
Полная версия:
Минута до Бруклина
Ник засмеялся, а потом попросил научить его играть мелодии к каждой песне. Я показывал аккорды, не переставая думать о том, что сказал брат.
Конечно, это все были лишь шутки. Просто шутки, которые задели что-то внутри меня и заставили трепетать от безумной фантазии: играть на сцене перед толпой.
(толпа знала бы каждую песню, каждую строчку)
(толпа, которая не хотела меня придушить, толпа, которая пришла меня СЛУШАТЬ)
Я продублировал аккорды обеих песен на отдельном листе и положил его перед Ником.
— Давай попробуем так: ты играешь, а я — пою.
Ник удивленно взглянул на меня, но тут же согласился.
Я жадно цеплялся за это окрыляющее ощущение, возникшее от дерзкой фантазии, я не хотел его отпускать, силился продлить любыми способами. Потому что еще никогда я не испытывал ничего подобного. Я был в настоящей эйфории.
* * *
Нику полагался еще один день постельного режима, но, когда я утром открыл глаза, его уже не было в комнате. Он оставил мне записку, из которой я, с трудом разбирая почерк, узнал, что он пошел пропивать оставшиеся деньги Мии, потому что они жгут ему ляжку.
Я опять остался один.
Вчерашнее чувство эйфории проснулось вместе со мной. Новая мечта о сцене словно вдохнула в меня жизнь.
Я залез на чердак и принялся крутить в голове эти странные мысли.
Пару раз я видел музыкальные клипы, где группам подпевали целые стадионы, видел съемку огромных фестивалей под открытым небом. Мне вдруг подумалось, что те люди на сцене, вводящие толпу в транс, не так уж и отличаются от меня. Мы действительно были похожи. Они тоже наверняка пели, потому что больше не могли молчать. Возможно, что им, как и мне, досталось болезненное мироощущение, и они обречены на вечное скитание, вечное творчество.
В этот день я спустился с чердака только один раз — чтобы перетащить гитару в свое убежище. О еде я не вспоминал.
Я прогонял имеющиеся в репертуаре две песни десятки раз, а потом играл мировые рок-хиты, представляя, что это я их сочинил. И пусть я знал всего четыре таких песни, воображение уносило меня с пыльного чердака в тур по стране. В этих фантазиях я становился счастливым и цельным, и люди, подпевающие мне, понимали мою боль и разделяли ее со мной пополам.
Вечером в эти мысли почему-то проник Луирос. Он притащил с собой Райли и остальных, притащил их искренние жестокие улыбки.
Я весь вспыхнул, словно только что был застукан за чем-то постыдным. Воображение мгновенно нарисовало картину: я стою на сцене, а сзади ко мне крадется Луирос с целлофановым пакетом в руках. И вся толпа, обожающая меня секунду назад, теперь жаждала другого шоу.
Абсолютно рефлекторно я привлек в сознание еще одну фантазию, спасительную. Я стал думать о Еве.
(Ева — принятый сигнал бедствия)
Как и всегда, мысли о ней смогли вытеснить Луироса, но тут случилось невероятное. Я позволил себе шагнуть дальше. Две мои самые волнующие фантазии слились воедино.
Я был на сцене, я играл свою музыку перед толпой. А в первом ряду стояла ОНА и смотрела на меня с улыбкой. Эту улыбку я выдумал сам, ведь никогда не видел, как ОНА улыбается.
Чердак исчез. Я в самом деле стоял там: прожекторы освещали сцену, толпа была разноязыкой и галдела наперебой, а ОНА смотрела на меня, совершенно эфемерная, по-прежнему недостижимая, сдавливающая мне горло своей красотой.
* * *
Я стал позволять себе намного больше в отношении Евы.
Мои фантазии множились, перетекали из одной в другую — я без конца воображал диалоги и ситуации. Представлял, как бы ОНА смотрела на меня, скажи я вот это, что бы ОНА ответила, задай я ей вот этот вопрос. Я играл для Евы, я жил ради фантазий о ней, а музыка стала основанием, несущей стеной в этом воздушном замке. Музыка связывала меня с Евой, отрывала мои ноги от пола и переносила на седьмое небо. Вымышленный мир вытеснил реальность, и я наслаждался этим.
Все менялось по вечерам.
Когда от угла чердака ко мне начинала ползти длинная тень — иллюзии окрашивались в темные тона. Как будто депрессивный художник устроился иллюстратором в детский журнал. Его доконало рисовать счастье, и он начал выворачивать наизнанку собственную душу.
