорого я едва не заплатил за эту слабость в моей истории с сэром Обри де Вером? На этот раз, помимо любопытства, возникло новое чувство: душевное сближение, доходящее до умиления.

Быть может, причиной тому была его очаровательная печаль? Вполне возможно, ведь даже его слегка впалые, под сводами густых бровей, редкого голубого цвета глаза могли сказать о многом. У него был невыразимо нежный, окутанный ностальгией взгляд, словно хранивший приятные воспоминания и мечты.

Он не скрывал своего возраста, но глаза его омолаживали, они освещали ясный лоб, делали еще совершеннее его благородное лицо с бледной, матово-смуглой кожей. Клиновидная бородка, мягкая, как шелковистые волокна кукурузы, удлиняла его худое лицо. Цвет бороды совпадал с цветом его волос, и примерно такого же оттенка была одежда, которую он обычно носил. Всё было мягким, спокойным, гибким: и одежда, и манера держаться, и речь. Возможно, он был уставшим от жизни человеком, либо робким, либо очень гордым. Всегда в одиночестве, он продвигался по жизни почти крадучись, стремясь затеряться в толпе; однако между ним и остальными людьми было такое несоответствие, что его внешняя простота, слишком подчеркнутая, чтобы остаться незамеченной, достигала прямо противоположной цели, – становилась броской, выделяя его из толпы и делая чужаком.

Хотя он и не был чужаком, но на румына он тоже не походил: слишком красиво говорил по-румынски, впрочем так же как и по-французски, возможно даже с небольшим усилием. Мы часто сидели за одним столом, то в одном из самых известных трактиров города, то на террасе какой-нибудь таверны. Везде, где мы были вместе, я испытывал неизменную радость, но особым местом, где печаль его находила во мне глубокий отклик, вплоть до того, что он казался мне другим моим «я», был парк Чишмиджиу, тот, давнишний, – одинокий, заброшенный, дикий.

Там, под высокими деревьями, в сумерках, этот незнакомец прогуливал свою меланхолию. Он ступал тяжело, опираясь на свою черешневую трость, медленно ступал по аллеям, курил, иногда останавливаясь, погруженный в свои мысли. Какими же были эти мысли, что могли доводить его до слез?

Он заканчивал свои неспешные прогулки затемно и направлялся ужинать. Ближе к полуночи он появлялся в каком-нибудь питейном заведении, где оставался до утра, до закрытия. Затем он еще бродил по улицам, ожидая рассвета.

Я уже говорил, что встречал его повсюду, и так привык к этому, что если вдруг не видел его в какой-то день, то явно ощущал его отсутствие. Однажды я увидел его на вокзале, когда он садился на поезд до Арада, и ощутил ребяческую досаду при мысли о том, что мой незнакомый друг, человек, который нежно смотрел на небо, деревья, цветы, детей, уезжает навсегда…

Для меня забыть его было бы почти невозможно, поскольку воспоминания о нем тесно связаны с парком Чишмиджиу, которому я оставался верен даже во время сильных дождей, обрушившихся на нас тем злосчастным летом перед появлением кометы. В неистовом оживлении опьяненной влагой зелени, вечером, когда небо на какое-то время становилось ясным, совершенно безлюдный парк раскрывал свои невообразимые красоты именно к вечеру. И однажды в один из самых чудесных вечеров, на большом мосту через озеро, меня ожидал приятный сюрприз – я вновь встретил своего приятеля.

Опершись на хрупкую балюстраду, он устремил взгляд на нежно-белое мерцание восходящей звезды. Увидев меня с зажженной сигаретой, он подошел попросить огня, и этого огня оказалось достаточно, чтобы растопить лед между нами. Оказалось, что и я не был для него чужим, – ведь мы так часто встречались. Он только ждал удобного случая, чтобы познакомиться со мной, и благодарил обстоятельства за то, что в тот вечер всё сложилось как нельзя лучше.

