
Полная версия:
Беги и смотри
Я начинал сходить с ума от вынужденного воздержания, а уж обет молчания, живя с нею в одной квартире, мог принять, только заведомо поинтересовавшись, в каком сумасшедшем доме мне удобнее было бы в скором времени поместиться. Я, казалось, готов был во всё поверить и всё принять, но почему-то ни во что не верил и ничего не принимал. Беда в том, что я уже успел убедиться, насколько точно мои предсказания сбываются. Пророком, даже случайным, быть отнюдь не радостно. Дело, наверное, обстоит так, что только сам пророк и может повлиять на ход предсказанных им событий. Но если он по малодушию или недостатку сил этого не делает, всё свершается так, как он видел. В этом, несомненно, чувствуется справедливость, но когда тебе справедливо отрубают голову – разве это намного приятнее, чем когда ты умираешь безвинным?
Я писал записку и поливал её слезами. Мне было грустно и немного страшно. Возможно, я никогда уже больше не вернусь. Свою жизнь я никогда не мог прогнозировать с такой уверенностью, как чужую. Кому понравится этакий пророк? Ветерок смерти щекотал мне затылок. Умирать ещё не хотелось. А кому хочется? Но вот такой уход из дома – это маленькая смерть – покруче всякого там оргазма. Возможно, она мне не простит, не пустит назад. Что ж.
Но если я всё-таки напишу книгу… Нет, наверняка мне уже можно было ставить диагноз. Налицо была сверхценная идея. Психи в первую очередь становятся бродягами. Я всегда был склонен к бродяжничеству – может быть, именно потому, что был не совсем нормальным?
Но с чего я взял, что кому-то уж так должна быть интересна моя личность? Откуда у меня представление, что я гений, способный подарить человечеству, что-то действительно новое? Это уж точно – мания величия!
И однако, даже растоптав себя подобным образом, я буду писать эту книгу. И это будет никому не нужный подвиг. Возможно. Мне только не нравится, что всё это попахивает безбожным французским экзистенциализмом – "чумой", "тошнотой" и пр. С этими товарищами мне никак не хотелось бы стоять в одном ряду.
Отчего я бегу? Оттого, что мне не везёт в жизни. А почему мне собственно должно везти? Кому везёт? Дуракам? Может быть, только потому они радуются, что чего-то не понимают? Совсем от иллюзий, вероятно, нельзя избавиться, но, видимо, следует стремиться к иллюзиям всё более высокого порядка. Такова жизнь. И если этого подъёма по ступенькам иллюзий не происходит, теряется само ощущение жизни.
Была ещё опасность, что меня подведёт здоровье. Один спецназовец заменил собою заложника и умер в машине террориста от сердечного приступа. Не вынесла душа поэта… А вдруг?
Если бы я промедлил ещё несколько минут, то не ушёл бы никогда. Вообще-то я против насилия над самим собой – очень редко оно приносит достойные плоды. Но совсем без этого насилия тоже мало что получается. Надо почувствовать или, как сейчас модно говорить, проинтуичить то самое мгновение, в которое благостное насилие особенно необходимо. Тебе невыносимо трудно, но ты веришь, что скоро станет легко. И подтверждением твоих чаяний может стать лишь внезапное освобождение – вдруг ты уже летишь, хотя совсем недавно еле влачил своё существование – как каторжник в колодках. Но вдруг я ошибаюсь и иду не тем путём и не туда? Кроме Бога мне не на кого надеяться – если Он действительно милостив, то поможет мне.
Лифт не работал, и я спускался по лестнице как автомат. Ужас нарастал. Я словно второй раз отделялся от матери, только теперь уже сам сознательно рвал пуповину. Сколько их может быть в жизни, вот таких, вторых, рождений?
И только в электричке я понял, что совершенно спокоен. Всё уже произошло. Я ничего не мог изменить. Наверное, жена уже прочитала мою записку; но даже если не прочла, обязательно прочтёт, пока я буду ехать назад, если я всё-таки струшу и дам обратный ход. Нет, мне уже не хотелось этого делать. Разве что только сработает какая-то инерция. Или – банально не сумею устроиться.
Я устроился и довольно быстро. Смешно, какие только истории не рисовались мне до того, как всё это произошло в реальности. Памятуя, что в Древнем Китае процесс поступления в обучение к какому-либо мастеру назывался не иначе, как стоянием на снегу перед домом такого-то, я воображал себе бабку в виде строгого гуру и почти намеревался провести первую ночь на улице, в самых тяжёлых условиях.