По вечерам Ева начинала меня мучить.
Я осознавал, что сам ее выдумал, что совсем не знал ее как человека, и никогда в жизни она не реагировала бы на мои реплики так, как в ежедневных играх воображения. Я осознавал, что мне никогда не хватило бы духу запеть перед многотысячной толпой, а толпа не скандировала бы мое имя.
Эти мысли набирали все больший вес и скорость, они пронзали мыльный пузырь фантазий, оглушительно вопя при этом:
— Она вообще не знает, кто ты! И никто не знает, кто ты! Никто не знает тебя и никогда не поймет!
— Кончай собирать стадионы и иди проверь, не завалился ли случайно кто-то из алкашей в твою комнату!
— Назови первый альбом «Песнями пыльного чердака»! Назови так, запиши название на бумажке и спрячь ее подальше!
Я унижал сам себя, словно в расплату за то, что осмелился так себя вознести.
Летние теплые вечера превратились в пытку.
Это была не прежняя щемящая тоска, способствовавшая написанию текстов. Это была неизведанная и унижающая грусть, что пришла вслед за чувством эйфории. Ее обратная сторона.
Вечером голова горела и раскалывалась. Мозг был как вскипевший мотор. И тогда я, измученный и не способный уснуть, просто вспоминал Е.
Вспоминал, какие у нее длинные (были) густые волосы, какое светлое лицо и какая фигура.
(Ева, ты кажешься очень гибкой и ловкой)
Каждую ночь я лежал на чердаке, распластавшись, как раздавленная ящерица, накрытый бетонной плитой из собственных мыслей.
Лето шло.
* * *
Наступил август. Нам с Ником исполнилось пятнадцать лет.
В утро дня рождения я встал с мыслью, что через месяц перейду в девятый класс, а Ева — в одиннадцатый. Пролетит еще одно лето, я перейду в десятый, а она исчезнет из моей жизни. Тогда мне придется довольствоваться теми воспоминаниями о ней, что я накопил. Ее образу будет нечем подкрепляться извне, вот где будет простор для фантазий.
(или раздрай?.. воспоминания всегда меркнут)
Но только не о ней, нет. В этом я, едва проснувшись, убеждал самого себя. За окном было кристально чистое небо. От смога, накрывшего город на добрую половину лета, не осталось и следа. Из окна снова стал виден лес, и сейчас он приветливо махал мне зелеными лапами, а в небе я различал птиц-одиночек. Отличный день, чтобы не вылезать с чердака.
Вечером в доме начался балаган. Шумели так, что я волей-неволей вынырнул из депрессивных мыслей и стал слушать.
Доллис орала, как потерпевшая, ее пытались перекричать два женских голоса. Их вопли разбавлял громкий мужской смех. Потом послышались звуки возни и яростные сдавленные оскорбления — кто-то с кем-то сцепился. Зазвенели бутылки, взвыла Мышь.
— Салем! — я вздрогнул и обернулся.

Ник приподнял дверцу чердака и вглядывался в темноту.
— Залезай, я тут.
Ник быстро очутился рядом со мной, вопли снизу не затихали.
— Доллис что-то не поделила. Там баба с черными волосами, помнишь? Постоянно тут околачивается. Вот с ней. Доллис ей глаза выцарапает — так вцепилась.
— Пускай, — сказал я. — С днем рождения!
— И тебя, — брат похлопал меня по плечу. — Ты тут весь день проторчал?.. А я только пришел. Мы играли в «твой самый стремный секрет». Что-то типа викторины. Заставляет задуматься, тех ли людей ты записал себе в друзья, ха! Хочешь попробовать?
— Надо рассказать один секрет?
— Нет, надо рассказать как можно больше секретов! Выигрывает тот, у кого самые лютые тайны. Рассказываем по очереди. Ты сам офигеешь, как из тебя грешки посыпятся.
— Вряд ли я смогу рассказать то, чего ты не знаешь.
— А ты попробуй! — рассмеялся Ник, а потом лег на пол, вытягиваясь в полный рост. — Давай я начну. Один раз я уронил Мышь с лестницы. Мне было интересно, приземлится она на четыре лапы или нет.
— Приземлилась?
— Да. Мне кажется, именно тогда я окончательно испортил ей характер. До сих пор стыдно и жалко ее.
