
Полная версия:
Врезка
Все смотрели на Ксемена. Он напряженно молчал, глядя в пол. Наконец, он тяжело вздохнул и поднял голову.
– Ладно. – Он выдохнул, будто сдаваясь. – Ладно, чёрт возьми. Идём к Моноклю. Только… – его взгляд стал острым, – только чтобы посоветоваться. Потом никаких участковых. Понятно? Мы просто рассказываем ему и слушаем, что он скажет.
– Это лучше, чем ничего. – Тихо сказал Марьян.
– Тогда приходите в себя и собираемся. – Бросила Софья.
– Опять на улицу идти… – Пробормотал краснолицый Ксемен.
Воздух был колючим, а багровые полосы заката таяли на горизонте. Четверо фигур замерли у подъезда серой пятиэтажки.
Ксемен ритмично бился плечом о холодную железную балку. Софья впилась взглядом в ледяной, намертво вмерзший в дверь, потрепанный домофон. Её пальцы сами собой скручивали край рукава в тугой, мокрый жгут. Марьян то хватал себя за шею, то запускал пальцы в волосы, выдёргивая отдельные пряди с тупыми, щелкающими корнями. Даша молча стояла, глядя в пол.
– Квартира точно та? – Сипло, сквозь зубы, выдохнул Ксемен – его палец замер в сантиметре кнопок.
– Да, сорок четвертая. – ответила Софья. – Она развернулась и, наклонив голову, глядела на улицу из-за плеча.
Ксемен, резко кивнув, всё же вжал кнопку. Домофон залился разухабистой, дешёвой восьмибитной мелодией. В ответ – лишь треск и давящая тишина.
– Может, его нет? – Сказал Марьян полушепотом. Он не мог перестать теребить молнию на куртке. – Может, зря мы…
– Должен быть. – Буркнул Ксемен и снова, с какой-то отчаянной злостью, твердо стал тыкать по кнопкам.
Тяжёлая подъездная дверь с лязгом и скрипом неожиданно распахнулась изнутри. Ледяная корочка и снег посыпались вниз порошком.
На пороге стоял Валентин Андреевич – он, вероятно, направлялся в магазин.
Сквозь очки он в недоумении глядел на них невидимым взглядом. На его лице мелькнула лёгкая усталая улыбка.
– Ребята? – Его голос прозвучал спокойно и приветливо. Но почти сразу он переменился в лице – брови его дрогнули, улыбка сползла с лица. Он услышал их сбивчивое, частое дыхание, скрип ботинок по снегу, нервные подергивания.
Марьян сделал шаг вперёд, его голос дрожал, слова путались и наезжали друг на друга:
– Валентин Андреевич, мы вчера… мы видели… там, у трубы, это…
Софья резко, почти грубо, дёрнула его за рукав, заставив замолчать. Марьян с перепугу дернулся, как кошка, которую застали врасплох. Синие глаза Софьи, остекленевшие от чистого страха, были прикованы к концу улицы. Ксемен замер, как вкопанный – он все еще жался к холодному железу.
Из-за угла, метров за сто, медленно, выплыла знакомая «буханка» грязно-бежевого цвета. Она плавно катилась по ухабистой дороге с неестественной гладкостью и медлительностью. Свет в салоне был выключен, но за грязными, заиндевевшими стёклами угадывалось лишь смутное, расплывчатое пятно лица водителя – бледная маска без черт.
Машина поравнялась с ними. Напряжение висело в воздухе, а когда буханка замедлила ход ещё сильнее и стала ползти по скрипучему снегу, ребята совсем застыли.
Лицо водителя повернулось в их сторону. Не было ни злобы, ни интереса – его сонный взгляд не выражал ничего. Тяжелыми, замученными глазами он скользнул по подросткам и на мгновение задержался на фигуре учителя. Буханка медленно покатались дальше.
