Читать книгу Теория потерь (Марк Балан) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Теория потерь
Теория потерь
Оценить:

3

Полная версия:

Теория потерь

— Что вы здесь делаете? —её голос прозвучал ровно, ледяным, звенящим тоном, каким, наверное, должна говорить женщина, чувствующая свою полную правоту.

Вадим, до этого сидевший вальяжно, покачиваясь на стуле, вдруг весь подобрался. Я уже знала эту его слабость — не то чтобы знала осознанно, скорее чувствовала кожей: он терялся перед женщинами вроде Сони. Смелыми, красивыми, из того самого другого мира, куда он сам, впервые, благодаря мне, начал приближаться совсем недавно. Со мной он быстро научился быть уверенным, даже наглым — я сама, своей уступчивостью, невольно способствовала этому. Но здесь, перед чужой решительностью, он не знал, как себя вести, и это незнание делало его на мгновение почти жалким.

— Я это… к Нике, —пробормотал он, зачем-то пытаясь встать со стула и запутавшись в собственных ногах. — Мы знакомы вообще-то.

К этому моменту я уже успела подойти вплотную и, вопреки всякой логике, вопреки всему, что чувствовала минуту назад, испытала вдруг совершенно необъяснимый порыв защитить его, но сделать это как можно быстрее и тише.

— Соня, всё в порядке, — быстро проговорила я, вставая почти между ними. — Это Вадим. Мой… знакомый. Он здесь совершенно случайно, я сейчас всё улажу.

— Зачем ты его сюда позвала? — вдруг почти выкрикнула Соня, и от этого крика несколько голов за соседними столами повернулись в нашу сторону.

— Я его совсем не звала сюда!— вспыхнула я в ответ, и в этой вспышке смешалось сразу два совершенно противоположных чувства: облегчение оттого, что всё наконец открылось само, без моих усилий и объяснений, и липкий, подступающий к горлу ужас, потому что краем глаза я уже видела, как в нашу сторону, спешит мама.

Она шла торопливо, но длинное платье сковывало ее движения, раскрасневшаяся, помолодевшая от только что пережитого восторга, будто музыка и аплодисменты сбросили с неё разом лет двадцать. Но мы с Соней уже не замечали ничего вокруг, кроме друг друга, швыряясь обвинениями настолько нелепыми, что, будь у меня в ту минуту хоть капля способности мыслить трезво, я бы, наверное, рассмеялась. Вадим, слушая, как я фактически защищаю его перед Соней, снова начал наливаться привычной самоуверенностью, снова выпрямился на стуле, снова стало заметно, как он смотрит на происходящее с ленивым, почти довольным превосходством.

Ещё несколько секунд и мама оказалась рядом, ничего ещё не понимая, она не могла сразу взять в толк, что могло произойти между двумя её любимыми девочками в такой день. Но постепенно, слово за словом, до неё стал доходить смысл того, из-за чего мы спорили. Она перевела взгляд на Вадима, на его спортивный костюм, совершенно неуместный на свадебном банкете, на золотую цепочку, утонувшую в складках короткой шеи, на синеватые тени наколок на пальцах и её лицо на моих глазах изменилось.

— Доченька, кто это? — прошептала она своим тихим, домашним голосом, тем самым, каким обычно спрашивала, не голодна ли я. —Спаси тебя бог от такого выбора.

Из её уст, привыкших к совсем другим интонациям, эти слова прозвучали особенно страшно, не как оскорбление, а как приговор, произнесённый в полной убеждённости собственной правоты.

У меня перехватило дыхание. Соня тоже замолчала и лишь смотрела на меня с кривой, невесёлой усмешкой, в которой было гораздо больше горечи, чем торжества.

И, может быть, всё бы ещё удалось как-то замять, свести к неловкой, но не смертельной сцене, если бы в эту самую секунду мой взгляд не упал на Ромку, привычно прячущегося за спинами, сгрудившихся вокруг нас гостей.

Что-то во мне сорвалось в один миг, будто перегорел предохранитель. Вся ярость, всё унижение этого вечера нашли себе, наконец, удобную мишень.

— На своего избранника лучше посмотри, — выпалила я, глядя прямо на Соню, уже не в силах остановиться, —это же не человек, а безвольный хвост, который всю жизнь будет плестись у тебя в ногах!

В зале стало совсем тихо. Я обернулась к Вадиму.

—Пойдём. Нам здесь не рады.

