
Полная версия:
Теория потерь

Марк Балан
Теория потерь
***
Роман основан на реальных событиях. Однако в целях художественного повествования имена, персонажи, места действия и хронология были изменены. Все совпадения с реальными людьми, живыми или умершими, а также событиями являются абсолютно случайными.
Пролог
Лечилась я тогда от депрессии. Едва домой выписали — где день, где ночь, не знаю. Имя своё вроде помню, но вспоминать не хочу, ибо смысла в том не вижу. В полутьме очнулась, сползла на пол, побрела в туалет. А когда возвращалась, поняла: хоть до постели полшага, сделать его не в силах. Так и упала на пол с высоты своего роста.
То, что время относительно, я всегда лучше Эйнштейна знала, потому и сказать не могу, сколько его прошло. Очнулась от саднящей боли в боку, плече, ноге и сильного холода. Лежу, встать сил нет, лишь краем глаза вижу, как пышной мягкой лавой застыло на краю матраса зелёное одеяло. Протянула руку в бездну, отделяющую меня от кровати, зацепилась ледяными ломкими пальцами за самый край ткани и тащу её на себя. И, кажется, мне, что в этом безмерном пространстве одеяло растёт и становится бесконечным: вот оно было размером с ложе, вот стало с комнату, вот переросло границы дома, вот укрыло собой планету, вот вышло на околоземную орбиту, вот растянулось, пряча в себя все звёзды нашей галактики, и лишь меня укрыть не желало. Но, наконец, когда одеяло уже совсем собиралось, поглотив Млечный Путь, продолжить путешествие к новым мирам, оно всё-таки закончилось. Упало всей своей массой, к сожалению, лишь обдав меня лёгким бризом пушисто-упоительного тепла, и надменно улеглось рядом на полу.
Собралась я с силами и снова потянула его на себя. Тяну и поворачиваюсь. Тяну и поворачиваюсь. Закатываюсь в него. Так и действовала, пока не оказалась укутанной, как в кокон. И тогда я осознала, что теперь действительно всё: больше пошевелиться не смогу, сил не хватит. Но не испугалась — для испуга ресурсы нужны. Я же просто лежала, согреваясь, задрёмывая, и почему-то думалось: после, когда я уже умру здесь, придут какие-то люди, вскроют дверь и найдут меня, лежащую на полу, запелёнатую в зелёный саван, похожую на гигантскую гусеницу, которая так никогда и не стала бабочкой.
Часть 1
Глава 1. Ника. Нача́ла
Вначале ничего не было. Нет, не так. Вначале ничего такого не было. Опять не то… Вначале было всё. Вернее, всё было как у всех. Самая обычная семья: мама, папа, девочка. Родители много и хорошо работают, девочка много и хорошо учится. Классический, ровный сценарий, который не предвещал никаких катастроф. В детстве всё измерялось зимами. Точнее — одной конкретной зимой, когда посреди нашего серого двора появилась огромная ледяная горка. Её соорудил папа. Тайком, из каких-то старых досок, а потом ночью в мороз залил водой из шланга, пока мы спали. Утром эта горка показалась нам с Сонькой хрустальным замком. Ромка из соседнего подъезда, вечно трусивший, стоял внизу, смешно шмыгая носом, а мы с Соней, крепко взявшись за руки, летели вниз, прямо в пушистый сугроб, визжа от восторга. А на краю сугроба всегда стоял папа. Огромный, надёжный, пахнущий морозом и хвойным одеколоном. Он ловил нас, подбрасывал в воздух, а потом лез во внутренний карман полушубка и доставал любимую шоколадку в шуршащей фольге:
— Держите, девчонки, за отвагу!
Дети вообще не запоминают долгих разговоров взрослых. Они запоминают только плотность безопасности вокруг себя. Пока папа был жив, эта безопасность была абсолютной. Горка стояла во дворе каждую зиму. Рядом с ней мы с Соней и взрослели. Ромка с первого детского знакомства был влюблён в Соню. Ходил за ней по пятам, заглядывал в глаза, смеялся только тогда, когда это делала она. Я звала Ромку — «Сонин хвостик». Он заливался краской, сопел, но никогда ничего не отвечал мне на это. Наверное, это было немного жестоко, но Ромка меня…боялся. Я была громкая, шумная, как мне тогда казалось — справедливая, не боящаяся сказать, что считала правильным. А Ромка… О нет, он не был глупым или злым, он был совсем неплохой. Просто он очень не любил конфликтов.