– На нас смотрит… – еле слышно прошептала Даша, не поднимая глаз от земли. Её голос был безжизненным и плоским, как будто она констатировала погоду, – он смотрит на нас сквозь стекло. Он думает… куда бы нас спрятать.
Для Ксемена, Софьи и Марьяна этого было более, чем достаточно.
Ксемен оттолкнулся от столба, мотнул головой в сторону Софьи, подхватил под руки Марьяна и Дашу, и, засуетившись, потащил их от подъезда.
– Все! – Прошипел он громко. – Мы уходим!
– Простите! – Выдохнула Софья и пихнула Марьяна с Дашей в спины.
Марьян издал непроизвольный, задыхающийся звук.
Они помчались прочь, не оглядываясь, их ноги вязли в снегу, дыхание рвалось из груди клубами пара. Звук их бега – тяжёлый, панический, беспорядочный – разрывал вечернюю тишину.
Буханка, так и не остановившись, даже не прибавив ходу, плавно тронулась с места и через мгновение растворилась в сгущающихся синих сумерках, как будто её и не было.
Валентин Андреевич остался стоять на пороге в легкой растерянности. Тогда он видел лишь очертания машины, но сейчас чётко слышал отчаянный топот ног бегущих детей. Он почувствовал вихрь паники, смешавшийся с холодным воздухом. Валентин Андреевич медленно поднёс руку к переносице, поправив очки.
– Что же вы такое наделали… – Тихо, одними губами, прошептал он себе под нос.
Естественность
Ксемен что-то язвительно шептал Софье на ухо, та устало отмахнулась, не отрывая взгляда от окна, за которым медленно угасал полярный день. Марьян не писал, а просто сидел, уставившись в одну точку на потёртой поверхности парты, нервно перебирая пальцами надорванный край тетради. Он был не здесь. Он был там, в том карьере.
Валентин Андреевич стоял у доски. Его взгляд, чуть расфокусированный за толстыми линзами, медленно скользил по рядам, но казалось, он видел каждого насквозь – и испачканные чернилами пальцы Ксемена, и напряжённую спину Софьи, и неподвижную фигуру Марьяна.
– Давайте поговорим, – наконец произнёс он, и класс постепенно затих. – Не про сюжет. Краткое содержание, я уверен, все успели пролистать. – В его голосе прозвучала не обидная нота, а тихая, усталая констатация факта. – Поднимите руку, кто осилил хотя бы половину.
Марьян, не глядя ни на кого, медленно поднял руку. Софья и Ксемен переглянулись с немым удивлением.
– Целых двадцать пять процентов класса. Обнадёживает, – учитель снял очки и аккуратно протёр линзы платком. – Родион Раскольников. – Он вновь надел очки, и его взгляд остановился на Марьяне. – Он создал теорию. Прекрасную, железную. О тварях дрожащих и право имеющих. И ради неё переступил. Не через старуху-процентщицу. Через себя. Так что же сломалось в нём первым, как вы думаете? Совесть? Разум? Или банальный страх быть пойманным?
Марьян вздрогнул, будто его ударили. Голос его прозвучал тихо, почти шёпотом, но в наступившей тишине было слышно каждое слово.
– Он испугался себя… Потому что теория сработала. Он смог убить. И это осознание оказалось страшнее топора полицейского.
– Продолжай, – мягко подбодрил его Валентин Андреевич.
– Он думал, что станет Наполеоном, а стал… крысой. Затравленной. Он боялся не каторги, а того топора в своей голове, который всё рубит, всё делит на «можно» и «нельзя». И этот топор оказался тупым. Он не рубит, он мнёт душу.
Внезапно фыркнул Ксемен:
– Ну, если бы у него были бабки и связи, как у некоторых, он бы и не мучился. Съездил бы в Швейцарию, подлечил нервишки. Все эти угрызения – удел слабых.