– Когда ты видишь такую красоту, – пояснил он, – одиночество становится невыносимым. Сегодня необычайно красивый вечер. Не правда ли? Вечер из сказки и грез. Говорят, подобные вечера случаются от века, старые мастера любили воплощать тайные священные легенды, и лишь кисти самых искусных художников удавалось передать этот ясный образ во всей его лазурной прозрачности. Это вечер изгнания Агари, вечер бегства в Египет. Кажется, будто само время, словно зачарованное, останавливает свой ход. А в тягучем воздухе – ни дуновения, в листве – ни шороха, на глади воды – ни дрожи…


Сегодня, спустя столько лет, мне кажется, я всё еще слышу его голос. Он говорил медленно и размеренно, придавая даже самым простым словам очарование своего низкого и теплого голоса, которым он умел искусно управлять, делая его гибким, обволакивающим, изменяя его регистр. Я шел, слушая его с нарастающим удовольствием, в тени этого почти мистического вечера, глубокая синева которого отражалась в его глазах, а безграничное спокойствие – во всём его существе. Я наслаждался, слушая его всю ночь. Но для всего того, что он мог рассказать, одной ночи было недостаточно, поэтому, расставшись под утро, мы договорились о встрече на следующий вечер. И всё повторилось заново, а затем снова и снова, без перерыва, почти три месяца подряд…


…тех редких радостных дней, что были в моей жизни. Чем короче становился день, тем раньше мы встречались и тем позже расставались. Если бы дни совсем исчезли, чтобы мы могли всегда быть вместе, я бы не огорчился, с ним бы я не испытывал скуки хоть целую вечность. Впрочем, не было ничего более однообразного, чем наше времяпрепровождение. Мы затягивали наши ужины до полуночи, а затем выходили на свежий воздух и бродили, словно спокойные перипатетики, по пустынным улочкам малознакомых окраин, где часто терялись и недоумевали, осознавая, что находимся всё еще в Бухаресте. Иногда, на каком-нибудь пустыре, он останавливался, чтобы долго смотреть на небо, которое становилось всё красивее и красивее с приближением осени. Он знал все его звезды. А если случалась непогода, мы шли к нему домой.

Он жил на тихой улице Моды, на последнем этаже здания, принадлежавшего королю Каролу, часть которого арендовала пожилая француженка. Она и сдавала Пантази две комнаты. Комнаты были богато обставлены в тяжеловесном вкусе пятидесятилетней давности: гостиная при входе, а в глубине, за стеклянной перегородкой, – спальня. Благодаря страстной любви квартиранта к цветам, к пестрому изобилию эбенового и красного дерева, шелков и бархата и необычайной красоты огромных зеркал, прибавлялось безумное количество роз и тюльпанов. При зажженных свечах, которые всегда горели в двух серебряных пятирожковых люстрах, всё это придавало жилищу отпечаток изысканной роскоши, создавая обстановку, столь гармонирующую с самим хозяином. И в моих воспоминаниях это жилище неизменно сопутствует его образу.


И вот чары начали действовать: человек говорил…

Повествование струилось, плавно вплетая в свою богатую гирлянду благородные цветы, собранные из литератур всех народов. Владея искусством рисовать словами, он легко находил способ передать, даже уже на давно забытом языке, самые неуловимые и неопределенные изображения характеров, природы, расстояния так, чтобы восприятие было всегда насыщенным. Словно под действием чар, я вместе с ним совершал долгие путешествия в своем воображении. Такие путешествия, которые мне и не снились… Человек говорил, а перед моими глазами, словно наяву, проносился завораживающий вихрь видений.