Соня же росла отважной. В ней не было моей математической строгости, но было какое-то природное, яростное чувство справедливости. Если во дворе обижали слабых, Сонька бросалась в бой первой, не думая о синяках. Единственной Сониной странностью было умение замереть прямо посреди действия, улицы или рассказа и прошептать: «Смотри, как красиво», указывая на что-то видимое только ей. Мы были идеальным пазлом: мой холодный ум и её горячее сердце.
Я думала, что хрустальный замок простоит вечно. Но в один, в общем-то, обычный день папа просто не пришёл с работы. Сердце остановилось. Краткий телефонный звонок — и всё. То тёплое, пахнущее мандаринами и шоколадом детство схлопнулось, как карточный домик. Нашу ледяную горку больше никто не заливал. За лето доски потемнели и сгнили, и я впервые в жизни поняла, что сугробы во дворе могут быть просто холодными, грязными и чужими. Мама после похорон как-то сразу посерела, угасла и практически замолчала. И в свои двенадцать лет, глядя на опущенные мамины плечи, я поняла: теперь я за старшую. Больше некому. Я должна быть сильной.
Именно тогда в нашем доме окончательно воцарилась тётя Аглая. Она и раньше занимала немало места в нашей жизни, благо жила рядом, в соседнем доме на первом этаже. Будучи старшей сестрой моего папы и не имея личной жизни, тётя Аглая считала своим долгом тесно участвовать в нашей. Теперь же и вовсе, пользуясь маминой беспомощностью, тётушка заполнила собой всё пространство. Аглая была женщиной с монументальным, удушающим характером. Из тех «любящих родственников», чья опека больше походила на конвой. Она всегда знала, как «правильно» скорбеть, куда мне поступать, что носить и как дышать. Мама безропотно подчинялась, а во мне с каждым годом рос глухой, яростный протест. Мне отчаянно хотелось вырваться из цепких тётиных ручек.
Маленькая, худющая, с короткой стрижкой, в тяжёлых роговых очках, она всю жизнь проработала бухгалтером, дослужилась до главбуха и на мир смотрела через призму бесконечных цифровых столбцов, не давая никому возможности выбиться из стройного ряда. Единственной слабостью Аглаи, если можно это так назвать, были её собачки, две крошечные левретки. Когда одна из собак уходила в мир иной, тётя тут же заводила другую такую же. Она фланировала по двору в обществе своих противно тявкающих четвероногих подружек и зорко следила за тем, чтобы всё было так, как надо, или, вернее, так, как она считала, должно быть.
Из окна этот гротескный забор из кучи тощих ножек — её собственных и собачьих — казался неотъемлемой частью дворового пейзажа.
Тётя непрерывно курила, но чужие слабости карала беспощадно.
В классе седьмом мы с Соней решили тоже попробовать курить. Притаились за гаражами, чиркнули спичкой, затянулись и закашлялись одновременно. Ромку, разумеется, поставили «на стрёме». Возмездие настигло быстро: тётка возникла из-за угла как карающий ангел и со всей силы принялась лупить нас тяжёлой кожаной сумкой, которую она почему-то называла смешным словом «ридикюль», и которую всегда носила с собой. Больше всего в этой истории досталось Ромке. Он-то не курил, но получил и от тёти — за соучастие, и от нас с Соней — за то, что проглядел атаку.
Разобиженный Ромка ринулся прочь от нас. Рядом с домом он чуть не сбил с ног возникшую прямо на траектории его полёта Раю, нашу соседку по лестничной клетке, неспешно вышагивающую по периметру детской площадки. Рая качнулась в сторону. Ромка что-то пробормотал неразборчиво, видимо, пытаясь извиниться, и потянул Раю за руку, восстанавливая её пошатнувшееся равновесие.