– Ты ошибаешься, Ксемен, – учитель покачал головой. – Самые страшные угрызения – именно у тех, у кого есть всё. Деньги, власть. Потому что они остаются с этим наедине. Богатый человек в пустом доме со своей совестью – это и есть настоящая, пожизненная каторга. Раскольников был беден. Его мучила теория. Богатого человека будет мучить практика. Осознание, что он купил себе не свободу, а самый дорогой в мире капкан.
Воздух в классе стал густым и тяжёлым. Подключилась Софья, её голос прозвучал резко и отрывисто:
– А Свидригайлов? Он перешёл черту. И ему хватило наглости не оглядываться.
– Он убил себя в конце, – тихо добавил Марьян.
– Свидригайлов – это диагноз, – голос Валентина Андреевича стал глубже. – Это полная духовная смерть при жизни. Он идёт на самоубийство не из раскаяния, а от скуки и тотальной опустошённости. Свобода от морали не принесла ему счастья. Это не сила. Это самая страшная слабость.
В классе повисла абсолютная тишина, нарушаемая лишь завыванием ветра за окном.
– Раскольников, при всей его чудовищности, – живой. Он ошибся, но он искал выход. Свидригайлов – мертвец. Он не ищет. Он потребляет. Людей, вещи, впечатления. И знаете, что общего между ними? – Учитель снова посмотрел на Марьяна. – Одиночество. Абсолютное, космическое. Один сломался, пытаясь его преодолеть. Другой – смирился и пытался им наслаждаться, как последней экзотической пряностью.
Звонок прозвенел резко и бесцеремонно. Но никто не бросился к выходу. Ксемен мрачно принялся сгребать вещи в рюкзак. Софья так и не оторвала взгляд от окна. Даша застыла с пустым взглядом, её пальцы бесшумно барабанили по крышке парты.
Марьян медленно подошёл к учительскому столу.
– Я… насчёт Свидригайлова. Он же… он же вроде пытался помочь? Катерине Ивановне, детям… деньгами. Почему тогда…? – в его голосе звучала не только потребность понять книжного героя, но и тихая, личная надежда. Возможно, он спрашивал и о том, можно ли совершать плохое, оставаясь при этом человеком. Можно ли ошибиться и всё ещё иметь шанс на что-то хорошее.
– Потому что это не помощь, – Валентин Андреевич отложил журнал. – Это жест от скуки. Попытка купить себе индульгенцию. Когда человек превращает другого в объект для своего благородного порыва – это самое циничное насилие. Ты помогаешь не ради человека, а ради себя. Настоящая помощь – тихая. Она не требует благодарности.
В дверях замерли Ксемен и Софья, прислушиваясь.
– То есть, его уже не исправить? – спросил Ксемен, скептически скрестив руки на груди.
– Свидригайлова? Нет. Если человек не видит в себе проблемы, если он не хочет меняться, его не исправить. – Валентин Андреевич обвёл их всех своим взглядом, и его голос стал тише, личным. – Вы все последние дни ходите, как приговорённые. И смотрите на меня так, будто я либо палач, либо следующий в очереди. Что происходит?
Наступила мёртвая тишина. Софья резко отвернулась к окну. Ксемен сжал кулаки. Марьян опустил глаза. И тут Даша, до этого молчаливая, внезапно вскрикнула, её голос сорвался на визгливую, испуганную ноту:
– Нельзя! Нельзя говорить! Они везде, эти чертовы мухи!
Все трое резко обернулись на неё, глазами высказывая немой и панический укор:
«Заткнись!»
Валентин Андреевич замер на мгновение. Он почувствовал напряжение, витающее в воздухе.
– Есть вещи, – произнёс он почти шёпотом. – которые не стоит выносить на публику. Особенно если они хрупкие. Их нужно хранить в тихом, тёмном месте. Пока не придёт время. – Он сделал паузу. – Но хранить – не значит забывать. Моя дверь всегда открыта.
Он вышел из класса, оставив четверых в оглушительной, давящей тишине, напоследок попросив их закрыть дверь.