На высотах возвышались и покоились в запустении величественные руины крепостей, окутанные плющом и поглощенные ядовитой зеленью. Заброшенные дворцы дремали в давно оставленных хозяевами садах, где каменные божества, прикрытые мхом, с улыбкой взирали на фонтаны, в которых вода уже давно прекратила свою игру, и наблюдали, как осенний ветер развеивает ржавые сугробы листьев. На горизонте в сумерках были видны кровоточащие снежные вершины. Серебристый свет полной луны разливался над старыми спящими городками, игривые огоньки мерцали над чащобой. Поток огней покрывал золотом грязь огромных мегаполисов, зажигая над ними дымку, похожую на зарево. Впрочем, мы старались убежать от их копоти и плесени. Отправляясь навстречу головокружительной высоте вершин, оставляя позади цветущие поляны, проходя сквозь еловый лес, зазываемые шепотом ручьев, разбегающихся под папоротниками, мы поднимались, пьяные от плотного, тяжелого воздуха, всё выше и выше. У наших ног, между голыми склонами и холмами, густо поросшими лесами, вдоль извилистых русел рек расстилались долины, терявшиеся где-то в туманных далях необъятных равнин. Протяжный трепет птиц звучал подобно молитве. В безграничном покое уединения мы созерцали величественное вращение орлов над черными пропастями, а ночью чувствовали себя совсем рядом со звездами. Когда наступал холод и начиналась метель, мы спускались по южному склону, в края со сладкими названиями, где осень прозябает до весны, где всё, даже страдание и смерть, облачается в одежды наслаждения. Горький аромат олеандров стелился над печальными озерами, отражавшими белые башни среди траурных кипарисов. Благочестивые странники шли поклоняться Прекрасному в цитадели покоя и забвения, мы бродили по их узким улочкам и заросшим травой площадям, преклоняясь в старинных дворцах и церквях перед величественными шедеврами, проникались дыханием прошлого, созерцая его возвышенные реликвии. Корабль медленно скользил между прославленными берегами эллинских и латинских морей; столбы разрушенного капища виднелись из лавровой рощи. Гречанки улыбались нам c террас, увитых жасмином. Мы торговались с армянскими и еврейскими купцами на базарах; наслаждаясь танцем живота, пили сладкое вино с моряками в прокуренных тавернах. Нас опьяняла пестрая суета залитых солнцем пристаней, покачивание мачт, очаровывала безмятежная тишина турецких кладбищ, нежная белизна восточных городов, раскинувшихся, словно одалиски, в тени величавых кедров. Мы позволяли синей магии Средиземноморья увлечь нас. Изнемогающие от зноя его глазурного неба и задыхающиеся от ливийского ветра, мы выходили к океану. Ближе к полуночи в играющих волнах перед нашим изумленным взором рождалось бесконечное наслаждение. Падающие лучи обдавали золотом опустившийся туман, проникая сквозь покровы дымки, переливаясь всеми цветами радуги. Взглянув на запад, мы обнаруживали бесподобные тяжелые пурпурные отблески. Мы наслаждались водянисто-прозрачным воздухом летнего вечера с его фиолетовыми оттенками и сказочным сиянием северной зари над снежными просторами ледников. Затем мы поворачивали к тропикам, проживали вместе с колонистами мечту о солнечной Флориде и Антильских островах, следуя по стопам «охотников за орхидеями», погружались в темную зелень амазонских лесов, которую, словно искры, пронзали полеты разноцветных попугаев. Ничто не ускользало от нашего жадного взгляда, мы открывали потерянные райские уголки на бескрайних просторах хранящего спокойствие океана, где под новыми созвездиями следовали долгому пути, направляясь в страны пряностей, к колыбели древних цивилизаций, отмечали приход весны в синтоистском святилище Исэ, затем погружались в таинственное забвение китайских и индийских ночей, наслаждаясь ароматами вечеров в Бангкоке. Горячий ветер ласково гладил серебристые колокольчики пагод, склонял широкие листья экзотических деревьев. Мы забывали о Европе, всё, чем восхищались когда-то, казалось нам таким скучным, тщедушным и блеклым. И мы шли всё дальше и дальше, в поисках более глубоких горизонтов, более древних лесов, более цветущих садов, более величественных руин; удовлетворение мы находили лишь тогда, когда красота или некие странности заставляли нас поверить, что мы находимся в стране грез, но каким бы ни было чудо, созданное либо игрой природы, либо человеческим трудом, оно не могло надолго удержать нас, и мы снова отправлялись в путь, пересекая угрюмые просторы и обрывистые уединенные места, обходили печаль бесплодных пустынь, ужас зловонных топей, чтобы как можно скорее вернуться к морю.

