Читать книгу Морской офицер Франк Мильдмей (Фредерик Марриет) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Морской офицер Франк Мильдмей
Морской офицер Франк МильдмейПолная версия
Оценить:
Морской офицер Франк Мильдмей

3

Полная версия:

Морской офицер Франк Мильдмей

«Мы приехали в Лондон и получили наследство, состоявшее из наличного капитала. После того матушка, боясь, чтоб отец не проведал об ее богатстве, отправилась во Францию и взяла меня с собой. Я провела там счастливейшие дни моей жизни; матушка не жалела трудов и делала значительные издержки на мое воспитание. Лучшие учители были ею взяты для обучения меня пению, танцам и музыке; и я сделала такие успехи в этих искусствах, что меня скоро начали считать прекраснейшею представительницею моих соотечественниц и не переставали удивляться мне».

«Из Франции мы переехали в Италию, где провели два года, и где я окончательно усовершенствовала свой голос. Бедная мать жила все это время на чистый капитал, полагая, что его достаточно будет на всю жизнь. Наконец, она заболела горячкой и умерла. Это было не более года тому назад, и мне было тогда шестнадцать лет. Будучи долгое время перед своей смертью в расстройстве рассудка, она не могла дать мне наставлений относительно будущего рода жизни и о том, куда обратиться мне за помощью. Зная, однако ж, банкира ее в Лондоне, я написала к нему немедленно и в ответ получила уведомление, что у него наших денег оставалось только сорок фунтов».

«Мне кажется, он обманул меня, но я не в состоянии была ничего поделать. Такое известие, однако, не привело меня в отчаяние. Я продала все, бывшее в доме, заплатила небольшие долги лавочников и с девятью фунтами в кармане взяла место в дилижансе и отправилась в Лондон, куда прибыла благополучно. В гостинице я узнала по газетным объявлениям, что провинциальная труппа актеров нуждается в молодой актрисе для благородной комедии. Первоначальная страсть матери моей никогда не оставляла ее, и в продолжение пребывания нашего во Франции мы часто разыгрывали разные пьесы, в которых я всегда участвовала».

«Оставленная без помощи и приюта, я считала неверный способ обеспечения себе пропитания во всяком случае лучшим, нежели порочный, и потому решилась испытать свое счастье на сцене. Нанявши извозчика, я отправилась в показанную в объявлении контору и нашла некоторое для себя утешение, узнавши, что мой отец был директором труппы, хотя была совершенно уверена, что он никогда не узнает меня. Я заключила условие с поверенным, и чрез два или три дня меня послали в уездный город, в нескольких милях от столицы».

«Я прибыла туда; отец мой не узнал меня, и я сама не хотела этого, будучи не расположена оставаться долго в труппе. Желание мое было – поступить на лондонскую сцену; но, зная, что мне недоставало практики, без чего бесполезно было бы предлагать свои услуги, я согласилась занять сначала место на провинциальной сцене и немедленно с большим прилежанием начала изучать свое новое ремесло. Я узнала, что отец мой женился на другой; и присоединение мое к труппе нисколько не прибавило согласия в их домашней жизни, потому что мачеха начала чрезвычайно ревновать меня. Но я старалась сохранять тайну и никогда, ни на одну минуту, не навлекала подозрений на мое поведение, которое до этих пор, благодаря Бога, было всегда чисто, хотя я подвержена тысяче искушений и засыпана домогательствами актеров быть женою одного или любовницею другого».

«Между предлагавшими мне последнее, был достопочтенный родитель мой, которому, по этому самому, я почти готова была объявить тайну моего рождения, как единственное средство избавиться от его навязчивости. Наконец, три месяца тому назад он заболел и умер за несколько времени до окончания срока моего контракта и получения прибавочного жалованья по полторы гинеи в неделю. Мне непременно хочется оставить труппу по миновании теперешнего моего срока, который кончится чрез два месяца. Я считаю себя в бедственном положении, хотя совершенно не знаю, какая будет моя дальнейшая участь».