Ребята так не рассказали Моноклю ничего, и это решение далось им нелегко, выгрызая изнутри каждым из своих граней. Паранойя, взлелеянная видом «буханки» у школы, кричала, что любое лишнее слово, доверенное даже самому близкому взрослому, – это смертельный риск, клеймо на всю оставшуюся, короткую жизнь. Стыд за собственную глупость, за то, что полезли куда не следовало, гнал прочь саму мысль о признании: они боялись не ярости Монокля, а его молчаливого разочарования, того самого взгляда, который видел их насквозь. Жалость к нему же, почти слепому, уставшему, останавливала язык – втянуть его в свою авантюру казалось непростительным эгоизмом, предательством по отношению к единственному человеку, который относился к ним по-человечески.
Они предпочли молчание, потому что оно казалось им единственным безопасным и хоть сколько-то достойным выходом, не понимая, что это не щит, а медленно сжимающаяся петля.
За школой, в тени ржавого гаража, стояла буханка, за рулем – Андрей. Он не прятался, его машина была привычной деталью пейзажа, как и он сам – человек в рабочей спецовке, который мог кого-то ждать или просто отдыхать между сменами. Он видел их в окне класса – Марьяна, Ксемена, Софью и даже Дашу, сидящих рядом у стола Валентина Андреевича. Он видел, как они что-то оживлённо обсуждают, как учитель что-то объясняет, водя рукой по воздуху. Он видел, как Ксемен жестикулирует, а Марьян сосредоточенно смотрит в окно, но почему-то не замечает машины. Андрей наблюдал за этим пятнадцать минут, его лицо было усталым и невозмутимым. Он завёл двигатель, развернулся и медленно уехал, не дожидаясь, когда ребята выйдут. Его задача была – наблюдать и докладывать. А докладывать теперь было о чём: дети в сборе и активно консультируются с единственным взрослым, который вызывает вопросы.
День пошёл своим чередом. Он был странно спокойный, почти обычный. Вечером они потянулись в местную забегаловку. Сидели молча, уставившись в стаканы с кислым компотом, делая вид, что слушают треск телевизора. Попытка отвлечься провалилась с треском – каждый скрип двери заставлял их вздрагивать, а в отражении в грязном окне мерещились знакомые силуэты. Они просидели так до тех пор, пока за окном не стемнело окончательно, а продавщица начала уже явно и раздражённо позванивать ключами, намекая на закрытие. Разошлись по домам без слов, унося с собой тяжёлое, неразряженное напряжение. И пока Марьян медленно брел к своему подъезду, сердце его сжималось от чёрного, липкого предчувствия. Он уже издалека увидел свет в кухне – а значит, отчим дома и не спит.
Поздний вечер был не черным, а фиолетово-зеленым. По небу разлилось страстно красивое северное сияние. Оно колыхалось в небе, как гигантский занавес, поднятый призрачным ветром. Оно отражалось в тёмной, почти неподвижной воде залива, и яркие блики бегали по льду, словно живые.
Ян хмуро глядел в бескрайнюю даль – он вышел на открытую у причала площадку и, достав из кармана зажигалку, холодными пальцами поджег сигарету. Дым смешивался с теплым дыханием – вместе они растворялись в обжигающем воздухе. Он смотрел не на небо, а в глубокий мрак на краю горизонта, откуда обычно приходили танкеры.
Тяжелыми шагами к нему подошел Андрей. Его лицо, обветренное и усталое, выражало нерешительность.
– Ян.
– Докладывай.
– Ну, насчёт тех… детей. Обкатал все дворы, послушал, поспрашивал. Кандидаты есть. Четверо из десятого класса. Испуганные, как зайцы.
Ян медленно выдохнул дым, не поворачивая головы.
– Подтверждается. Учительница математики, ветреная та, уже взболтнула. Трещала про исчезновение той… знаешь, чудилки местной. С волосами как у пугала. Что с бабкой на отшибе живёт. – Он повернулся к Андрею. В свете сияния его глаза казались абсолютно плоскими, как у рыбы. – Была среди них?