Море…


Гладкое, как зеркальная поверхность озера, находящее укрытие в изгибах берегов, бирюза небесной тверди и жемчуг облаков, пестрый, усеянный цветами луг или танец светлячков, то тусклый и неторопливый, то яркий и неистовый, устремляющееся пеной к небу, порождением которого оно является. Он говорил о море с языческим благоговением и как только произносил его имя, голос становился тихим и начинал дрожать, словно произнося исповедь или молитву. Ему казалось, что человеческий язык неспособен в полной мере передать восхищение той огромной движущей мощью планеты, колыбелью всего живого, свободного и непорочного. Даже самые талантливые произведения поэтов, осмелившихся воспеть его, не могут передать его величие. Море было его мечтой, оно непрерывно звучало в его сердце, как звуки в раковине, приставленной к уху. Именно в море, которое было страстью всей его жизни, он хотел найти свою могилу…

…а сейчас он молчал, уставившись в пустоту. И уже около часа я чувствовал какую-то тяжесть, давящую на грудь, сжимающую виски. Этот человек, привыкший к резкому морскому ветру, к целебному запаху водорослей, боялся, оказывается, открытых окон и жил в задымленном помещении со спертым воздухом, пропитанным тяжелыми ароматами. Поздно вечером пламя свечей неподвижно застывало, и время от времени слышался приглушенный шорох лепестков, слетающих с жухлых бутонов.

Это была не единственная его странность. Иногда он напоминал мне того молодого англичанина, чью печальную историю я однажды записал. У него был тот же бесценный дар – обрамлять описания путешествий редкими историческими деталями. А еще он так же стремился узнать как можно больше о прошлом каждого уголка земли или воды, соединяя везде сегодняшний вид с былой картиной. Ему нравилось мечтать, стоя у скалы, с которой Сапфо бросилась в волны, у берега, где прежними воинами Кнея Помпея был сложен костер из рыбацкой лодки. Здесь была повержена прекрасная Инес де Кастро, там умер в заточении безумный король. Но пейзажи сэра Обри словно были лишены человеческого дыхания, подобно земле после потопа. Тогда как описания моего нового друга отражали звенящий красочный мир в живописных одеждах: шейхи и паши, эмиры и ханы, раджи и мандарины, священники и монахи всех вероисповеданий и рангов, звездочеты, отшельники, колдуны, знахари, вожди диких племен, у которых он бывал гостем или спутником на празднествах и охоте, и, должно быть, он им нравился и был им по душе, так же как и его многочисленным друзьям из Европы, ведь он умел держаться спокойно, смиренно, терпеливо, без обычной спеси и предрассудков, с доброжелательной, непринужденной учтивостью, что выдавало в нем «великого боярина» в высоком смысле слова, одного из последних хранителей того, что было самым очаровательным и ценным в «старом режиме». Меня интересовало скорее не то, кем был этот господин Пантази – так, кажется, его звали, – человек, страстно увлеченный Красотой и впитывающий знания из всех источников, читавший в оригинале Сервантеса и Камоэнса, кавалер ордена Святого Георгия Российской империи, в то же время способный поддержать беседу с попрошайками на чистом цыганском языке, а привлекала меня тайна печали этого избалованного судьбой человека, секрет этой едва уловимой грусти, что так романтично окутывала его существо, отражаясь в бесконечности небес, морей и берегов. Постепенно, по мере того как в моей памяти воскрешались эти картины, во мне пробуждалась новая душа, душа кочевника, терзаемая невыносимыми воспоминаниями, искушением отправиться в неизвестность, меня охватывала жажда странствий, очарование дальних скитаний. И я страдал ужасно, чувствовал себя подавленным до отчаяния при мысли о том, что я до конца останусь рабом какого-то клочка земли, обреченным страдать, изнемогать в узком загоне. Подобно тому копью Ахиллеса, которое обладало даром исцелять раны, наносимые им самим, лишь рассказы этого необычного приятеля могли облегчить мою боль, благодаря им я терялся в мире грез, как в дурмане, в опьянении, подобном тому, что бывает от мака или конопли, одинаково разжигающем воображение и заканчивающемся не менее горьким пробуждением.

bannerbanner