
Полная версия:
В прошедшем времени
И Анька осталась там, далеко в будущем, она вообще еще не родилась, и все, что мы уже пережили с ней вместе, тоже еще только будет. Реальность была здесь, вокруг меня. И иной раз в ней тоже происходила чертовщина.
Оля попала в поле моего зрения в один из первых дней. Хрупкая, аккуратно причесанная, без грамма косметики (впрочем, здесь так ходили все), она напоминала школьную учительницу, которой в итоге и оказалась.
Пожаловавшись на осиплость голоса, она навлекла на себя полный осмотр, однако он не выявил ничего примечательного. Горло было рыхлым, миндалины – средними по размеру, без налетов, с легкой гиперемией по небным дужкам. «Простудными» она болела часто, подолгу, но вроде бы нетяжело.

Назначив ей полоскания ромашковым чаем (по примеру Кузьмича, который зимой «только им и спасался»), я убедил себя и ее, что это обострение хронического фарингита, столь «популярного» у людей «речевых» профессий, вызванное переохлаждением и повышенной нагрузкой на голосовые связки.
Я рекомендовал ей речевой покой, горячие ванночки для ног и появиться в случае, если назначенное лечение не даст эффекта. Оля не произвела на меня никакого впечатления при первой встрече, может быть оттого, что это были мои первые дни, и я еще только втягивался в работу, а окружающие люди казались мне немножко инопланетянами. Может, я находился под впечатлением от неудачи в своей личной жизни, а искать, с кем бы забыться, было не в моих привычках. А может быть, как теперь я иногда думаю, сама Оля еще не сделала выбор, очаровывать меня или нет. Так или иначе, я назначил лечение и тут же забыл о ее существовании.
Через пару дней мне напомнили. Прийти на прием она уже не могла, и я помчался на вызов, предварительно порывшись в шкафу с инструментами в надежде найти что-нибудь полезное, но взял оттуда только термометр и деревянный стетоскоп. Этот шкаф вселял в меня ужас, половину его содержимого я не знал, как использовать, и потому всегда старался оглядываться на Кузьмича, моего немногословного ассистента и спасителя.
Он ненавязчиво подсказывал, «корректировал» мои назначения, словно бы чувствуя, что я слегка «не от мира сего», и помогал выполнять знакомые процедуры в этих непривычных условиях. Кузьмич кипятил на ветхой электроплитке в стерилизаторе огромные стеклянные шприцы, при одном взгляде на которые меня брала оторопь, и не только потому, что они были многоразовые (здесь еще не слышали о СПИДе), но и потому, что в детстве меня кололи точь-в-точь таким же. Он виртуозно обращался с кружкой Эсмарха, устраивая «гидроколонотерапию» всем желающим, и не знал себе равных в десмургии (перевязках).
Я даже подозреваю, что, по-честному, он не слишком нуждался во мне и отлично бы справлялся сам, однако пожилой фельдшер был слишком хорошо воспитан, чтобы даже помыслить такое. Я же в его присутствии иной раз чувствовал себя дураком, так «несовременны» и бесполезны зачастую были мои знания. Без УЗИ, МРТ, клинической лаборатории я был совершенно беспомощен, но когда со мной рядом был Кузьмич, я не боялся ничего. Однако в тот вечер он не смог поехать со мной.
Оля жила довольно далеко, на другом конце деревни. Приехав из райцентра в отпуск, она гостила у тети и помогала ей по хозяйству. Была не замужем, поговаривали о трагедии в личной жизни, забывать которую она приехала сюда (вроде как ее жених-милиционер погиб при исполнении служебных обязанностей), и предполагалось, вероятно, что свежий воздух, деревенское молоко, а более всего сельский труд сделают свое дело и исцелят ее травму. Однако доказать свою эффективность этим средствам было не суждено.