Нужно сказать про Раю, что она была абсолютно слепой. Она была старше нас с Соней на восемь лет и жила в соседней однушке со своей мамой, Ниной Петровной, — добрейшей, душевной женщиной, чей оптимизм не сломали никакие жизненные невзгоды. Мои родители доверяли Нине Петровне и Рае безоговорочно. Их всегда можно было попросить дождаться визита слесаря, если ни у кого из взрослых не было на это времени. У них хранились запасные ключи от нашей квартиры — просто на «всякий случай», по нехитрой московской традиции, которую соблюдали едва ли не в каждой квартире. Тогда мне это казалось обычной бытовой мелочью, одной из многих примет нашего двора. Я не могла знать, что спустя много лет именно эта незатейливая привычка — ключ, который просто лежит в шкатулке у соседки, — определит, жить мне или умереть. Рае жилось непросто, но, честно говоря, я не особо задумывалась о ней, просто принимая её как часть нашей жизни. Соня же, конечно, напротив: иногда, завидев немного деревянную Раину походку, задумчиво тянула:
— А как это так — ничего не видеть? Вот я смотрю, смотрю и насмотреться не могу.
Я всегда обрывала эти малопонятные для меня Сонькины сентенции:
— Пойдём, Соник, ты ещё матеш не сделала.
Тот день, в который Ромка чуть не сбил с ног Раю, Соня впоследствии назвала «общенашим днём отказа от курения». Так и осталось в памяти, как в спину, трусливо убегающему от всех проблем Ромке, летел град ядовитых шпилек Аглаи:
— Да-да, беги, вот так всегда бывает: сначала ты куришь, потом сбиваешь людей с ног, а потом и не заметишь, как ты уже в тюрьме.
Это был паралогизм абсолютно в стиле моей милой тётушки.
Я сердито смотрела, собираясь, указав на абсолютную нелогичность её поступков, схлестнуться с ней в ожесточённом споре о правильном воспитании детей, но меня опередила Соня. Потирая пострадавшие от ударов «ридикюлем» места на теле, она, как обычно, начала громко смеяться:
— Вот это вы «отридикюлили» нас, тётя Аглая, так «отридикюлили»! Я не буду больше курить, честное слово, мне совсем не понравилось!
Глава 2. Ника. Ошибка первого рода
Как я уже сказала, тётя Аглая всю жизнь проработала бухгалтером, и к цифрам она относилась как к идеальным солдатам. В её ведомостях они служили одной-единственной идее — сохранять незыблемость, порядок и жёсткий статус-кво. Тётины цифры были сухими, плоскими, они пахли пыльными отчётами и тоской.
Я же бежала в совершенно другую математику. Мне цифры с детства казались живыми и настоящими. Они были надёжны, не способны уйти, умереть, проявить слабость, на них всегда можно было опереться. Взамен они ждали только одного — внимания. И я всегда его им давала. Именно поэтому после школы я выбрала не престижный экономический, куда меня усиленно толкала Аглая, а фундаментальный факультет старого московского вуза — места, где цифры были не тюрьмой, а свободным звенящим космосом высшей логики.
Я поступила легко, поскольку всю школьную жизнь была отличницей, победительницей всевозможных олимпиад и конкурсов. И в вузе моя слава не меркла. Был только единственный проигрыш в череде моих успехов— на втором курсе университет проводил отборочный тур Всероссийской студенческой олимпиады по математике. Я, конечно, подала заявку, не сомневаясь в своей победе. Но в этот раз моя тёзка — крылатая богиня Ника— впервые в жизни отвернулась от меня. Триумфатором стал Лев Костенко, мой извечный соперник ещё со школьных олимпиад, теперь тоже студент с параллельного потока. Мысль об этом позоре настолько грызла меня, что я буквально потеряла сон, всё время прокручивая в голове причины своей неудачи. Единственным способом хоть как-то приглушить эту горечь стало участие в международной студенческой олимпиаде по математике — уже в следующем году. Я, конечно, победила. Но, добившись безоговорочного триумфа, до конца принять своё поражение на той, позорной для меня, олимпиаде так и не смогла — оно то и дело отзывалось занозой где-то на задворках сознания, стоило мне хоть немного ослабить хватку.
Впрочем во всем остальном моя студенческая жизнь был практически безоблачной.