А потом, уже тише, почти шёпотом, повернулась к маме:

—Мама, не волнуйся, пожалуйста. Я тебе потом всё объясню.

Даже в ту минуту, когда всё внутри меня тряслось от непонятной ярости, я помнила папин завет — маму нужно беречь.


Глава 5. Ника. Точка пересечения

Я потянула Вадима за руку, и мы оказались на тротуаре у театра — оба молчащие, оба погружённые каждый в своё. Я рассеянно смотрела по сторонам и вдруг зачем-то заметила: на улице уже осень. Тонкая, ранняя, почти неотличимая от лета — но всё же настоящая, с особым горьковатым запахом влажной листвы.

- Смотри, как воздух в сентябре становится честным — сквозь него видно дальше, чем летом, — вспомнила я вдруг Сонину фразу, сказанную когда-то давно. От этого воспоминания в груди на секунду разлилось что-то тёплое, почти нежное, та особенная нежность, с которой вспоминаешь чужую, давно выученную наизусть привычку. Но тут же следом пришло другое чувство, куда более острое: я вспомнила, что именно с этой самой Соней только сейчас разругалась вдребезги, и нежность обернулась почти физической тоской по чему-то уже, кажется, безвозвратно потерянному. А следом — не успела я опомниться — накатило раздражение, злое, глухое не столько на Соню, сколько на себя за то, что даже сейчас я не могу отпустить её из сердца.

- К чёрту Соню, — оборвала я сама себя. — Осень — это просто осень. Понижение среднесуточной температуры, только и всего.

Вадим вёл себя непривычно тихо. Он молчал, глядя куда-то в сторону, а потом вдруг без единого слова, стянул через голову свою толстовку и неловко, совсем не по киношному, накинул её мне на плечи — то ли заметив, что я дрожу, то ли просто не зная, чем ещё заполнить это молчание между нами. Потом посмотрел мне в глаза впервые внимательным, спокойным взглядом и протянул в своей неподражаемой манере:

— Ну и рубилово вышло.

Я закуталась в толстовку молча — тяжёлую, пахнущую незнакомым одеколоном и немного потом — и почувствовала что-то, чему не могла подобрать ни одного точного слова, ни одной подходящей формулы, при всей своей привычке объяснять всё на свете.

Остаток ночи мы просто бродили — без всякого плана, без всякой цели, как бродят только по-настоящему свободные или по-настоящему растерянные люди. Москва в тот час была совсем тихой: пустые, гулкие проспекты, редкие, устало ползущие троллейбусы, мокрый после недавнего дождя асфальт, отражающий фонари неровными, дрожащими полосами. Мы прошли, кажется, через половину центра — мимо каких-то тёмных, спящих витрин, мимо набережных в граните, мимо чугунных оград бульваров, — почти не разговаривая, просто идя рядом, и в этом молчании было что-то новое, совсем не похожее на прежнюю неловкую тишину.

У одного из мостов Вадим остановился, аккуратно повернул меня к себе за плечи и поцеловал — совсем не так, как в тот страшный вечер в переулке. На этот раз в его движении не было ни напора, ни хозяйской уверенности — только неожиданная, почти пугающая, наверное, его самого, осторожность. И я, вопреки всему, что уже понимала о нём, вопреки тем самым звонкам тревоги, не смолкавшим во мне с первого дня нашего знакомства, позволила себе на одну короткую минуту довериться — не рассудком, а чем-то совсем другим, что рассудку не подчинялось.

Светало, когда мы подошли к моему двору. Вадим довёл меня почти до самого двора, но внутрь заходить не стал — я бы и не позволила: в доме на углу, на первом этаже, жила Аглая, чьё окно смотрело ровно на детскую площадку и на всех, кто через неё проходил, а сил на очередную бурю с тёткой у меня этой ночью попросту не было. Мы попрощались коротко, и я, стараясь ступать как можно тише, поднялась к себе.

В квартире стояла плотная тишина. Я на цыпочках прошла мимо маминой двери — закрыта, значит, спит, — решила я с облегчением, надеясь, что весь этот трудный разговор удастся хотя бы ненадолго отложить, — и скользнула в свою комнату. Включила ночник, находящийся прямо у двери.

На моей кровати, укутанная в зелёное пуховое одеяло, сидела мама и пристально, не мигая, смотрела прямо на меня.