В обмен на доверенность я сообщил ей столько из истории моей жизни, сколько считал для нее надобным. Я был совершенно обворожен ею, забыл мисс Сомервиль и отвечал на письмо батюшки почтительно и ласково. Он уведомлял, что постарался записать меня в книгу брандвахтенного корабля в Спитгеде; но, чтобы мне можно было долее наслаждаться приятным бездействием близ Евгении, я просил у него позволения поступить на корабль, не возвращаясь домой, и приводил в причину то, что некоторое промедление в свидании может смягчить неприятные впечатления, произведенные последнею размолвкою между нами. В своем ответе он согласился на это и приложил к нему очень порядочную ассигнацию; та же самая почта привезла мне убедительную просьбу и приглашение мистера Сомервиля приехать к нему в имение.

Моя обворожительная актриса известила меня, что через два дня их труппа отправится в окрестности Портсмута, и так как они должны были пробыть в этом переезде около двух недель, то я решился принять приглашение мистера Сомервиля и разлучиться с нею на время. Более недели провел я с милой Евгенией и, уезжая, признался ей в моей любви. Молчание и слезы были единственным ее ответом. Я видел, что это не огорчило ее, и расстался с нею полный приятных предчувствий.

Но о чем думал я, когда скакал к Сомервилям, сидя беспечно в карете? О наслаждении насчет бедной, беззащитной сироты, которой последующая жизнь будет омрачена горестями. Я в состоянии был видеть свою слабость и нравственно рассудить о ней; но дьявол торжествовал надо мной, и я утешал себя простонародной поговоркой: «Иди, коли дьявол тащит». Этим дьяволом разрешил я все сомнения и стал думать об Эмилии, жилище которой было тогда у меня в виду.

Я приехал в имение и был ласково принят отцом и дочерью; но об этом посещении не буду распространяться. Воспоминание о нем заставляет меня презирать себя и человеческую природу. Можно ли мне было верить? Но я вдохнул неограниченное к себе доверие. Не был ли я безнравствен, насколько может быть человек в моем возрасте? Но я заставлял их думать, что был почти совершенство нравственности. Был ли я достоин счастья? Но я использовался им и пользовался таким, каким мне не удавалось пользоваться ни прежде, ни после того. Я похож был на змею Эдема, хотя и не имел бесчестных ее намерений. Красота и добродетель соединились, чтобы держать мои страсти в повиновении. Когда не представлялось им никакой пищи, они прятались в самые сокровенные уголки моей груди.

Я наверное исправился бы, если б мог быть неразлучен с Эмилией; но, разлучаясь с нею, терял все свои добрые чувства и намерения; однако в моей душе всегда оставался образ этой добродетели, зажигая в ней какой-то священный пламень, никогда не угасавший совершенно; и если случалось, что он затмевался на время, и то снова вспыхивал с прежним блеском и, как бы сторожевой огонь, часто проводил меня между опасностей, которые могли бы погубить меня.

Принужденный, наконец, оставить этот земной рай, я сказал ей, уезжая, что люблю, обожаю ее; и в доказательство того, что она мне поверила и была ко мне неравнодушна, получил локон ее волос. От Сомервилей я имел намерение отправиться прямо на корабль, как условился с отцом; но искушение продолжать ухаживать за прекрасной и несчастной Евгенией было так велико, Что я не имел возможности противиться ему или по крайней мере полагал, что не могу, несмотря на все усилия, победить себя. На брандвахтенный корабль я явился только pro forma; внес имя свое в книгу, чтобы обмануть отца и не потерять времени зачета службы. Исполнивши все это как следует, я получил увольнение от старшего лейтенанта, моего старого знакомого, который на корабле, набитом сверхкомплектными мичманами, был очень рад избавиться от меня и от моего сундука.

Я торопился на свидание и нашел труппу в полной деятельности. Когда мы расставались, Евгения хотела, чтоб знакомство наше никогда не возобновлялось. Боясь как за себя, так и за меня, она весьма чувствительно и нежно доказывала мне, как много я могу терпеть от этого на службе; но, решившись добиться своего, я имел ответы на все ее возражения, и явился к содержателю театра с просьбой поместить меня в труппу.

Этот шаг убедил Евгению, что моя привязанность непреодолима, и что я решился всем пожертвовать для нее. Я был принят; мне определили плату по одной гинее в неделю, с семью шиллингами прибавочных за игру на флейте; а скорым принятием меня в труппу я обязан был своему голосу. Содержатель нуждался в первом певце. Моему вокальному дарованию все отдавали справедливость и удивлялись. В тот же вечер я подписал условие на два месяца и, будучи представлен надлежащим образом моим собратьям, сел за стол, на котором нашел более изобилия, нежели изысканности. Я сел возле Евгении, и ее исключительное внимание ко мне возбудило зависть моих новых товарищей. Меряя всех их глазом, я рассчитывал, что если им посчитаться со мною, то я между ними лучший кавалер.