Олиной комнатой была самая дальняя, с теневой стороны. Пожилая женщина с испуганным лицом (видимо, тетка) проводила меня и осталась за дверью. Оля лежала, разметавшись по постели, на трех подушках, в мокрой от ночного пота рубашке, и было ей до того худо, что она меня не стеснялась. Ее сотрясали приступы сухого удушливого кашля, жар немного спал только под утро, и она была совершенно измучена.
Белокожая от природы, она стала еще бледнее, и казалось, все мышцы тела, включая межреберные и мимические, участвуют в акте дыхания и не могут его обеспечить. Я выслушал деревянным стетоскопом сухие хрипы у угла лопатки слева и ослабление дыхания с правой стороны там же. Слева, чуть ниже хрипов, мне тоже почудилось ослабление дыхания и притупление перкуторного звука, менее явное, чем с другой стороны, но Оля сказала, что в детстве часто болела бронхитом, и я не мог поручиться, пневмонический инфильтрат там или спайки. Зато насчет правой стороны можно было не сомневаться. Там была инфильтрация. Где только она ее взяла летом? Впрочем, лето было паршивым, да к тому же военное детство в условиях страха и дефицита необходимых продуктов никому еще здоровья не прибавило.
Терапия, если честно, не была моим коньком. Большинство парней-студентов мечтают стать хирургами, и я не был исключением. Однако некоторые знания о пневмонии все-таки просочились в мою голову во время написания учебной истории болезни. Я помнил, что внезапное ухудшение состояния у больного ОРВИ, особенно если оно сопровождается лихорадкой, кашлем и явлениями дыхательной недостаточности, всегда подозрительно на пневмонию.
Черт, ну хоть бы снимок, даже и просто обзорный, хотя в идеале нужна рентгеноскопия – покрутить за экраном, посмотреть размеры инфильтрации, границы. Впрочем, я-то все равно сам бы сделать этого не смог, значит, нужен был еще и толковый рентгенолог. Но ближайший рентген-аппарат был в Н-ске, это девяносто километров по раскисшей дороге, и как бы форсировать еще не пришлось… Да и какого качества будут снимки? Увижу ли я на них хоть что-нибудь?
А ведь и лаборатория там же. Значит, придется закончить на этом диагностический этап, поверив только своим рукам, глазам и ушам, и считать пневмонию рабочим диагнозом. Я со смехом вспомнил про посев мокроты на чувствительность к антибиотикам. Мне сеять было негде и ни к чему. В моем шкафу имелся только сульфидин, и я понятия не имел, поможет ли он. Оставалось надеяться, что антибиотикорезистентность, как медицинский феномен, пока еще не существовала.
А загреми я сюда, скажем, двадцатью годами раньше, когда антибиотиков еще не было, пришлось бы, наверно, лечить добрым словом, молитвой и травами от кашля. Я впервые подумал – а как они вообще жили без антибиотиков? Просто старались облегчить состояние и надеялись, что не помрет? Эту жуткую мысль было некогда додумывать.
– Что со мной? − сипло спросила Оля. Я сказал ей о своих подозрениях, и ее глаза стали огромными от ужаса. Я вначале не мог понять ее страха, а потом сообразил: они еще боялись пневмоний. Лекарство от болезни уже было изобретено, перевернув врачебное представление об этом диагнозе, но для обычных людей воспаление легких еще оставалось страшным, уносящим человеческие жизни заболеванием.
Я успокоил ее как мог. Сказал, что в больницу мы ее не повезем, что есть хорошие шансы справиться и дома. На самом деле, с учетом погодных условий, девяносто километров до райцентра по дороге, превратившейся в липкую чавкающую глину, были испытанием и для здорового человека, а уж для тяжелой больной! Оля тоже понимала это.
– Значит, умру… − сказала она. – До больницы мне не доехать.