— Мама, ты чего не спишь? — спросила я, хотя вопрос прозвучал глупо: ответ был очевиден.

Она не ответила сразу. Только плотнее закуталась в одеяло, будто оно могло защитить её от того, что она собиралась сказать.

— Как ты могла испортить Соне такой день, Вера? — произнесла она наконец, и голос её дрогнул, но не сорвался — мама всегда умела держать его ровным, даже когда внутри у неё всё рушилось. — Ты устроила там… не знаю даже, как это назвать.

Я молчала, не зная, с чего начать оправдываться — да и не была уверена, что хочу оправдываться вообще.

— И ладно бы только это, — продолжала мама. — Я никогда не понимала твоих нападок на Рому. Ну да, ты имеешь право на своё мнение, но есть же какое-то элементарное воспитание. Говорить всё это прилюдно, на его собственной свадьбе! Он хороший, мягкий, добрый, музыкальный мальчик. Ведь он сирота, у него, кроме бабушки, никого во всём мире нет…

— Мама, он слизняк, — оборвала я резче, чем хотела, понимая всю справедливость её слов. Но меня уже опять несло: — Ромка — пустое место. Ромка — Сонин хвост. Будет всю жизнь у Сони под каблуком сидеть, лишь бы ничего не решать самому.

— Детский сад какой-то, — мама вновь подняла на меня глаза. — А твой-то, выходит, лучше? — тихо спросила она, и от этого вопроса было тяжелее, чем от крика. — Твой отец в гробу бы перевернулся, если бы увидел, кого ты…

Она недоговорила — само слово, которым ей хотелось назвать Вадима, казалось, видимо, слишком грубым для этой комнаты, для нашего дома.

Я стояла у двери, всё ещё в его толстовке, и чувствовала, как во мне поднимается знакомая волна упрямства — та самая, что срабатывала во мне всегда, стоило кому-то попытаться решить за меня, что мне можно, а что нельзя.

— Мама, это моя жизнь, — сказала я тихо, но твёрдо. — Я взрослый человек. Я сама разберусь, с кем мне быть. А ты судишь по внешности, хотя всегда говорила, что это недостойно культурного человека.

Она хотела что-то возразить — я видела, как дрогнули её губы, как она даже набрала воздуха для новой фразы, — но вдруг словно резко погасла, обмякла, как догоревшая свеча. Слишком устала. Слишком боялась. Слишком сильно любила меня, чтобы продолжать бой, победить в котором у неё не было ни единого шанса.

— Я не хочу с тобой ссориться, — сказала она наконец очень тихо. — Слишком боюсь тебя потерять, Вера. Ты у меня одна.

Что-то во мне дрогнуло от этих слов сильнее, чем от любых обвинений. Я подошла к кровати и присела на край, и мама, помедлив всего секунду, приподняла край одеяла, приглашая меня. Я нырнула внутрь, прижалась к ней, вдыхая знакомый с детства запах — то ли её духов, то ли просто дома, — и на несколько долгих минут мир снова стал таким простым и надёжным, каким был когда-то очень-очень давно. Нам было невероятно тепло и хорошо вдвоём под этим одеялом. Но какой-то другой, отдельной, холодной частью рассудка — той самой, что никогда во мне полностью не засыпала, — я уже знала: этого перемирия надолго не хватит.


Аглае какой-то доброхот, конечно, рассказал о произошедшем на свадьбе, но поскольку там вряд ли кто-то что-то толком понял, сведения были обрывочные, в единый пазл не складывались. Аглая, как обычно, в таких случаях, принялась пытать маму. Мама нашла свой привычный в таких ситуациях способ обороны — ушла в глубокое молчание. Со мной Аглая до поры до времени не связывалась: она хорошо знала меня и мой характер и, как правило, бросалась в бой, лишь накопив достаточно ресурсов для атаки.


Жизнь возвращалась в привычную колею. Краем уха я услышала, что Соня с Ромой отправились в свадебное путешествие в Таиланд.

Через несколько дней после случившегося я наткнулась во дворе на Анну Семёновну, возвращавшуюся с работы из школы. Подтянутая, в строгом чёрном костюме и белой блузке, с красиво собранным на затылке узлом густых, чуть тронутых сединой тёмных волос, она производила то самое впечатление, которое оставляют только женщины, преданно посвятившие себя своему делу. Немногие знали о совсем другой стороне её характера: теплоте, гостеприимстве и удивительном чувстве юмора, которое бывает только у ясно и глубоко мыслящих людей.