Афиши возвестили трагедию «Ромео и Юлия». Я должен был играть героя, и мне дали только четыре дня на приготовление. Все это время было проведено с Евгенией, которая, с тех пор, как выказала мне несомненные доказательства своей привязанности, не принимала никакой вольности от других. День пробы наступил; меня нашли превосходным, и труппа громко мне аплодировала. В шесть часов занавес поднялся, и шестнадцать сальных свечей осветили мою особу перед сборищем около ста человек.

Тот, кто не был в этом положении, не может составить себе никакого понятия о нервическом потрясении чувств у дебютанта. Хотя труппа, за исключением Евгении, состояла из особ, презираемых мною, а зрители были по большей части все от плуга и едва, может быть, знавшие грамоте, однако ж, я смутился и на первый раз не особенно отличился; но присутствие и улыбка моей возлюбленной в сцене на балконе совершенно оживили меня. В любовных сценах я был, как говорится, в своей тарелке; в особенности с Жульетой в тот вечер. Я сразу усвоил достоинство великого драматического артиста, и занавес опустился при громе рукоплесканий. Меня вызвали для повторения игры, и я потащился на авансцену благодарить огородников, фабрикантов сальных свечей, сыроваров и пахарей за великую честь, сделанную мне ими. Праведное Небо! Как унизил я себя! Но уж было поздно.

Легко можно предвидеть, какие следствия должны были произойти от этого пребывания в Евгенией.

Но стараюсь оправдываться и уменьшать свою вину. Она была непростительна и вполне наказала меня; но я хочу защитить бедную погибшую Евгению. Добродетель ее упала пред моей настойчивостью. Она сделалась жертвою тех несчастных обстоятельств, которые я бесчестно употребил в свою пользу.

Два месяца я жил с нею, забыв свое семейство, службу и даже Эмилию. Меня занесли в корабельную книгу, и хотя никто не знал, где я нахожусь, но отец оставался в неведении о моей отлучке с корабля. Все посвящено было Евгении. Я играл с нею на сцене, странствовал по полям, и клялся в постоянстве целыми томами глупостей. Когда мы играли театр обыкновенно был полон, и многие из почтенных жителей того города предлагали нам перемещение на лондонскую сцену; но мы оба не хотели этого, думая только о том, чтоб быть вместе.

Теперь, когда время охладило юношескую горячность, уносившую меня за пределы благоразумия, позвольте мне оправдать эту несчастную девушку. Она была с дарованиями и самая чувствительная, откровенная, приятная особа, какую я когда-либо встречал. Беспредельное остроумие, восхитительная веселость нрава и твердый ум блистали в ней; она совершенно посвятила себя мне первому, в этом я совершенно уверен, – единственному предмету ее любви, и любовь ее ко мне прекратилась только с жизнью. Хотя ее ошибки не могут быть защищаемы, но по крайней мере их можно судить не так строго и соболезновать о них, потому что они происходили от недостатка нравственного воспитания. Дни своего детства она провела посреди сцен семейных распрь, распутства и скудости; юношеские ее годы, под руководством слабой матери, употреблены были на внешнее воспитание, а не укрепление здравых понятий. И эти наружные украшения служили только к ускорению ее падения и к увеличению бедствий.

Воспитанная во Франции во время самого разгара революции, она впитала некоторые свободные понятия того времени, и, между прочим – что супружество есть гражданское условие, которое может быть расторгнуто по произволу той или другой стороны. Пагубная и ложная мысль эта утвердилась в ней и подтверждалась примерами супружеских несогласий, в особенности в ее семействе.

– Не знаю, как долго продлится твоя любовь ко мне, – сказала мне однажды Евгения, – но с той минуты, как ты перестанешь любить меня, лучше будет, если мы расстанемся.

Слова эти, конечно, выражали чувства энтузиазма; но Евгения жила потом достаточно долго, чтобы вполне узнать свое заблуждение и оплакивать печальные его влияния на свой душевный покой.