— Понял, — кивнул я, вытягиваясь на полу рядом с братом.
Вопли снизу стихли и превратились в невнятный бубнеж. Темный потолок чердака был похож на беззвездное небо.
— Я украл у тебя жвачку из рюкзака, когда ты валялся с температурой.
— О-о-о! Это в последний мой больничный?.. Я, кстати, сразу на тебя подумал, только озвучивать не стал. Тебе реально стыдно за это?
— Нет, не очень.
— Тогда следующий твой секрет должен быть реально лютым! У меня такой есть, я его для тебя приберег… Мне стыдно
перед самим собой, когда я улыбаюсь невпопад. Это типа моей защитной реакции на любое дерьмо, понимаешь? Но иногда я говорю себе: «Чего ты лыбишься, Ник, тебе же ни фига не смешно!»
Я повернулся к брату. Тот улыбался, не отводя взгляда от потолка.
— Я бы хотел быть таким, как ты. И мне не стыдно за это. Я завидую, что ты смешной и веселый.
— Как клоун?
— Может, иногда и как клоун.
Мы посмеялись, но смех был неловким.
— Еще по одному секрету?
— Давай, — согласился я.
— Тогда ты первый.
Я задумался. Снизу что-то тяжело упало, скорее всего, человеческое тело. Доллис заорала, цензурные слова в ее воплях играли крошечную роль связных между отборными матюками. Пьяный голос тетки звучал омерзительно, как и всегда.
— Мне стремно, что так будет вечно. Стремно от мысли, что ничего не изменится, — отозвался я, вслушиваясь.
— Это не секрет.
— Все равно.
— Это я рассказал в первом классе, что ты обмочил штаны. Просто, чтобы посмеяться.
Я так возмутился, что вскочил с места, едва не ударившись головой о потолок. Ник выдержал мой яростный взгляд не больше двух секунд, а потом покатился со смеху.
* * *
Дни играли в догонялки: до школы оставалась ровно неделя. Мне казалось, что утром я успеваю только моргнуть — и время суток меняется на вечер. Я продолжал вариться в своих фантазиях.
Освобождаясь из мягких лап радости, я тут же попадал в когти печали. Ощущение покоя отсутствовало что там, что здесь. Все лето превратилось в переход из одного рабства в другое. Я был рабом светлых мечтаний о Еве и музыке, я был рабом обратной стороны этих фантазий. Всегда, освободившись от одного чувства, я стремился к другому с такой быстротой, что становилось очевидно: я не могу, когда РОВНО. Мне всегда нужны эмоции, положительные или отрицательные, плевать, лишь бы СИЛЬНЫЕ. Лишь бы завлекли подальше и унесли меня из реальности.
Лето, которое я сам себе выдумал, стало лучшим в моей жизни.
Глава 7. Почему?
Невыносимо хотелось спать, у меня даже дыхание замедлилось. Линейка была в самом разгаре. Пытаясь побороть сон, я вглядывался в школьников, в их молодые, тупые, равнодушные лица. Я отыскал в толпе класс Евы, но самой ее видно не было.
Нам пожелали знаний, хороших оценок и новых впечатлений. Никого и никогда не воодушевляли эти банальные формальности. Речь учителей на линейке — это монолог ради монолога.
Потом нам выдали учебники и отпустили по домам. Дома я сразу же завалился спать.
* * *
После каникул расписание уроков менялось чуть ли не каждый день. Ник называл это «обкаткой». Преподы старались найти распорядок, который устроит их всех.
Я спустился на первый этаж школы, где висело расписание для всех классов, и раздраженно вздохнул. Шесть уроков и сегодня, и завтра, и послезавтра.
До начала математики оставалось еще двадцать минут. Я бесцельно прошел вперед по коридору, где носились друг за другом раскрасневшиеся потные младшеклассники, свернул направо у спортивного зала, заглянул в столовую. Там со спины я узнал Райли и сразу же вернулся.
Впереди по левой стене разместился тот самый уголок с доской для рисунков. Прошлогодние шедевры заменили совсем свежими работами — еще вчера их не было.
Я сел на подоконник напротив доски.
И сразу же увидел то, что было нарисовано ЕЕ рукой.
Снова черно-белые крыши, самых различных высот и форм. Они так загромождали пространство листа, что если бы такой город существовал взаправду, то между зданиями камню негде бы было упасть.
Темой выставки было «Осень в моем городе».