Она увидела меня раньше, чем я её заметила, и остановилась, поставив сумку с тетрадями на скамейку у детской площадки.

— Добрый день, Ника, — сказала она, тепло улыбаясь мне.

— Здравствуйте, Анна Семёновна.

Мне было несколько неловко: я, как стало часто случаться в последнее время, не знала, как себя вести, как разговаривать.

— Как твои дела? — спросила она всё так же спокойно.

— Спасибо. Всё хорошо. А вы как?

— Ну, как я, — смеясь, ответила она, показывая взглядом на стоявшую рядом сумку, набитую одинаковыми зелёными школьными тетрадями. — Вот несу себе развлечение. Сочинения по Чехову — вечер юмора мне обеспечен.

Я немного облегчённо улыбнулась в ответ. С Анной Семёновной было всегда легко, она чем-то напоминала мне папу — ей не требовалось что-то долго объяснять. В тот же момент Анна Семёновна, безо всякой связи с только что сказанным, добавила:

— Молодость — время такое: есть — да, есть — нет, а оттенков не видишь. Я и Софии то же самое сказала. В жизни всё может случиться: родители умирают, мужья уходят, дети вырастают, а дружба — это то, что может в какие-то моменты остаться единственным маяком, который светит.

У меня выступили слёзы на глазах от её слов, хотя обвинить меня в сентиментальности и слезливости не смог бы никто.

А потом Анна Семёновна крепко меня обняла, и я потянулась к ней в ответ — и только сейчас заметила, что в арке, ведущей из двора, стоит, приоткрыв от изумления рот, Аглая со своими неизменными левретками…


Осень сменилась зимой почти незаметно, как это всегда бывает в Москве — вроде бы вчера ещё шуршали под ногами палые листья, а сегодня уже скрипит под каблуками первый ледок. Жизнь моя тем временем текла по двум руслам, которым я старательно не давала пересекаться.

На кафедре всё шло своим чередом: зимняя сессия, бесконечные приёмы задолженностей, растущая как снежный ком, стопка контрольных работ моих семинарских групп, которые нужно было проверить до Нового года. Научрук снова взялся за меня с прежним усердием — очередная глава диссертации, очередные сроки, очередное его коронное: «Вероника Андреевна, у вас голова светлая, а руки ленивые», которое я про себя каждый раз опровергала цифрами: сколько часов я вела семинаров, сколько тетрадей проверила, сколько раз ночевала над формулами.

С Вадимом мы виделись урывками — он то пропадал на несколько дней без объяснений, то, наоборот, настойчиво требовал моего времени именно тогда, когда меньше всего было возможности его выкроить. Я злилась на его непредсказуемость, но — что пугало меня куда больше злости — начинала подстраивать под неё собственное расписание, будто это было в порядке вещей.

С Соней не встречались теперь вовсе — не только из упрямства, но и по чистой логике: она сама с обычной своей стремительностью, нашла им с Ромой квартиру где-то поближе к театру, чтобы не терять время на дорогу после ночных репетиций перед премьерами. Ромка, разумеется, не возражал — не думаю, чтобы у него вообще нашлось мнение по этому вопросу.

Дика с собой взять они не смогли: новая квартира была слишком тесной, да и Соне, вечно пропадающей в театре, попросту некогда было с ним гулять, — и пёс остался у Анны Семёновны. Однажды, возвращаясь из института, я вновь столкнулась с Анной Семёновной прямо под аркой — та неспешно шла с Диком на поводке, и пёс, завидев меня, радостно рванулся навстречу. Хоть я и не питала любви к собакам, но Дик преданно хранил привязанность и ко мне, держа в своей памяти благодарность за спасение.

— Гуляем вот с ним теперь по очереди, я да соседка, — улыбнулась Анна Семёновна, потрепав Дика по загривку. — Правда, стараюсь пораньше выходить, пока во дворе Аглаи Владимировны нет, не хочу лишний раз пересекаться, прости господи. На той неделе она мне тут целую лекцию прочла — дескать, приличные люди собак без намордника не выгуливают, а Дик наш, между прочим, мухи не обидит.


…А потом, в один из вечеров, когда я замёрзшая ввалилась домой с морозной улицы, мама, перебиравшая ноты в гостиной у стола, завидев меня, негромко произнесла:

— Соня-то беременна, оказывается. Анна Семёновна сегодня во дворе сказала.