Странный случай пробудил меня от этого упоительного усыпления. В то время я считал его для себя несчастным, но теперь убежден в его благодетельных последствиях, потому что он возвратил меня к долгу и показал мне всю ложность моего положения. Отец все еще не знал о моем отсутствии с корабля и, не уведомивши меня, приехал навестить одного приятеля, жившего в окрестности города. Ему начали рассказывать о «занимательном молодом человеке», пожинающем так много похвал в ролях Аполлона и Ромео, и уговорили посмотреть его игру.

В то самое время, когда мне должно было пропеть «Pray Goody», мои глаза нечаянно встретились с глазами отца, смотревшего на меня подобно голове Горгоны, и хотя он своим взглядом и не обратил меня в камень, но обратил в больного. Я был ошеломлен, забыл свою роль и убежал со сцены, оставив актеров и музыкантов делать, что они признают за лучшее. Отец, едва веривший глазам, убедился, наконец, когда увидел мое замешательство. Я побежал в гардеробную, где, прежде нежели успел скинуть с себя венец Аполлона и юбку, ко мне подошел мой раздраженный родитель, и я не в состоянии описать, до какой степени я выглядел дураком, приняв еще во внимание и мой наряд.

Отец сурово спросил меня, как долго занимал я такую почетную должность? Я ожидал этого вопроса, и потому немедленно отвечал ему, что «не более двух или трех дней» я уехал из Портсмута, и мне показалось интересным поиграть на сцене.

– Да, оно, в самом деле, весьма занимательно, сэр, – сказал отец. – Но позвольте мне спросить, не заставляя меня, впрочем, опасаться, что вы мне солжете, долго ли продлится ваш отпуск?

– О, мой отпуск кончится завтра, – отвечал я, – и после того я должен возвратиться на корабль.

– Позвольте мне иметь честь отправиться с вами вместе, – сказал батюшка. – Мне хочется попросить вашего капитана сделать некоторые небольшие ограничения во времени и в расстоянии будущих ваших поездок, – потом, возвыся голос, он прибавил: – Я стыжусь вас, сэр. Сыну дворянина непристойно извлекать какую бы то ни было выгоду от общества бродяг и наемщиков. Я имел повод думать, по последнему письму вашему из Портсмута, что вы заняты совсем не этим.

На этот весьма чувствительный родительский выговор я отвечал с скромною и невинною наружностью (здравый рассудок живо вернулся ко мне), что я не полагал ничего дурного в том, что делает по временам большая часть флотских офицеров (довод, говоря по правде, слишком преувеличенный); что мы очень часто играем у себя на корабле, и что мне не доставало практики.

– Практики с равными себе, а не в компании с плутами и уличными бродягами!

Мне показалось, последние слова относятся к Евгении, и это весьма огорчило меня, но, по счастью, я сдержал досаду свою в должных пределах и, зная, что кругом был виноват, позволил отцу моему делать по мне залпы, не ответив ему ни на один выстрел. Свою нотацию он заключил приказанием придти к нему завтра поутру в десять часов. Он оставил меня переменить платье и прийти в себя. Конечно, я уж не появлялся на сцену в тот вечер и предоставил директору разделываться с зрителями, как знает.

Евгения была безутешна, когда я сказал ей о вечернем приключении. Для ее успокоения, я предлагал оставить мое семейство, службу и жить с нею. Слова эти немедленно привели ее в себя.

– Франк, – сказала она, – все, что произошло, так и должно было произойти. Мы оба виноваты. Я чувствую, что была слишком счастлива, и закрываю теперь глаза пред опасностью, которую не смею себе представить. Твой отец человек благоразумный; его намерение – свести тебя с дороги неизбежной погибели. Что касается до меня, то, если бы он знал о нашей связи, он бы мог только презирать меня. Он видит своего сына, живущего с странствующими актерами, и долг его – употребить все средства, какие бы они ни были, для того, чтобы покончить с этим. Тебе назначено благородное и видное поприще; я никогда не хочу быть помехой справедливому честолюбию твоего отца и твоему благополучию. Я ожидала счастливейшей участи; но любовь ослепила меня; я это теперь ясно вижу. Ежели твой отец не может уважать меня, он должен по крайней мере удивляться моей решимости. Я нежно любила тебя, мой несравненный Франк, и никогда не могу любить другого. Но мы должны расстаться; одно только Небо знает, как долговременна будет наша разлука. Я готова принесть всякое пожертвование для чести твоего имени и твоей будущности, и это все, что я в состоянии сделать в доказательство моей неограниченной любви к тебе.