Остальные рисунки пестрили красным и оранжевым, «крыши Евы» серым пятном разместились в самом низу. Создавалось ощущение, что была жесткая нехватка работ для выставки, и этот рисунок взяли сюда просто ради количества.
Я пристально вглядывался в каждую нарисованную крышу и с удивлением отмечал, насколько хорошо они прорисованы.
(словно с любовью к каждой детали. зачем достигать мастерства в умении рисовать одну лишь только часть здания?..)
Мысли о Еве просочились в сознание и затопили его полностью. Этот рисунок был какой-то неизведанной историей о НЕЙ. Подсказкой в углу листа маячило слово «Бруклин», я уже встречался с ним на предыдущем эскизе Евы.
Это что-то значило лично для нее, и это щекотало мне мозг. Мне казалось, что я подсмотрел часть тайны, но никак не мог связать эту тайну с образом Евы.
(почему Бруклин? при чем тут крыши? «осень в моем городе»…)
Задумавшись, я завис не моргая. Недосып давал о себе знать. К стенду с рисунками подошла школьница и загородила мне обзор.
Я понял, что это ОНА со спины. За лето она сильно вытянулась, а волосы почти отросли до прежней длины. Они снова были собраны в высокий хвост.
Ева потянулась к своему рисунку и, к моему удивлению, отцепила его от стенда. Я смотрел на ее тонкие пальцы, сдирающие скотч от «Бруклина», и меня трясло.
(мечтать о НЕЙ все лето без остановки\увидеть ее вживую)
— Почему Бруклин?
Я услышал собственный голос со стороны. Кто-то ГРОМКО спросил моим голосом. Ева вздрогнула и обернулась.
В эту же секунду раздался оглушительный звонок на урок, Ева вздрогнула еще раз. Она смотрела прямо на меня, сжимая в руке свернутый трубочкой «Бруклин».
Смотрела. Прямо. На. Меня.
(как это произошло?)
— Долго объяснять, — скороговоркой сказала она, хотя я вообще не рассчитывал на ответ.
Ева рассматривала меня еще секунду, а потом быстро зашагала в сторону спортзала.
Я провожал ее взглядом, пока она не повернула за угол. Раздался второй звонок на урок, я не шелохнулся.
Я готов был поклясться родством с Ником, что мне никогда бы не хватило храбрости заговорить с НЕЙ.
Нет! Об этом не могло быть и речи. Даже в своих фантазиях я никогда не знакомился с ней — в них мы всегда были давно знакомы.
(откуда взялся этот вопрос? как он вырвался?)
Меня снова заколотило, но уже — от осознания. К горлу подступила волнительная тошнота. Как будто я стоял в очереди на самый страшный аттракцион, и вот-вот должен был наступить мой черед.
«Бруклин» оставил после себя пустое место на стенде. Я смотрел в эту пустоту, окруженную пестрыми рисунками, прокручивая крошечный эпизод с Евой снова и снова. Пустота может стать символом невозможного по своим масштабам события.
— О, ты чего здесь? — раздался голос Ника.
Он выбежал из столовой и остановился, увидев меня.
Я перевел взгляд на брата. Ник улыбался, держа надкушенный хот-дог.
— На математику идешь?
— Нет. — Я спрыгнул с подоконника и быстро зашагал мимо брата.
Короткий диалог с Евой яркими горячими вспышками взрывался в голове, я бережно, как самое ценное сокровище, отложил его в долгосрочную память. Мне хотелось захлебнуться его послевкусием.
— Ты иди, я отравился.
— Надеюсь, не этим? — засмеялся брат мне вслед, наверняка указывая на хот-дог, но я ничего не ответил.
Я перешел на бег, вылетел из школы.
Я мчался мимо футбольной коробки, мимо старого спортивного центра, мимо общежитий и многоквартирных домов. Не смотрел ни на кого из случайных прохожих, яростно вцепился в этот короткий диалог, и все повторял и повторял самому себе слова Евы: «Долго объяснять, долго объяснять, долго объяснять, долго…»
(как будто зажевало кассетную пленку)
Теперь я знал, что у НЕЕ ярко-зеленые глаза, знал, как звучит ее голос. Знал, каково это — говорить с ней. И вдруг уверовал, что когда-нибудь мне снова может выдаться шанс задать ей вопрос.
(любой, абсолютно любой! она точно ответит!)
Я продолжал бежать, задыхаясь, и поражался тому, как быстро человеку становится МАЛО.