– Была, – кивнул Андрей, отворачиваясь.
– Еще кто был? – с интересом спросил Ян, надеясь услышать несколько заветных имен, что крутились на языке.
– Тот, кажется… Сын одного из ребят в порту, цыгана…
– Ясно. – перебил Яна. – Ксемён Чадов, а с ним – наверное, Марьян Асташев и Софья Кижаева. Марьян тонкий и бледный, Софья – мелкая и рыжая. Они?
– Они.
Ян сделал неглубокую затяжку, размышляя.
– Николай Петрович зря паникует. Всё решаемо. Страх – лучший фильтр. Он всё расставляет по местам. Отсеивает лишнее.
Андрей помолчал, переступая с ноги на ногу.
– Ян, ну они же дети… Может, просто припугнуть как следует? Чтобы язык на замок? Пару раз на машине рядом проехать, и всё. Зачем уж совсем…
Ян посмотрел на него с лёгким, почти незаметным недоумением, будто Андрей говорил на непонятном языке.
– Чтобы они через полгода, когда дрожь в коленках пройдёт, не решили, что всё кончилось? Чтобы не набрались храбрости за бутылкой или в армии? Нет. Нужно, чтобы тишина стала их естественным состоянием. Чтобы мысль о возможности сказать кому-то вызывала у них физическую тошноту. Это не запугивание. Это… переформатирование.
– Ян, смотри, – тепло сказал Андрей, искренне надеясь привлечь его внимание. Он кивнул на сияние. – Красота какая. Мне отец говорил, что это души покойных на небесах пляшут.
Ян на секунду перевёл взгляд на небо, тут же вернул обратно к горизонту.
– Интересное поверье. Но оно не греет и не кормит.
Андрей посмотрел на него с печалью.
– Может, и не кормит. Но красиво же? Из такой красоты и складывается вся жизнь. Я бы хотел, чтобы Россия была красивой…
Ян кивнул, чтобы Андрей отстал.
Он аккуратно стряхнул пепел с сигареты.
– Завтра утром свяжемся с участковым. Пусть вызовет их по одному. Формально – по поводу поздних прогулок. – Уголки его губ дрогнули в намёке на улыбку. – Евгений Александрович любит такие простые, понятные задания. Не будем смущать его лишними подробностями.
– Ян, правда, взгляни, – снова, уже почти умоляюще, попробовал Андрей. – Хотя бы на минуту.
Ян медленно, очень медленно повернул голову. Его взгляд скользнул по небу, не задерживаясь, и вернулся к Андрею. В его зрачках на мгновение отразились зелёные сполохи.
– Я видел. Довольно. Иди, Андрей. Дело сделано, отдыхай.
Он развернулся и ровными, размеренными шагами направился обратно в здание. Андрей смотрел ему вслед, пока тот не растворился в жёлтом свете дверей. Ему почему-то стало очень жаль Яна, и он, оставшийся наедине с этой гнетущей жалостью, снова поднял голову.
А над ним все плясало и переливалось. Реки яркого света текли из ниоткуда в никуда, рассыпались искрами, гасли и вспыхивали вновь. Это и есть чистая, безмолвная красота.
Андрей постоял еще немного, вглядываясь в мерцающую бесконечность, а потом потянулся за новой сигаретой. Ему вдруг страшно захотелось, чтобы его отец оказался прав – чтобы это и вправду были души.
Дверь с трудом поддалась, и Марьян едва переступил порог. В прихожей пахло затхлым теплом, дешевой тушенкой и перегаром.
– Ну, наконец-то, блядь, явился! – раздался из гостиной хриплый, пьяный голос. – Где шлялся, мразь?!
Отчим, раскачиваясь, поднялся с кресла и пошел навстречу, заполняя собой узкий коридор. Его лицо было багровым, глаза мутными от водки и злобы.
– Я… я с ребятами… – начал было Марьян, сдирая с себя промерзшие ботинки.