Я застыла в дверях. Первым порывом было — бежать. Немедленно набрать её номер, поздравить, помириться, обнять — всё сразу. Но математик остановил во мне истерику.

— Позвоню на днях, — сказала я себе, снимая пальто. Дни складывались в недели. Недели — в месяцы.

Не то чтобы я не думала о ней, думала — часто, слишком часто для человека, который якобы решил жить дальше сам по себе. Иногда, идя мимо знакомых по детству мест, я ловила себя на мысли: вот бы сейчас Соня была рядом, непременно бы заметила какой-нибудь особенный свет в окне, или узор инея на асфальте, и произнесла своё привычное «смотри, как красиво» а я, как всегда, поторопила её куда-то бежать дальше. От этих мыслей становилось так пусто, что хотелось немедленно набрать номер — и тут же откуда-то из глубины снова поднималось упрямство: а кто должна звонить первой?


Зима тем временем тянулась своим чередом — снегопады, замёрзшие лужи во дворе, тяжёлые пуховики на прохожих. Я преподавала, писала диссертацию, ссорилась с Аглаей по мелочам, виделась с Вадимом, когда он появлялся, и продолжала носить в себе эту глухую, невысказанную тоску по Соне…

А потом, вдруг, пришла весна.

…Я возвращалась после очередного семинара на кафедру, когда наперерез мне неожиданно выскочила Саша — диспетчер нашего факультета. Мы были знакомы со студенческих времён и обращались друг к другу на «ты».

— Ника, а я тебя дожидаюсь. Тебе мама звонила, два раза.

Мама? Два раза? В первую секунду сердце болезненно сжалось, но потом я включила логику, спеша за Сашей по гулким университетским коридорам. Что могло случиться? С мамой? С Аглаей? С кем-то ещё?

В первую очередь нужно успокоить дыхание. Раз мама звонила сама, значит, с ней всё в порядке. Ну, разве что её в больницу увозят, или, может, в милицию «замели» (смешно) и дали сделать короткий звонок (нелогично, почему тогда два раза звонила?).

С Аглаей? Не верю. Аглая переживёт всех, даже тех, кто ещё не родился.

С кем? Может, дома пожар? А почему мама позвонила в диспетчерскую, а не на кафедру? Ну, скорее всего, нашла только этот телефон, потому что мама, насколько я могу вспомнить, никогда мне на работу и не звонила.

Мы ворвались в диспетчерскую. Сашу тут же за локоток перехватил Сергей Васильевич Савинов, преподаватель статистики, и они бурно принялись что-то выяснять у расписания. Я поспешила к телефону. Тыкала в кнопки, слушала гудки, ждала. Наконец, в трубке послышался родной негромкий голос:

— Алло!

— Мама! Это я, Вероника. Что случилось?

— Ой, Верочка! Ты извини, я, что-то не подумав, звонила, корю себя теперь.

— Да что случилось, мама? Скажи уже!

Мама взяла небольшую паузу, чуть вздохнула и, наконец, повысив голос, откликнулась:

— Наша Сонечка родила сегодня утром! Девочка!

К горлу подкатил комок. Родила. Ну, как так?! Родила без меня? Эти нелепые мысли проносились в моей голове галопом. Смешно, конечно, было представить, что Соня ждала бы нашего примирения, отодвигая время родов одним волевым усилием.

— Ты меня слышишь, Верочка? — переспросила в трубке мама.

— Да, мама, конечно, слышу. Поздравляю!

В голосе мамы появились редкие весёлые нотки:

— И я тебя поздравляю, Вера! Только вроде бы поздравлять не нас с тобой нужно!

— Да, конечно, мама! Я сейчас обдумаю и решу, что делать.

— Право, Вера! Ну что тут обдумывать, нужно просто ехать!

— Да, мама, — ответила я чуть спокойнее, — у меня сейчас ещё один семинар, а потом поеду. Только скажи куда?

Она продиктовала мне адрес. Я положила трубку и вышла из диспетчерской.

Маме я, впрочем, наврала: семинары на сегодня уже закончились, и в целом можно спокойно ехать прямо сейчас. Но мне хотелось побыть наедине со своими мыслями. Я вернулась на кафедру. В голове невольно поплыли воспоминания: вот мы с Соней на папиной горке, обнявшись, летим вниз; вот идём, взявшись за руки, впервые вместе в школу; вот едем в лагерь на каникулах; вот школьные дни, выпускной; вот первая в жизни совместная заграничная поездка в Турцию…

Нет, хватит воспоминаний! Я нужна сейчас Соне! Решительно встала, одёргивая пиджак. Еду!