(вот я не мог и думать о том, чтобы запеть для Ника\вот я мечтаю об игре на публику)
(вот я уверен, что никогда бы не заговорил с Евой\вот это произошло, и теперь мне нужен еще один диалог)
* * *
Литература — настоящая пытка.
Мы проходили творчество давно почивших поэтов, и каждый раз меня терзало одно и то же чувство. Восхищаясь чужими стихами, я испытывал отвращение к своим собственным, мучился колющим чувством несправедливости.
Поэты прошлого обращались к будущему. Спустя столетия они продолжали жить через рифмованные строки. Для их произведений не существовало самого понятия времени, потому что они звучали ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС. Они будут звучать и после моей смерти.
Мои же песни и стихи были посылом в никуда. Они существовали ровно до того момента, пока есть моя оранжевая тетрадь. Если бы ее вдруг нашли друзья Доллис или же загорелся дом, тогда стихи остались бы лишь в моей голове. А моя память существует, пока есть я сам. Можно найти для стихов новое пристанище, новую тетрадь. Только все равно написанное не было нужно никому, кроме меня.
Наверное, я так берег тетрадь и гитару не потому, что мне больше нечего было беречь. Я просто отказывался до конца верить в никчемность своего умения передавать эмоции через рифму. В отчаянии я сам плевался от написанного. Но оно проходило, и мне снова казалось, что мои песни оставят свой след в истории.
Чем еще была плоха литература? Нападающим на меня страстным желанием быть понятым. Класс разбирал очередное стихотворение великого поэта прошлого, и никому в голову не приходило смеяться над тем, что он когда-то написал. Талант подарил поэту бессмертную славу. Мое умение рифмовать (чем оно хуже?) сделало из меня депрессивного изгоя.
Что бы случилось, вздумай я продекларировать свои стихи перед классом?
Я представил тишину в кабинете, представил, как одноклассники, подавляя смех, начнут пихать локтями соседей по парте. Как Луирос наигранно разрыдается и все взорвутся хохотом, даже препод.
Да, так бы все и было. Просто потому, что это написал Я, а не кто-то другой.
* * *
После того короткого диалога с Евой прошел месяц. Каждый учебный день я проходил мимо стенда с рисунками. Пустота на месте «Бруклина» заставляла меня переживать тот эпизод снова и снова.
Еву я видел только два раза за прошедший месяц. Старое расписание поменялось, и наши классы больше не учились в соседних кабинетах по пятницам и субботам. Иногда на переменах я порывался пройтись по школе, чтобы найти Еву и посмотреть на нее хотя бы издали, но постоянно натыкался на Роса.
День ото дня меня сильнее занимали черно-белые крыши с ее рисунков. Я даже спросил у Ника, как выглядит Бруклин, но тот только плечами пожал. Сказал, что он, должно быть, как любой другой район Нью-Йорка.
Я не переставал задаваться вопросами. Если рисунки Евы — это вид сверху, то почему здания так близко друг к другу? Что Ева пыталась донести, изображая крыши именно так?
Сегодня, проходя мимо стенда с рисунками, я увидел, что тема выставки поменялась. Теперь там снова главенствовала надоевшая «Моя мечта». Все старые рисунки исчезли, уступив место новым. Я почему-то сразу подумал, что работы Евы там не будет, но все равно встал у стенда в надежде, что ошибаюсь.
(но не ошибся)
Больше всего мне было жаль то пустое место, которое «Бруклин» оставил после себя. Я снова вспомнил, какие тонкие у НЕЕ пальцы, как тогда я впился взглядом в ЕЕ руки, скручивающие рисунок, и сердце сжалось от нежности.
* * *
Я вышел из школы и от неожиданности схватился за перила — слева налетел сильнейший ветер. Он швырнул мне в лицо песок и сухие листья. Школьники с визгом бежали по домам. Только один парень в середине школьного двора размахивал палкой, изображая борьбу с непогодой.
Я спускался с лестницы, держась за лямку рюкзака. Меня обогнали пять учениц, и среди них я тут же узнал Еву со спины. Крайняя справа.
Я узнал ее и перестал замечать песок, летящий в глаза.
Мне пришлось идти быстрее, чтобы услышать, о чем говорили подруги Евы. Они обсуждали надвигающийся ураган и предлагали перенести какую-то встречу. Ева молчала и прижимала руки к груди.