– С какими, блять, ребятами?! – рявкнул он так, что Марьян к прижался к вешалке. – Собрал себе шайку! Цыганский выродок, сумасшедшая, что со стенами болтает, и рыжая шлюха – вот это компания!
Он шагнул вплотную. Запах перегара и пота стал удушающим.
– Ты на кого похож, а? – отчим грубо ткнул его пальцем в грудь. – Весь в грязи, штаны порваны! Как бомж! Пидор несчастный! Где был-то, блядь? Отвечай!
– Гуляли… – прошептал Марьян, глядя в пол.
– Гуляли! – передразнил его отчим с ядовитой насмешкой. – Он схватил Марьяна за шиворот куртки и пригнул его. – Слушай сюда, уёбок. Быстро, блядь, на промзону. В третий ангар. Ключи у охранника, я позвонил. Принесёшь мне ящик – может и не дам тебе пизды. Не принесёшь… ...закопаю в сугробе у свалки. И никто тебя искать не будет, пидорас. Вали!
Он с силой оттолкнул Марьяна к выходу. Тот, спотыкаясь, почти вылетел обратно на лестничную площадку. Дверь с грохотом захлопнулась. Из глубины квартиры не донеслось ни звука – мать либо спала, либо делала вид, что не слышит.
Марьян, стоя на ледяном ветру, с трудом набрал номер. Трубка взялась после третьего гудка.
– Алё? – голос Ксемена прозвучал отрывисто и немного запыхано. На фоне слышались детские всхлипы, шипение масла на сковороде и громкое, настойчивое: «а как дальше?».
– Ксемен, привет, – голос Марьяна дрогнул, он попытался сделать его неуверенно-бодрым, но получилось только жалко. – Что делаешь?
– А чего обычно делают в восемь вечера? – Ксемен фыркнул. – Мир кормлю, вожусь с младшей. Тут у нас кулинарный подвиг – оладьи, и одновременно трагедия века – стихотворение за четвертый класс у Миры и умножение натуральных чисел у Алисы. Алиска, подожди, я же тебе объясняю! – его голос на мгновение отдалился от трубки, потом вернулся. – Масло, блять, везде! Марьян, если не срочно – я перезвоню? Через час, ладно?
В трубке послышался отчаянный детский плач: «Я не понимаю!». Стыд встал у Марьяна поперек горла.
– Да нет, забудь… ничего такого.
– Стой, стой! – Ксемен, кажется, прикрыл трубку рукой, но Марьян всё равно услышал его шипение: «Мира, ну вспоминай! Даже я уже выучил: …пальчики застудят, —
По домам пора!» – Марьян, ты где? Ты че такой тихий?
– Да так… Игорь меня на промзону послал. К ангарам. Какой-то ящик с инструментами тащить. – Марьян выдавил это одной скороговоркой, стараясь, чтобы это прозвучало максимально незначительно.
– Куда? – в голосе Ксемена моментально пропала вся раздражённая суета, его тон стал резким и внимательным. – Сейчас? Да ему делать что ли нечего!?
– Ну да… – Марьян почувствовал слабый проблеск надежды.
– Слушай, я бы с радостью, но… – Ксемен тяжко вздохнул. На фоне снова запищала сестра. – Я не могу бросить мелких, и я оладьи спалю. Чёрт… Эй, постой, не вешай трубку! Ты где сейчас?
– Еще только у своего дома.
– Иди до меня, у меня старые, но целые перчатки есть, твои же дырявые. И чаю может хлебнешь, пока я ей этот дурацкий стих в голову забиваю! Держись, сейчас всё будет…
В его голосе сквозь привычную браваду и раздражение прорвалась искренняя, хоть и суетливая забота. Ксемен никогда не отказывал, он делал все, что было в его силах. Для Марьяна в этот момент это значило больше, чем любые громкие слова.
Их встреча была короткой и стремительной. Марьян прибежал к подъезду Ксемена, и тот выскочил к нему уже в куртке, на ходу запихивая ему в руки теплые перчатки.