Когда мои потерянные одногруппники конца 90-х уходили в туманное свободное плавание новой, хаотичной эпохи, я точно знала координаты своей пристани — кафедра теории вероятностей нашего университета. Математика стала моей личной цитаделью, моим щитом от домашней тирании тётки и маминого молчания. Здесь, в мире высшей логики, я обретала абсолютный контроль над реальностью. Жизнь казалась предсказуемой и честной задачей. С этим убеждением я штурмовала аспирантуру.
… Перед дверью аудитории номер четыре остановилась, чтобы перевести дыхание и поправить воротник строгого тёмно-синего пиджака. Сердце колотилось в самое горло. Сегодня я впервые в жизни должна была переступить этот порог не как студентка, а как преподаватель — вести семинар у первокурсников.
В свои двадцать два года я была высокой, стройной, с густыми светлыми кудрями, небрежно откинутыми назад, пухлыми губами и ясным взглядом серых глаз. Когда я улыбалась, на моих щеках заметно проступали ямочки. Но сейчас их нужно было спрятать. Нужна была маска строгости.
Толкнула тяжёлую дубовую дверь и сделала шаг в аудиторию. Гул голосов мгновенно стих.
— Здравствуйте, Вероника Андреевна, — негромко произнесла девушка, занявшая место на самой последней парте. От этого официального обращения у меня на секунду вновь перехватило дыхание. В голове со скоростью калейдоскопа пронеслось: для угасающей мамы я всегда была Верой. Для умершего папы — Никой. Для учителей и одногруппников — Вероникой Савельевой. Для Сони, теперь уже отучившейся на театрального художника-костюмера — Рони… А теперь, надо же, здравствуйте-пожалуйста: Вероника Андреевна.
Сдержанно кивнув, прошла к кафедре, уверенно взяла мел и повернулась к доске. Чёткий, громкий голос зазвучал на удивление твёрдо:
— Доброе утро. Записываем тему семинара: «Теория вероятностей. Случайные величины». Сегодня мы попробуем доказать, что в этом мире нет ничего хаотичного. Любой хаос можно просчитать, подчинить формуле и предсказать.
Я искренне верила в то, что говорила. Но главным, самым любимым опровержением моей теории всегда была Соня.
Хоть мы и жили в одном дворе, виделись теперь урывками: мои ночные бдения над графиками и утренние занятия никак не совпадали с её вечерними спектаклями и бесконечными пошивами перед премьерами. Но каждая встреча с ней была как глоток чистого воздуха посреди свинцовой строгости моих цифр и домашней серости. В отличие от нашей квартиры, где после смерти папы воцарился тотальный контроль тёти-главбуха, дома у Сони по-прежнему было светло и тепло. Её мама, Анна Семёновна — хлебосольная московская женщина — безгранично гордилась моими академическими успехами, неизменно усаживала за стол и угощала самыми вкусными пирогами.
Соник в то время уже вовсю работала в одном из старых московских театров.
К своему стыду, я так и не запомнила, куда конкретно поступил её послушный «хвостик« Ромка. В какой-то новоявленный коммерческий университет, коих в конце двадцатого века расплодилось в Москве как грибов после дождя. Ромка исправно плыл по течению и в итоге получил звенящую своей пустотой профессию безликого менеджера. Он всё так же преданно заглядывал Соне в глаза, пока она горела своим искусством, а я обживала кафедру.
Однажды поздней осенью мы бежали от метро в привычной московской сырости и попеременно тащили огромный Сонькин баул с обрезками драпа, бархата и яркого сукна после очередной театральной премьеры.
Возле подземного перехода, прямо на ледяном, мокром асфальте, лежал бездомный пёс с обрубленным хвостом. Он даже не скулил — просто мелко дрожал всем исхудавшим телом, покорно ожидая конца. Остановившись, я попыталась включить свою привычную, холодную логику:
— Соня, пойдём, всех собак этого огромного, жестокого города не спасти.
Но у Сони логика не работала. Она затормозила так резко, что чуть не врезалась в меня, и воскликнула:
— Ронька, держи баул!
Прямо там, под недоумёнными взглядами редких прохожих, она опустилась на колени в грязную кашицу из снега. Её пальцы летали с бешеной скоростью. Она доставала из мешка самые яркие, тёплые куски шерсти, связывала, переплетала их между собой какими-то хитрыми морскими узлами. Через пять минут на ошеломлённом псе красовалась настоящая попона — нелепая, лоскутная, взрывающаяся всеми цветами радуги.