Я обнял ее. Большую часть ночи провели мы в приготовлениях к моему отъезду, в условиях и уговорах о переписке и, если можно будет, наших свиданиях. Рано поутру простился я с нею и с тяжелым, могу сказать расстроенным сердцем предстал перед отцом. Он узнал уже о моей связи и необузданной любви и по благоразумию своему старался не напоминать мне об этом; он принял меня благосклонно, не возобновлял разговора о происшествии вчерашнего вечера, и мы сделались хорошими приятелями.

Удалившись от Евгении, я испытывал справедливость поговорки, что труден только первый шаг. У меня становилось легче на сердце, по мере того, как расстояние между нами увеличилось. Отец, чтоб еще более отвлечь меня от предмета моей любви, начал говорить мне о семейных делах, о моих братьях и сестрах и, наконец, упомянул о мистере Сомервиль и Эмилии. Тут он тронул меня за чувствительную струну. Воспоминание об Эмилии, об этом совершенстве, этой непорочной обворожительнице, возобновило угасавшее пламя добродетели и на время вытеснило из памяти моей несчастную Евгению. Я сказал отцу, что даю ему слово не бесчестить впредь ни себя, ни его, если он обещает мне никогда не рассказывать последней моей глупости Сомервилю и Эмилии.

– Весьма охотно обещаю тебе это, – сказал батюшка, – тем с большим удовольствием, что в желании твоем вижу самое сильное доказательство сознания тобою своего поступка.

Разговор этот происходил на пути нашем в Портсмут. По приезде туда отец, будучи знаком с главным командиром, оставил меня в гостинице, а сам немедленно отправился с ним. Следствием этого свидания было назначение меня на какое-нибудь идущее в море судно к кремневому капитану.

Один из подобных готовился в скорости отправиться в Бискайский залив, и так как на фрегате его не имелось вакансии, то, по особенному приказанию адмирала, я принят был сверхкомплектным. Отец, узнавши в продолжении этого времени о всех моих проказах и, наконец, увидя меня на судне, утешал себя, что я нахожусь под надежным присмотром, и, простившись со мной, возвратился на берег. Весьма скоро увидел я, что был под эмбарго, и мне ни под каким видом не позволялось отлучаться с фрегата.

Я наперед ожидал этого. Но у меня были свои уловки и, научившись уже смеяться над подобными мелочами, я пускался на всякий предстоявший мне решительный шаг, сколь бы он ни противоречил благоразумию.

Глава XI

На нашей лодке один только парусИ наш кормчий побледнел;Смел будет лоцман, который посмеетВести нас теперь. И лишь только сказал он, огненных опрелМолния тучи на море пустила.«Чего ж ты боишься? что тебя устрашило?Не видишь разве, не слышишь,Что свободно плывем по морюМы с тобою?»Шелли.

Читатель, может быть, сочтет меня слишком щекотливым, когда я скажу ему, что не могу описать огорчения, которое чувствовал я при грубом и нахальном обращении, встреченном мною в мичманской кают-компании. Хотя связь моя с Евгенией не оправдывалась нравственностью, но в других отношениях она была безукоризненна и чиста, была не запятнана непостоянством, грубым обращением и пьянством. Сколько ни был я порочен, в чем сознаюсь теперь откровенно, но, по крайней мере, порок мой очищался Евгенией, впавшей в одну только ошибку.

Как только я устроился в новом своем местопребывании с возможным комфортом, я написал длинное письмо к Евгении, в котором подробно описал ей все случившееся со времени нашей разлуки и просил ее приехать в Портсмут видеться со мной, назначая ей остановиться в гостинице «Звезды и Подвязки», как в доме, ближайшем к морю, и следовательно на таком месте, где я скорее могу скрыться из виду по прибытии на берег. Она отвечала мне, что будет на следующий день.

Теперь вся трудность состояла в том, как попасть на берег. Я был уверен, что красноречие мое не в состоянии заставить старшего лейтенанта ослабить свой церберовский присмотр за мной, однако ж, решился попытаться и усердно начал просить его позволить мне съехать на берег запастись некоторыми вещами, весьма для меня необходимыми.