Выйдя из школьного двора, они попрощались, я замедлил шаг. Четыре ученицы двинулись налево, и только одна ОНА повернула в правую сторону. Я застыл на месте, провожая ее взглядом.
Ветер налетел на меня и Еву со всей свирепостью приближающейся бури. От неожиданности я шагнул вбок, а Ева разжала руки. На асфальт упала толстая папка. Оттуда вылетели альбомные листы, которые тут же подхватил спятивший ветер. Я успел увидеть, как Ева села на корточки и принялась собирать листы вокруг себя, и бросился за остальными бумагами.
Ветер пригвоздил их к зданию школы. Я хватал их, стараясь не помять, — это были рисунки. Все те же черно-белые крыши. Очень много крыш.
Когда я подобрал последний лист и выпрямился, Ева оказалась совсем рядом со мной. Я никогда не был к ней так близко. Только сейчас я с удивлением смог отметить, что был выше ее на полторы головы.
Ева прижимала к груди папку, из которой выпали рисунки. Все в ее позе и взгляде выдавало сильное напряжение. Я тут же протянул ей листы, которые успел подобрать.
— Спасибо, — Ева забрала рисунки, но вместо того чтобы спрятать их в папку, принялась рассматривать.
(словно впервые видит)
— Пожалуйста, — ответил я, жадно впитывая этот момент.
Я скользил взглядом по ее лицу и фигуре. Ветер трепал ее волосы, и мне казалось, что я вижу в этих волосах запутавшееся блеклое солнце.
Ева чему-то кивнула, закончив рассматривать свои рисунки. Она убрала листы в папку и подняла голову. Мы встретились взглядами.
Меня должен был хватить удар, но почему-то сейчас меня даже не трясло. Я испытывал только сладостное напряжение в теле и все бы отдал, чтобы продлить это мгновение.
(отдал бы гитару, отдал бы тетрадь)
Я подумал, что сейчас передо мной стоит главная героиня моих ежедневных фантазий. Что бы она ответила, расскажи я прямо сейчас о своей одержимости ею?
(Ева, я прожил тысячу событий вместе с тобой в своей голове! знаешь, что со мной ты была очень счастлива? я все это выдумал сам, Ева, я сам тебя выдумал)
Я почувствовал, что от этих мыслей мои губы разъезжаются в неконтролируемой улыбке.
— Я Ева, — вдруг представилась она.
Я до того опешил, что тут же выдал:
— Я знаю. — Спохватившись под ее удивленным взглядом, я поспешил назвать свое имя: — А я Салем.
И она тоже улыбнулась.
В первый раз я увидел, как ОНА улыбается.
С такой улыбкой можно было попросить поймать ртом пулю. Никто бы не отказал. Я — точно нет.
Срочно нужно было что-то сказать. Что-то, имеющее отношение к настоящей Еве. Миллионы вопросов, что ежедневно я задавал ей мысленно, никуда не годились. Они подошли бы только к ней воображаемой. И воображаемая Ева отвечала всегда честно.
Потому я выпалил то, на что могла ответить только ОНА настоящая:
— Почему ты рисуешь крыши?
Улыбка Евы испарилась. Я заметил, что она чуть сильнее прижала к себе папку с рисунками. Она смотрела на меня пристально, не отводя взгляда. Ветер трепал ее волосы.
В меня врезался младшеклассник, и только сейчас я заметил, как много вокруг галдящих школьников. Я был так сосредоточен на Еве, что все это время не замечал и не слышал никого вокруг.
— Почему ты спрашиваешь?
— Только не говори, что долго объяснять, — я с ухмылкой повторил ее слова из нашего первого разговора.
Мое лицо вспыхнуло. Смешок застрял в горле, и я с трудом его проглотил.
(боже, не так надо было ответить! НЕ ТАК!!!)
Казалось, что сейчас Ева развернется и уйдет. А внутри меня сядут батарейки, и я рухну лицом в асфальт.
Казалось, что я не могу быть настолько смелым.
Казалось, что ее ответ равнялся спасению от расстрела.
(пожалуйста, не молчи! пожалуйста, ответь мне! я сохраню все это втайне, мне так это нужно!)
— Это правда долго объяснять. — Она вдруг снова переменилась в лице и посмотрела в сторону. — Такой ветер… Может, пойдем ко мне?
(ЧТО-О-О? ЧТО, ЧТО, ЧТО?!)
— Ненадолго, — тут же добавила Ева. — Я живу рядом. Я расскажу.