— Ну и что ты стоишь, Ронька? Помогай! — смеясь, крикнула Соня, пытаясь обхватить притихшее животное. — Знакомься, это Дик!
Оставить новоиспечённого Дика на тротуаре она, конечно, не смогла. Мы вдвоём потащили это грязное чудо к ней домой. Дик на наших руках лежал спокойно, как будто давно уже умер.
На кухне Анна Семёновна для порядка громко сердилась и кричала на всю квартиру, что Соня сумасшедшая — «форменная тургеневская барышня, у которой сердце всегда бежит на полкорпуса впереди головы». Но шумела она только для того, чтобы замаскировать собственную жалость. Уже через десять минут Сонина мама вытирала собачьи лапы старым полотенцем и наливала Дику тёплого бульона, а нам отрезала по щедрому куску пирога.
Я сидела на этой уютной кухне, смотрела на Соню, которая, смеясь своими бездонными карими глазами, тараторя, пересказывала маме историю спасения Дика и думала, какая же они странная, нелогичная, но бесконечно тёплая семья. Тогда, слушая стук обрубка собачьего хвоста по линолеуму, я ещё не знала, что эта лоскутная попона — пророчество. И пройдёт совсем немного времени, и на руках этой не очень молодой женщины, внимающей сейчас захватывающему рассказу дочери, окажется крошечная внучка, потерявшая одновременно и мать, и исчезнувшего в густых московских джунглях отца. И то, что Анна Семёновна, продав московское жильё, уедет в Подмосковье с шевелящимся кульком на руках и спасённым псом Диком. Уедет, чтобы вырастить девочку на рассказах о её маме Соне и подруге той — Нике. И что ещё через без малого четверть века эта повзрослевшая девочка, знающая обо мне только по бабушкиным воспоминаниям, найдёт меня в зелёном коконе на полу и вернёт к жизни точно так же, как и когда-то её мать спасла умирающего от людского предательства бездомного пса на ледяной московской улице.
Было ещё одно место, где моя математическая логика давала сбой: это был безымянный, заросший липами сквер рядом с университетом. Я приходила туда в обед, готовиться к семинарам, садилась на вытертую деревянную скамью с раскрытым блокнотом и ждала.
Он появлялся всегда в одно и то же время, без четверти два. Высокий, широкоплечий, в шуршащем синем спортивном костюме — такие тогда только-только входили в моду у тренеров появляющихся в Москве фитнес-клубов. Он бежал легко, пружиня по асфальту, и от него веяло какой-то оглушительной, первобытной силой. Этот парень был полной противоположностью моему академическому миру. Мне ещё не было известно его имя, мы ни разу не разговаривали, но я уже была чуточку влюблена в этот чужой и сильный образ.
Знакомство я решила устроить в своём фирменном стиле — через точный математический расчёт. Никакой девчоночьей робости. В то время я была натурой цельной, волевой и всегда точно знала чего хочу. Моим девизом было: «Вижу цель — не вижу препятствий». Это было целиком моё решение, моя задача, требующая безупречного исполнения. Несколько дней наблюдений позволили вывести идеальную формулу. Я знала точно, в какое время молодой человек сбежит с асфальтовой дорожки, срежет путь по старой клумбе и направится к выходу из сквера.
Встала со скамейки заранее, мысленно рассчитав среднюю скорость его бега и длину своего шага. Нам суждено было пересечься ровно в той точке, где парковая тропинка выбегала на городскую улицу. Пять шагов, три, один… Удар получился мягким, но ощутимым — я врезалась плечом в его широкую грудь. Парень затормозил, подхватив меня за локти. Я тут же включила всё своё природное оружие: лучезарная улыбка, пухлые губы и задорные ямочки на щеках.
— Ой, извините меня, Машу-Растеряшу! — чуть кокетливо выдохнула, глядя на него снизу вверх.
Я ожидала вежливого, возможно, слегка смущённого ответа, принятого в моём университетском кругу. Но парень в спортивном костюме белозубо оскаблился и, не выпуская моих локтей, громко произнёс:
— Привет, Маша-Растеряша! А я — Вадим!