Мне хотелось помучиться физически, чтобы хотя бы на время отступили а задний план муки нравственные. Но не получилось.
Не буду долго описывать, как и к кому я попал на жительство. Не то чтобы это было так уж тривиально. Просто мне стыдно. Человек, который меня приютил, оказался намного добрее и проще моих доморощенных схем. Хозяйка, разумеется, не отказалась от денег и помощи; но было бы в тысячу раз труднее, если бы я попал к какой-нибудь экстравагантной отшельнице, которая из-за непомерной гордыни отказывается ото всего. К счастью, таких людей в природе не существует. Я, во всяком случае, не встречал.
О той, к кому я волею судеб попал, как и о всяком человеке, можно было бы написать отдельную длинную повесть, но у того, что' перед вашими глазами, есть только один герой, сам автор. Уж простите меня, что я вас не подвожу за ручку и не знакомлю с одной из милых деревенских старушек.
И действительно – я увидел дым из трубы. Только выглядел он более убого, чем в мечтах. Сама труба оставляла желать лучшего. А внутри, в доме, было душно. Хорошо ещё – не совсем похолодало. Это с одной стороны. А с другой – может быть, когда выпадет снег, дым из трубы будет смотреться красивее? И запах был какой-то не такой, как мне мечталось.
Вот уж чем плоха действительность, так это тем, что приходится расставаться с мечтами. Очень многие люди до того привыкают жить во своими уютными надеждами, что совершенно теряются, когда эти надежды оправдываются. Я не исключение.
Рубить дрова и топить печку на самом деле – это совсем не то же самое, что грезить об этом. Нет, это не хуже – просто по-другому. Я научился, привык, даже приспособился вовремя открывать и закрывать заслонку, и бабка перестала баяться, что по моей милости мы угорим.
Лес вокруг был густой, и я надеялся найти там грибы. Но, как назло, в том году всё лето стояла страшная засуха, даже в сентябре дождей почти не было. Так что и грибам и взяться было неоткуда. Дым из трубы не так радовал ещё и потому, что и без того воняло гарью, горели болота. Этой вонью я уже вполне успел насладиться в городе.
Что же оставалось? Писать? Да, я неоднократно предпринимал такие героические попытки. И надо сказать, что перед тем, как я отправился сюда, у меня было немало задумок. И я обольщался насчёт их количества, имея в виду, что уж хотя бы одну из них сумею воплотить. Но то, что совсем недавно стояло у меня перед внутренним взором как живое и просилось на бумагу, теперь почему-то показалось мне серым и скучным. По-хорошему – ничего не хотелось, хотелось только спать – да и плакать ещё иногда, когда вспоминал об оставленной в городе семье. Плачет ли кто-нибудь обо мне? Вечный вопрос. Как хочется, чтобы о тебе кто-нибудь плакал, и как это эгоистично.
Так вот, поспать тоже толком не удавалось, так как я не привык спать в такой духоте. Я сожалел, что не прихватил с собой спального мешка – в нём можно было бы попробовать спать на веранде – погода ещё позволяла.
Птицы улетели на юг. В лесу было тихо. Из бесприютных облаков стал-таки понемногу выделяться дождь. Почти все листья опали. Иногда хотелось волком выть, я и выл, когда был уверен, что убрёл достаточно далеко от населённых пунктов. Впрочем, пунктов-то было – одна деревня, и в той всего несколько жителей – дачный сезон давно кончился.
Однажды утром выпал первый снег. Но тут же растаял. От этого всё стало ещё только чернее и грустнее. Я стал выпивать за ужином не одну, а две, в то и три рюмки водки.
Писанину свою пока не жёг, но рассчитывал, что она пригодится на растопку. Хотелось домой. Но кто там меня ждал? И как я мог вернуться, не сделав решительно ничего?
Да и что за мистическое действо – эта книга? Во все времена главным критерием успеха писателя была издаваемость. Я и раньше писал, но кто знает об этом? Зачем я это делал? Что и кому хотел доказать? Себе самому? Своей жене? И опять я занимаюсь этим бессмысленным, порочным делом? Дело ли это?
Ох, какая же в моём сердце разверзлась тоска! Я потерял всяческую опору. И этот ужас толкал меня всё-таки предпринять хотя бы ещё одну попытку.