Я сел на кровать рядом с ней и начал что-то говорить, не поднимая на нее глаз. Я говорил про лекарства, что теперь они изобретены, и ей нечего бояться. Что я буду приходить к ней каждый день и в случае ухудшения немедленно приму меры. Что она обязательно поправится, и я даже в этом не сомневаюсь, иного исхода я просто не допущу. И, наверное, что-то еще…
А потом я поднял глаза и посмотрел на нее. И вот этого мне не стоило делать. Потому что я вдруг увидел, что она поверила мне. Хуже того, она поверила в меня, да так, что я сам в себя поверил. Я словно провалился в ее темные, затягивающие глаза, и меня до краев наполнило какой-то невероятной пьянящей силой.
Я пообещал прислать Кузьмича с лекарствами и вышел. Меня трясло, а за спиной словно выросли крылья, и я шел с идиотской улыбкой на лице и думал, что вот ведь, оказывается, как это – когда в тебя верит женщина.
Эйфория прошла к вечеру. Я все пытался напомнить себе, что радоваться пока нечему, что успех мне еще только предстоит, а пока – работать и работать, и вообще неизвестно, как все пойдет. Но окончательно душевное буйство улеглось, когда я, вернувшись домой, засел за книги. От предшественника мне достался «Терапевтический справочник» ‒ розовый новехонький двухтомник, изданный в 1951 году, в который коллектив авторов каким-то образом умудрился впихнуть всю тогдашнюю медицину. Я стал читать о пневмониях, и страх, о котором я в своем любовно-героическом угаре почти забыл, постепенно выполз наружу.
У меня ничего не было. Если исходить из того, что это была пневмония (допустим, что очаговая, хотя сказать наверняка без рентгена я не мог), справочник предлагал назначение шести граммов сульфидина в сутки, отхаркивающих, банки и в тяжелых случаях – диатермо- и рентгенотерапию.
Меня же учили иначе. В мое время рентгенотерапия при пневмонии уже давно не применялась. Лечили сильным антибиотиком, а когда и двумя, отхаркивающими (их перечень, кстати, не слишком изменился с пятидесятых годов), жаропонижающими и физиопроцедурами.
У меня были все основания полагать, что мои знания о пневмониях более адекватны. Однако физкабинета у меня не было, в качестве альтернативы, теоретически, я мог использовать банки, хотя и не слишком в них верил, а в качестве антибиотика был только сульфидин, ‒ строго говоря, даже и не антибиотик, а синтетический препарат с антибактериальным действием.
Что это за штука? Как она работает? Когда ждать эффекта? На какой день, при отсутствии улучшения, я должен буду сменить его на пенициллин, который полагался в случае септического течения? Смогу ли заказать пенициллин в ЦРБ, и как быстро его привезут? Что делать в случае анафилактической реакции? Как я узнаю о сепсисе без лаборатории? Об этом в справочнике ничего не было.
Однако очаговая пневмония чаще всего осложняла, если верить справочнику, другие заболевания. Оля же пришла даже не с пустяковым ОРЗ, а с его продромой. Я мало видел пневмоний и ни одну не вел от начала и до конца, поэтому не мог сказать, тяжелое это было течение или средней тяжести. Я не видел, как все началось, меня позвали лишь на второй день.
Если это не очаговая, а какая-то другая пневмония? Я прочел о крупозной, и меня прошиб пот. «Внезапное начало, потрясающие ознобы… Диагностическое значение имеет определение типа пневмококка…». Мне негде его определить. Снова сульфидин, теперь его уже 11−12 граммов, но только первые сутки, потом снизить дозу до шести. Запивать боржоми (Господи, где я ее здесь возьму?) или содовой водой, чтобы снизить вероятность почечной колики (только ее мне не хватало, но-шпы нет, есть только папаверин), «лечение должно быть направлено на борьбу с аноксемией (вдыхание кислорода) и ацидозом (введение инсулина с глюкозой)».