И именно в это первое мгновение нашего сближения в моей голове прозвучал звоночек. Очень тихий, робкий, но тревожный, как сигнал опасности на приборной панели. Никому и никогда в своей жизни я не спустила бы такой мгновенной, бесцеремонной фамильярности. Будь на его месте коллега по аспирантуре или студент, я бы выставила ледяной барьер из вежливого «вы» и поспешила закончить общение. Но сейчас, глядя в его самоуверенные глаза, я отмахнулась от этого предупреждения, заглушила голос разума, улыбнулась ещё шире и сделала свой первый шаг в бездну:
— Привет, Вадим!
Глава 3. Ника. Контур замкнутого круга
Скрывать наши встречи с Вадимом оказалось на удивление легко. Тётушка Аглая, несмотря на свой тотальный контроль, была заложницей нашего двора. Она покидала свою территорию неохотно — разве что за продуктами на рынок или на дачу к близкой подруге.
Но главным моим сообщником в этой тайне была я сама. Вернее — моя слепая, въевшаяся в подкорку привычка оберегать маму. Мама всегда была хрупкой. Тонкая, консерваторская певица, у которой когда-то давно не задалась большая карьера, отчего она всю оставшуюся жизнь тихо преподавала в районной музыкальной школе.
Папа — учёный, руководивший лабораторией в НИИ, — до развала Союза не дожил совсем немного. Именно он оставил мне эталон поведения с мамой. Он относился к ней с какой-то рыцарской, почти библейской трепетностью: без повода приносил цветы, доставал её любимые духи, покупал билеты на дефицитные премьеры. Он словно всю жизнь чувствовал себя виноватым за то, что её певческий дар так и остался заперт в стенах детской музыкалки.
Папа ушёл, но эту обязанность — оберегать маму от малейших сквозняков суровой реальности — он по наследству передал мне. И потому я физически не могла привести Вадима в нашу квартиру. Наша пахнущая старыми нотами, тишиной и полированным деревом цитадель просто не выдержала бы его присутствия. Я панически боялась увидеть, как Вадим в своём шуршащем спортивном костюме, с его окраинными манерами и тяжёлым лексиконом качка, ворвётся в мамин хрупкий мир. Важно было защитить маму от его грубости.
А Вадима — от маминого безмолвного, раненого взгляда, который мгновенно обнажил бы всю его духовную нищету. Я даже просто не могла поговорить с ней о нём, не представляя, как начать подобный разговор. Впервые в жизни я не понимала как себя вести.
Но и сам Вадим, как я теперь уже знаю, струхнул перед Вероникой Андреевной ничуть не меньше.
… Он, парень с рабочей окраины, выросший в безликой панельке с вечно пьющим отцом и затурканной матерью, прекрасно понимал, что я птица не его полёта. Университетов он не оканчивал, но у него был звериный, обострённый инстинкт парня из качалок 90-х. Мою уловку в сквере он раскусил, правда, не сразу. Но когда на следующий день Вадим снова вернулся на свою дорожку и застал меня на той же скамейке, лучезарно улыбающуюся ему как старому знакомому, в нём проснулся охотничий азарт. Да, его сбивало с толку, что я умная, учусь в аспирантуре, преподаю в университете, человек из другого мира. Но ещё легче он просчитал главное: я на него «запала». И Вадим, мгновенно надев привычную маску супермачо, принялся методично ощупывать мои границы.
Наше первое свидание в полутёмном, дешёвом кафе подальше от центра началось с очередного оглушительного щелчка по моему самолюбию. Вадим вальяжно развалился на стуле, небрежно подозвал официанта и, глядя на меня в упор, заявил:
— Ну чё, Маша… Или, как тебя там? Лена? Таня? Короче, малышка, заказывай, я плачу. Для такой красотки ничего не жалко.
Внутри меня в ту секунду всё перевернулось и закипело от ярости. Мой разум отчётливо кричал:
— Встань и уйди! Это слишком. Никто не смеет так с тобой разговаривать!
Но тело словно окаменело. Какая-то тёмная, непреодолимая сила, которой я до сих пор не могу найти логического объяснения, удержала меня на месте. Я осталась сидеть за этим липким столиком, выдавив из себя очередную, пусть и не слишком искреннюю улыбку.