Я садился за шаткий бабкин столик, как, быть может, садился какой-нибудь потерянный полярник за рацию, намереваясь в стотысячный раз подать SOS в неприветливое безответное пространство.
Перед литературой всегда стояла дилемма: О чём следует писать – о том, что есть, или о том, что должно быть? В те или иные исторические эпохи в тех или иных культурах склонялись то к одному, то к другому решению.
Писать о том, как тебе тяжело, если тебе действительно тяжело, т.е. писать правду – довольно легко. Но иногда такие писатели бывают невыносимы – взять хотя бы классика от русской поэзии Надсона – недаром его мало кто помнит – да и стишки были так себе. Но делать хорошую мину при дурной игре – насколько убедительно это будет выглядеть?
Да, это большой соблазн – создать мир по своему образу и подобию, специально под себя, этакий сладкий мирок, куда можно будет убежать от досаждающих проблем. Что-то вроде наркомании, использования галлюциногенов. Это уж от твоего таланта зависит, насколько будут замысловаты и привлекательны твои грёзы. Многие хотят морали, хотят, чтобы им объяснили за что… Но как в выдуманном мире, так и в этом, "лучшем из миров", кажущемся нам не выдуманным, причины знает кто-то другой и, возможно, никто другой, как только Бог.
Безответственно было бы претендовать на роль Божьего вестника, не имея на то достаточной санкции, каковой, очевидно, может являться одна Благодать. Посему я не склонен прибегать к гуманизму ни в каких его формах. Впрочем, совсем избежать этой пагубной человеческой слабости – тоже вряд ли представляется возможным.
О чём же я хочу поведать миру? И хочу ли я действительно, чтобы мир меня услышал? Для кого змея оставляет свою старую кожу, когда выползает из неё? Может быть, писательство моё – только что-то вроде нездорового физиологического процесса. Кажется, об этом что-то сообщал писатель из «Сталкера» Тарковского. Ничто не ново на Земле! Но у того, уже хрестоматийного, писателя были изданные книги, известность и деньги, а у меня?.. Ах, я бедненький! Мне даже некому мстить, как мстила Маргарита за Мастера, потому что, собственно говоря, я толком и не пытался пробиться в издательства. Что это? Гордость? Страх неминуемой боли, как перед кабинетом зубного врача? Или, может быть, я в глубине души всегда был уверен, что пишу говно? Вот это – интересное предположение!
Но даже если так, вы от меня всё равно не дождётесь, чтобы я сдался. А может быть, и надо сдаться? Поплыть по течению, забыть всё, отречься ото всего? Разве не к этому призывает буддизм? Да и Православная Церковь не очень одобряет художественное творчество, святым оно представляется детским лепетом… Но даже если я лепечу по-детски, всё-таки наверное лучше быть ребёнком, чем закостеневшим и закончившимся в себе совершенно взрослым?
Ну хватит задавать риторические вопросы. Публика требует сюжета, а мы вот уже почти какую страницу никак не можем сдвинуться с места. Происходят ли в качестве результата движений моего пера хотя бы приключения идей?
Удивляет ли кого-нибудь загнанный, маленький, никчёмный человечек? Что я могу сделать? Броситься на вас – как крыса, или раздуться – как жаба, пытаясь показать свою важность.
Может быть, настоящая тишина наступает только тогда, когда наступает отчаяние, и только в этой тишине слышны божественные голоса? Ну слушай, слушай – они тебе нашепчут!..
Прошло всего две недели. Я уже два раза ездил в ближайший городок, чтобы пополнить запасы продовольствия. Покупал бабке мелкие подарки, чему она искренне радовалась, как умеют радоваться только очень одинокие и бедные люди.
Книга не двигалась, и я даже создал себе целую теорию с запасом, насчёт того, что при смене обстановки, даже при самых распрекрасных условиях, ничего не может получиться раньше, чем через месяц. Тут я лукавил сам с собой сразу в двух отношениях. С одной стороны: если я созрел, чтобы писать, то должен был начать это делать сразу, как только у меня в руках оказалась ручка. С другой: если я действительно не мог этого сейчас делать, то вряд ли облегчение произойдёт через месяц – например, после армии я совершенно не мог ничего писать более года.