Поймала машину прямо у главного входа в институт — частник, «копейка», продавленное сиденье пахло бензином и чужими сигаретами. Уже сидя внутри, глядя в окно на проплывающую мимо Москву, подумала: наверное, стоило съездить домой, переодеться. Строгий деловой костюм, в котором я вела семинар, был как-то неуместен для визита в роддом. Но тут же остановила себя: глупости, какая разница, во что я одета. Ещё через пару кварталов зацепилась мыслью: а не стоило ли купить что-нибудь по дороге — цветы, какую-нибудь мелочь для малышки? Но и эту мысль отогнала: сегодня просто съезжу, а уж что дарить — решу потом, спокойно, не впопыхах.

Двор роддома встретил меня чуть суетливой атмосферой — несколько мужчин топтались на газонах, задрав головы к окнам верхних этажей, кто-то пытался докричаться до своей благоверной, кто-то просто курил, привалившись к дереву.

Замешкалась, не совсем понимая, куда мне теперь идти и что делать.

— Ника?

Я обернулась. Ко мне, как всегда смущённо улыбаясь, подходил Ромка.

Мы не виделись со дня свадьбы — с того злого вечера, когда я во весь голос назвала его «безвольным хвостом« перед половиной зала. Мне, привыкшей всегда точно знать, что сказать в любой ситуации, сейчас не хватало слов. Но Ромка, кажется, ничуть не помнил обиды или, помнил, но, по своему обыкновению, предпочёл сделать вид, что не помнит.

— Поздравляю, — выдавила я, пересилив себя. — С дочкой.

— Спасибо, — просиял он.

— Друбич, ну ты орёл! — раздалось сбоку. К нам подошли двое, судя по всему, его приятели или коллеги, один из них, невысокий, крепкий, хлопнул Ромку по плечу. — Ну что, бракодел, поздравляю!

Меня будто дёрнуло изнутри от этого слова, от этого глупого, солдафонского юмора. Ромка по обыкновению лишь криво улыбнулся, ничего не ответив.

— Не каждый брак сразу разглядишь, — процедила я, глядя прямо на шутника, вложив в эту фразу всё презрение, на какое была способна.

Тот, кажется, не совсем понял, что именно ему ответили, но что-то в моём тоне заставило его хмыкнуть и отвернуться. Они неловко попрощались и отошли.

Какие-то минуты мы стояли молча, а потом Ромка задрал голову вверх и начал махать руками, глядя куда-то на окна здания. Я проследила глазами направление его взгляда.

Соня стояла у окна на втором этаже — бледная, осунувшаяся так сильно, что я не сразу узнала знакомые черты, а узнав, испугалась ещё больше. То ли это были естественные последствия родов, то ли что-то другое, о чём я тогда и представить не могла, — но вид её несколько пугал.

— Что она худая, такая, — вырвалось у меня. Я не обращалась ни к кому конкретно, но Ромка вдруг ответил:

— Я ей тоже говорю, другие толстеют, когда беременны, а ты всё худее и тоньше становишься. И тётя Аня её ругала всё время: да, что такое, ты скоро звенеть начнёшь, на рельсу похожая. Ромка объедает, что ли? Соня последние месяцы от мамы в театре пряталась, та как ни придёт, а Соня всё в театре. Ей скажешь: Анна Семёновна приходила, ругалась, что ты столько работаешь, а она смеётся— ты теперь зять, тебе и слушать тёщину ругань.

Соня заметила меня почти сразу — и на её лице за одну секунду отразилось сразу два чувства: счастье и что-то похожее на грусть, почти вину. Она улыбнулась мне — широко, узнаваемо, совсем по-детски, — а потом бережно, обеими руками, подняла к стеклу маленький свёрток, показывая свою новорождённую дочь.

Я стояла внизу, задрав голову, чувствуя, как к глазам подступают слёзы, и поняла, что слова, которые я старательно готовила всю дорогу сюда — извинения, объяснения, попытки оправдаться, — оказались попросту не нужны. Единственное, что имело сейчас значение, — это она, живая, улыбающаяся мне сверху, и крошечный кулёк у неё на руках.

bannerbanner