Еще не легче! Инсулина у меня нет, глюкоза только в порошках в смеси с аскорбинкой, для приема внутрь. Да и в любом случае, меня учили, что глюкозу чаще всего назначают, когда не знают, чем лечить. Кислород придется вдыхать прямо из атмосферы – устройств для оксигенотерапии тоже нет. Ага, «через 36 часов при неэффективности сульфидина перейти на пенициллин» – ну хоть какая-то конкретика.
Честно говоря, пенициллином я никогда не работал. В мое время чаще применялся его облагороженный собрат – амоксициллин с клавулановой кислотой, и это был зверски сильный препарат, но здесь о нем еще не слыхали. Впрочем, я где-то читал, что у нелеченных антибиотиками людей эффективными бывают даже очень слабые лекарства. Оставалось надеяться на это, потому что иначе мне грозили осложнения – абсцесс легкого, гангрена, отек легких (их предлагалось лечить кровопусканием, введением гипертонического раствора кальция и опять же глюкозы), о которых я предусмотрительно прочел в статье ниже, и это отнюдь не добавило мне оптимизма.
Я понял, что нам с Олей придется рассчитывать на везенье, или Божью помощь – кому как больше нравится. Я сделаю все, что в моих силах, но у меня нет гарантии, что это поможет. Я никогда не работал в условиях такого скудного выбора лекарств. А если непереносимость? Или лекарственная устойчивость, ведь маловероятно – не значит невозможно? Или я ошибся в диагнозе? Я долго изводил себя разными «если». А потом дочитал до туберкулеза.
Я велел себе остановиться. С больными она, вроде, не контактировала. Питалась… Ну, как все здесь. Истощенной не была. Начало болезни острое и тяжелое. Все данные говорят за пневмонию. Блеск в глазах и румянец к делу не пришьешь. Физикально я выслушал локальное ослабление дыхания и настучал притупление перкуторного звука ‒ тоже локально. Рабочий диагноз – очаговая пневмония. Все. Больше я здесь ни до чего не додумаюсь. И этого хватит. Пора лечить.
Я вернулся в больницу, еще раз проинспектировал аптечные запасы − должно хватить. Я назначил шесть граммов сульфидина, по два полграммовых порошка шесть раз в сутки, отхаркивающий сбор, пирамидон (давно снятый с производства в мое время, но очень популярный здесь) для снижения температуры. Аспирина осталось совсем немного, и я боялся, что придет какой-нибудь «сердечник», а ему не хватит (правда, здесь аспирин при ишемической болезни еще не использовали). С банками решил повременить до снижения температуры, побоялся назначать на высокой лихорадке.
Кстати подвернувшийся мне Кузьмич тем же вечером отнес Ольге лекарства и мои инструкции. Лечение началось.
Следующее утро выдалось насыщенным событиями и впечатлениями. Так, впервые за мою недолгую врачебную практику я получил угрозу, что на меня будет написана жалоба. Ко мне явился мужик, работавший в колхозе трактористом. Роясь в моторе своего железного коня, он чем-то уколол палец, три дня мазал его какой-то вонючей дрянью (Кузьмич сказал, что похоже на креозот) и заворачивал в теплый компресс, но треклятый палец не желал проходить. Более того, он покраснел, распух и уже болел так, что тракторист не мог спать. Мужик явился с намерением покончить с этим на месте и долго уговаривал меня вскрыть палец и выдавить гной. Он бы и сам его вскрыл, да вот рука-то правая.
Я объяснил ему, что у меня нет операционной, и что я не имею права ничего вскрывать. Я обязан его отправить в центральную районную больницу, где ему все сделают, как надо. Через полчаса в район уходила машина, и он мог быть немедленно доставлен туда, где для лечения было все необходимое. Однако тракторист не желал никуда ехать и костерил меня на чем свет стоит. Я сдуру начал объяснять ему, что ничего этого бы не случилось, если бы он сразу обработал ранку йодом, не мазал всякой ерундой и не укутывал, создавая условия для развития инфекции, и вызвал на себя бурю гнева. Драгоценные минуты пролетали за перепалкой, машина могла уйти с минуты на минуту, а я все не мог уговорить больного ехать. Я, конечно, мог попросить шофера подождать, но для этого нужно было выйти из кабинета, а я боялся, что мужик тогда сбежит от меня и вообще в итоге останется без пальца.