Есть такое глупое выражение, недавно отчего-то вошедшее в моду – «писательский блок». Наверное, это чисто английское, как и «сплин». У русских писателей не бывает блока, т.е. был Блок, но один и всё такое. Т.е. я хочу сказать, что привычнее сказать, что кто-то, мол, исписался или, скажем, продался и стал писать всякую дребедень. Такое у русских писателей бывает – сплошь и рядом.
Но как я мог исписаться, ещё не издав ни одной книги? Абсурд! Нонсенс! С кем я так долго разговаривал, что успел уже всё сказать и утомиться?
Однажды, вернувшись в прогулки по лесу и принеся с собой несколько горстей не знакомых бабке грибов, которые она однако, не без содрогания, согласилась мне приготовить, я таки решил приступить к книге вплотную. Сяду и буду сидеть, пока что-нибудь ни напишу – вот как я решил – ну чем не Будда?
Бабка не одобряла мои ночные бдения, потому что тратилось много электричества. Никакими деньгами я не мог умерить её тревогу по этому поводу. Но она всё-таки терпела, скорее из человеко-, чем из сребролюбия.
Два часа я сидел, тупо глядя на облезлые закопчённые обои. За эти два часа по ним не проползло даже таракана. В конце концов, я захотел пи'сать и пошёл на двор. Бабка проснулась и заворочалась, что вызвало у меня дополнительное смущение. На улице было морозно, сияла полная луна. Это меня немного взбодрило.
Я вернулся за стол и мечтал до утра. Это было какое-то проклятие. Ведь того, что за эту ночь пронеслось у меня в голове, вполне хватило бы на приличную повесть. А то и на роман! Когда я проспался после этого неудавшегося приступа графомании, полчаса ничего не мог вспомнить, как будто всё, что было до настоящего сна, тоже был сон. И почему это казалось мне интересным и важным?
Ну пусть не важно, пусть не интересно – что же всё-таки это было? Вдруг я понял, что со мною последнее время случается что-то вроде амнезии. И мне стало по-настоящему страшно. В самом деле, что я творил сегодня ночью? Если бы онанизмом занимался… Может быть, я стал лунатиком? Бабка мне, впрочем, ничего необычного не рассказала, даже не смотрела на меня косо. Она уже почти смирилась с моими причудами. Я её и предупреждал честно.
Вечером с ней смотрели телевизор, который почти не работал, так что существовал соблазн вызвать кого-нибудь из друзей, чтобы починить. Но это нарушило бы чистоту эксперимента. Как там друзья? Помнят ли обо мне? Да ещё не так уж много времени прошло. Но внутри у меня что-то бунтовало, что-то просилось наружу. Что? Бабка бы сказала, что я отравился давешними грибами. И в самом деле, вдруг разразился понос и я ненадолго забыл о своих чисто писательских проблемах. Иногда бумага может быть использована более надёжным способом.
В сортире ещё даже не отдали концы последние мухи, одна из них всё норовила усесться мне на нос. Я подумал, что это знак, всё, вообще, знаки. И тут меня затошнило и вырвало. Т.е. выделение происходило одновременно из обоих концов моей пищеварительной трубы. Но это, я полагаю, не от грибов.
На прогулке я вспомнил, что' хотел написать, но когда вернулся, осознал, что – почти наверняка – раньше я написать хотел нечто другое, а теперь, прогуливаясь, придумал нечто новое. Но когда я уселся за стол, обнаружилось, что я забыл и то и другое, если это, и на самом деле, были разные темы.
Как же дальше жить?
– Как дальше жить? – спросил я бабку, которая по обыкновению копошилась на кухне. и в голосе своём я ощутил этакий елейно-театральный привкус, этакий сладко-горький яд, может быть, свидетельство действительного отравления?
Она даже не посмотрела на меня, как на идиота, но и жалеть не стала, только спросила:
– Будешь картошку?
Я рад был написать оду картошке, которую я в прошлой жизни не любил. Я ел картошку и превращался в какое-то чудовище, набитое картофельным дерьмом. Я ощущал, как глаза мои вылезают из орбит. Наверное, это была начинающаяся шизофрения.
Ничего не происходило. Ровным счётом – ничего. Молоко. Молоко мне полезно, потому что я отравился. Я болею. Мало мне было сюда убежать, теперь ещё оказалось необходимым бегство в болезнь.
Я хотел всё забыть. Да, я всё хотел забыть и начать сначала. Может быть, это просто начинали сбываться мои желания? А вдруг они сбудутся? Что тогда?
Я вспомнил один неутешительный эпизод из моей жизни.