– Нет, нет, – сказал мистер Тальбот, – я старый воробей, чтоб провести меня на этой мякине. Мне так велено, и кончено; я не пустил бы на берег родного отца, если бы капитан приказал держать его на судне, и говорю вам без всяких обиняков, что с этого фрегата вы ни за что не попадете на берег, разве захотите пуститься вплавь; но я не думаю, чтобы вы на это решились. Я покажу вам, – продолжал он, – что это не прихоть с моей стороны – вот капитанская записка.

Слова, относившиеся ко мне, были в ней кратки, нежны и учтивы и заключались в следующем: – «Держите на судне этого проклятого молодого дикаря, Мильдмея».

– Позволите ли вы мне, – сказал я, складывая записку и возвращая ему, не сделав никакого замечания, – позволите ли вы мне съехать на берег, исполняя обязанность за унтер-офицера.

– Это будет такое же нарушение приказания, – сказал он, – как ежели бы я вас прямо отпустил. Вы не можете ехать на берег, сэр.

Последние слова он произнес самым положительным тоном и спустился в каюту, оставив меня на шканцах размышлять и изыскивать средства.

Передача писем мною и Евгенией была весьма удобна; но я не довольствовался одним этим и обещал видеться с нею в 9 часов вечера. Солнце начало садиться, все шлюпки были подняты, вблизи не находилось никакого берегового ялика, и не было никакого другого средства достичь берега, как вплавь. Об этом способе мистер Тальбот сам намекнул мне, чтоб показать только совершенную невозможность такой переправы; но он и в половину не знал меня тогда так хорошо, как узнал впоследствии.

Фрегат стоял на якоре, в двух милях от берега; ветер дул юго-западный, и течение шло на восток, так что ветер и течение были мне оба попутными. Я рассчитал пуститься к Соут-Си-Кастель и в темноте вечера забрался на фор-руслень. Было 20-е марта, и стоял холод. Я разделся, увязал платье в весьма маленький узел и прикрепил его к фуражке, остававшейся на своем месте; потом, спустившись потихоньку в воду, подобно второму Леандру, поплыл в объятия своей Геро.

Не более пятнадцати сажень успел я отплыть от фрегата, как часовой увидел меня и, без сомнения сочтя за новобранца, старающегося убежать, кричал мне, чтоб я вернулся. Я не слушался, и вахтенный офицер велел ему стрелять по мне. Пуля просвистела над моей головой и упала между руками в воду. За ней последовало еще с дюжину, равно хорошо направленных; но я продолжал плыть, и вскоре темнота ночи и увеличившееся расстояние скрыли меня. Перевозчик, видя вспышки и слыша ружейные выстрелы, полагал встретить беглого и сорвать себе порядочную плату; поэтому он начал грести ко мне. Я окликнул его и был взят им на лодку, отплывши от фрегата и четверти мили.

– Я не думаю, – сказал старик, – чтоб ты мог доплыть до берега. Ты двумя часами торопился отправиться с судна и потому должен был встретить сильный отлив, идущий с гавани, так, что если б в состоянии был держаться на воде, то, наверное, не миновать бы тебе Суверсов.

Покуда старик греб и разговаривал, я отряхивался и одевался, не делая ему никакого возражения, а попросил только высадить меня на ближайшее место к Соут-Си-Битч, что он и исполнил. Я дал ему гинею и, не оглядываясь, побежал в укрепление, а оттуда, по улице Понстрит, в гостиницу «Звезды и Подвязки», где Евгения встретила мне с большим присутствием духа, называя при всех «своим любезным супругом». Мокрое платье обратило ее внимание. Я рассказал ей, на что решился для свидания с нею. Он трепетала от ужаса, а у меня зубы стучали от холода. Славный огонь, горячий и далеко не слабый, стакан пунша вместе с ее слезами, улыбками и ласками, скоро подкрепили меня. Читатель, без сомнения, припомнит менее приятное средство, предпринятое со мною, когда я топил учительского помощника, и которое я сам советовал в подобных случаях, испытавши хорошие его последствия. Без сомнения, я заслуживал его в этом случае гораздо более, нежели в первом.

bannerbanner