– На, держи. Чай не получится, Алиса в истерике. Настоящий табор, сам понимаешь! – Ксемен окинул его быстрым, оценивающим взглядом. – Ты хоть нормально одет? Не замёрзнешь?
– Нормально, – соврал Марьян.
– Ладно, иди, не задерживайся. И… – Ксемен запнулся, не зная, как выразить то, что он чувствовал – смесь вины, что не может пойти, и тревоги. – …и смотри под ноги там, а то ещё в какую-нибудь дыру провалишься. Знаешь, вместе и в тундру идти не страшно, а одному даже на край поселка – то еще испытание. Извини, короче. Позвонишь там, как вернешься. Все, давай, пока!
Он грубовато хлопнул Марьяна по плечу и убежал обратно в подъезд.
Марьян остался один, надел перчатки. Они были крошечным доказательством того, что он все-таки не один.
Нам поселком полыхало северное сияние. Оно было не таким, как на открытках – Марьян, несмотря на его величайшую красоту, видел в нем оттенки злобы. Гигантские полосы ядовито-зелёного и призрачно-фиолетового света колыхались в вышине, отзывали к Лавкрафтовским ужасам. Они не плясали, а извивались и ползали, как исполинские змеи. Марьян чувствовал себя букашкой под гигантским, холодным микроскопом. Эти была не красота, а большое были вселенское равнодушие. Безразличным взглядом чего-то огромного, древнего на его ничтожную, маленькую жизнь. Ему казалось, что сияние смеётся над ним. Над его страхом, над его маленькой трагедией, которая ничего не значит в масштабах этой ледяной, бескрайней ночи. Вселенная будто бы назло устроила ему ослепительное шоу, сыграв на контрастах.
Цветастые сполохи бегали по домам, и Марьяну чудилось, что вокруг бегают живые тени. Казалось, что вот-вот из-за угла выползет буханка. Он был будто в бреду. Злобные завывания ветра, пурга, летящая в морду, безжалостно добивали его. Уже добровольно ему хотелось лечь и замерзнуть, чтобы вьюга укрыла его снежным ковром.
Скрип снега под своими ботинками он уже не слышал, поэтому другой звук подкрался к нему неслышно – низкий, приглушённый рокот, заглушаемый бурей. Яркий свет фар вспорол белую пелену прямо перед ним, ослепив, вырвав из небытия.
Машина плавно подкатила, остановилась. Стекло со стороны пассажира бесшумно опустилось, и в щель хлынуло тёплое, пахнущее дорогим кожаным салоном и сигаретным дымом воздухом.
– Марьян? – голос Яна был ровным, спокойным, почти отеческим. – Ты совсем замёрз. Садись, согреешься.
Марьян столкнулся с его взглядом. Глаза Яна в полумраке салона казались тёмными и бездонными. Вместо паники его вдруг охватила апатия, смиренная, почти религиозная покорность.
Марьян механически потянулся к ручке, его пальцы плохо слушались. Стоило ему забраться на сидение, как вдруг раздался четкий щелчок блокировки дверей. Этот звук вонзился в сознание, как ледоруб, рассеяв весь туман. Его словно ударило током – теперь он заперт здесь, с ним. Машина плавно развернулась.
– Спасибо… – выдавил он, сжимаясь в комок. Тепло салона обжигало кожу.
– Не за что. Куда путь держишь в такую погоду? – Ян плавно тронулся. Его руки в тонких кожаных перчатках лежали на руле расслабленно.
– На промзону… За ящиком…
Слова вылетали прерывисто, сами по себе.
– Серьёзно? – В голосе Яна не было удивления, лишь лёгкая, усталая насмешка, будто он наблюдал за предсказуемой пьесой. – Отчим, небось погнал?
В салоне пахло кожей, табаком и чем-то металлическим. Марьян смотрел на профиль Яна, освещённый призрачным светом приборной панели. Тот вёл машину расслабленно, одной рукой.