Ту девушку звали так же, как и мою жену. Но со своей будущей женой я познакомился на полтора года позже.
Не стану описывать всех обстоятельств этого давнего и в общем-то незначительного и мимолётного знакомства. Это могло бы увести меня в дебри воспоминаний, весьма отдалённо связанных с болевой точкой, побуждающей меня писать это, но не менее, а более тяжёлых.
Скажу только, что тогда мы ехали за' город, на некий турcлёт. Чтобы всё-таки быть точным, добавлю, что тогда это называлось КСП, т.е. Клуб Самодеятельной Песни, интеллигентское движение развившееся за последние годы советской власти и неминуемо угасающее в связи с угасанием этой последней.
Я ехал туда с моим младшим двоюродным братом и с одним из друзей, от которого собственно я впервые и услышал когда-то аббревиатуру КСП. Кроме того, с нами были два друга моего друга, с которыми до этого я встречался всего несколько раз. Оба эти человека, как и я, умели петь под гитару. Друг мой ни играть ни петь не умел, но очень любил слушать. Один из друзей друга пел настоящим оперным басом и был мне симпатичен, хотя романсы, которые он исполнял отнюдь не были мне близки. Другой, человек менее мне симпатичный, обладавший рыжей шевелюрой и холодным холёным лицом, пел какие-то общеизвестные песенки, которые видимо были приняты в его кругу. Мне это, тем более, было не интересно. Но меня не могли не заинтересовать девушки, которые сопровождали этого последнего. Одна из них, брюнетка, была явно его девушка; и хотя было заметно, что о не имеет относительно неё никаких серьёзных намерений, на мой взгляд, они очень подходили друг другу. Как, впрочем, могла бы подойти ему или ей тысяча других подобных девушек или парней. В этом лёгком романе не предполагалось ничего трагического, и это всех устраивало. Я так никогда не умел, и рад даже бы был позавидовать, но не знал кому. Уж, во всяком случае, не этому смазливому прощелыге. Он, кстати, потом уехал в Америку, куда ему самая и дорога.
Что же касается девушки, я мог бы позавидовать и ей, если бы, скажем, имел бо'льшую тягу к гомосексуализму. Тут необходима лёгкость, иначе почти сразу окажешься в нокауте. Я же, если не по массе, то по внутреннему ощущению, всегда был тяжеловесом. Это ощущали и другие, поэтому женщинам всегда было со мной нелегко. Я нравился только тем, которые готовы были взвалить на себя тяжёлую ношу. Но, чаще всего, самому мне такие не нравились.
Так вот, на брюнетку я не претендовал. Но оставалась ещё блондинка, как ни странно, родная сестра брюнетки. Возможно, правда, они были от разных отцов. Обе – девочки достаточно миловидные. Но, во-первых, блондинки мне тогда нравились больше; во-вторых, она была не занята, а друг мой и другой друг друга уже были женаты; в-третьих, она была даже моложе сестры. Так что вполне логично было бы мне положить на неё глаз, да и она, похоже, была совсем не против, чтобы за ней поухаживали, т.к., находясь в обществе ухажёра сестры, испытывала понятное одиночество.
Однако, я не сразу предпринял какие-либо действия. Дело в том, что девушки эти не производили на меня приятного впечатления своими манерами и поведением. Не то чтобы они были вульгарны, как раз напротив – что называется, хорошие девочки из хорошей семьи. И именно поэтому они казались мне насквозь фальшивыми, каковым представлялся и их рыжий спутник, да и всё КСП, вкупе взятое, особенно такое, каким оно стало к тому моменту, когда мы туда ехали. Во всех этих отношениях была какая-то мерзопакостная виртуальность, то, что меня всегда отвращало. Но многим это нравилось, нравится и до сей поры. Наступила другая, более искренняя эпоха; но люди научились фальшивить по-другому, ещё не все научились, но учатся – так им удобнее.
Приведу только один штрих. Как-то на дне рождения друга этот самый рыжеволосый мэн завёл со мной разговор. Тогда я только что вернулся из армии и смотрелся как белая ворона на фоне благополучных, уже заканчивающих учёбу в институте, мальчиков. Но, конечно, на мне была аура некой романтики, распространявшая запах, если не пороха, то армейского дерьма. С кем, как не со мной, уважающий себя человек мог бы завести светскую беседу. Люди так часто ошибались относительно сферы моих интересов, что это уже перестало меня удивлять. Он же затронул тему наслаждений вообще и, в частности, таких наслаждений, как акт дефекации и мочеиспускания. Возможно, даже наверняка, он решился заговорить со мной на предполагаемом моём языке из самых лучших побуждений, чтобы как-то поддержать меня в моей неминуемой отъединённости от преуспевшего общества. Концепция, изобретённая им для этого вечера, сводилась к тому, что удовольствие, которое возможно получить от освобождения кишечника и мочевого пузыря, зачастую намного превосходит то наслаждение, которое испытываешь при общении с женщиной. Надо сказать, что в ту пору я ещё был девственником, причём девственником, страстно желавшим со своей девственностью расстаться, посему разговоры подобного толка вызывали у меня двойное раздражение. "Ну и сри ты и ссы ты в своё удовольствие, сколько хочешь! – захотелось мне сказать. – А меня со своими глупостями оставь в покое!" А может быть, это и была зависть, к этому сытому и удачливому болвану? Да не такой уж он и болван – всегда ходил в отличниках, одним из первых защитил диссертацию, и вот в Америке, в дамках значит. Почти на том свете. Последнее его действие, впрочем, ни в коем случае не могло вызывать у меня зависти. Американцу американцево.
Так вот, эти девочки, которые тут, в электричке, без него просто не могли бы оказаться, воспринимались мною как его производные. Возможно, и они покинули наши палестины, подобное тянется к подобному. Но иногда… Иногда бывает и наоборот. Существуют всяческие законы, в том числе и исключающие друг друга. Такова диалектика, в которую я в общем-то не верю. Но случается… Вернее, Господь преподносит нам сюрпризы, по своему обыкновению.
В общем, пока мы ехали, эта девочка нравилась мне всё больше и больше. Ничего особенного в ней не было, по крайней мере, для меня. Этакая кукла, в длинными светлыми волосами и большими светлыми глазами. Она была довольно высокая и довольно хорошо сложена. Одним словом – сплошная банальность – то самое, за что недолюбливал взрослых женщин. Гумберт Гумберт. Но этой было всего 18 лет. А я никогда не был педофилом, хотя некоторые задатки у меня и для этого были. Девочка была со всех сторон хорошая, но именно поэтому скучная. Она не курила. Не люблю курящих женщин, но если бы она хотя бы курила, мне бы легче было найти с ней общий язык. Она не пила. Нет ничего хорошего в девическом пьянстве, но зачастую просто невозможно изобрести какой-то другой способ, чтобы разговориться по душам. Весь её разговор состоял из односложных тривиальностей самого проверенного и приличествующего случаю толка. Впрочем, она-то почти не говорила, что', может быть, её в моих глазах и красило в сравнении с сестрой, и, хотя кругла она была лицом как Ольга, сестра её явно на Татьяну не тянула. «Молчи за умную сойдёшь», – не знаю, кто ей это сказал, но такое было впечатление, что эту максиму она усвоила.
Вообще, так называемое интеллигентское общество советских времён всегда меня глубоко ранило своим убожеством. Люди с невинным и убеждённым видом повторяли одни и те же заученные фразы; и мне как бы предлагалось сделать выбор, всерьёз они это или нет. Если всерьёз, то у них что-то на в порядке с психикой, а если так, ради красного словца, – не жалеете отца, так хоть меня пожалейте!
Беда в том, что и все пресловутые разговоры на кухнях обычно сводились к обмену вот такими же псевдовдохновенными фразами. Оставалось утешаться только тем, что вовсе без огня дыма всё-таки не бывает, и тем, что никто бы не стал штамповать фальшивые деньги, если бы не существовала хотя бы легенда о настоящих.
Итак, дорога была скорее угнетающей, чем весёлой. И это, несмотря на все песни, вернее, даже благодаря им. Не помню, пробовал ли я что-нибудь петь. Скорее всего да, но восприняли меня так холодно, что в моём мозгу просто не осталось этих неприятных моментов. Очевидно, мои песни не были чем-то таким, что могло бы без затруднения вписаться в правильные системы координат этих правильных студенток. Что и говорить, ко мне надо было как следует привыкнуть, чтобы наконец перестать меня пугаться и начать по-настоящему слушать. Но и для того, чтобы выработать новую привычку, нужна добра воля. Откуда бы ей взяться? Разве что кто-нибудь в меня влюбится или захочет со мной дружить. Блажен, кто верует…