Положение спас Кузьмич. Он спросил, написал ли я требования в аптеку, и вызвался сходить проверить, все ли документы у шофера. Необходимости в этом не было, шофер вышел от нас со всеми требованиями минут двадцать назад, и я сам лично все ему отдал. Но жизненный опыт Кузьмича иной раз был куда полезнее, чем все мои теоретические знания. Мужик вдруг прекратил орать, сквозь зубы процедил: «Где там ваша машина? Поеду! Присылают неучей…» и ушел с Кузьмичом, хлопнув дверью и не попрощавшись. Вскоре фельдшер вернулся, хитро улыбаясь.
– Отправил, − успокоил он меня. – Пусть едет. Еще спасибо потом скажет, − в последнем я сильно сомневался, но успокоился. Главное, что мы отправили больного и ему будет оказана помощь. Да и не силен я был в панарициях. Пару раз видел, но сам еще ни разу не вскрывал.
То был поистине хирургический день. Следом влетела женщина с мальчиком лет семи-восьми. Она была очень испугана, пшеничные волосы рассыпались по плечам из-под сбившегося платка, а глаза горели первобытным, животным страхом. Было отчего. Левая голень у мальчишки была наспех перемотана рваной тряпкой, определить первозданный цвет которой уже было невозможно. Самодельная повязка щедро промокала, кровь стекала в башмак, и парень оставлял за собой широкий красно-бурый след. Очередь в ужасе притихла, и я расслышал в тишине слова «хорошо, хоть доктор на месте». Слово «доктор» было произнесено с большой буквы и с непривычным уважением. Это прозвучало так успокаивающе, что я сам чуть было не успокоился вместе со всеми, но вовремя вспомнил, что этот доктор – я…
Посмотрев на рану, я понял две вещи: первая – рану было необходимо зашивать, вторая – шить придется мне. Нижняя треть голени была продольно рассечена с внутренней стороны, змеистые края раны побелели, кровь набухала крупными темно-красными каплями и скатывалась книзу. Нога была грязной, как и весь мальчишка ‒ от корней волос до кончиков ногтей здоровой ноги.
Я сразу вспомнил слова моего учителя, хирурга из травмпункта, о том, что все травмы в быту почему-то наносятся нестерильными предметами…
Надо узнать, есть ли у нас противостолбнячная сыворотка и готовить шовный материал. Не везти же его, в самом деле, девяносто километров по мокрой сельской дороге…
Я посмотрел на Кузьмича, и он незаметно кивнул.
Я подошел к шкафу, где хранились инструменты и шовный материал, распахнул стеклянную дверцу и застыл в растерянности. Перед моим лицом стоял ровный ряд стеклянных банок, в которых (видимо, в спирту) плавало нечто, очень похожее на предметные стекла, обмотанные белыми нитками. Нитки были разной толщины – потолще и потоньше − и подозрительно напоминали обыкновенные швейные, которыми штопают, обметывают, или как там это у портных называется.
Нет, я читал, что, например, спецназовцы в полевых условиях способны изготовить шовный материал из подручных средств и зашить рану себе или товарищу. Но чтобы вот так – в мирное время − наложить ребенку швы из катушечных ниток…
А что, собственно, здесь особенного, вдруг подумал я. Они ведь простерилизованы. Не я, так кто-нибудь другой все равно наложил бы ими шов. Так пусть уж лучше я – я хотя бы умею.
Тем временем в умывальник налили горячей воды, и я приступил к процедуре. Мне предстояло легендарное мытье рук, которое испортило кожу не одному поколению хирургов, но все они почему-то вспоминали о нем с ностальгией. В мое время процедура была значительно упрощена, в нее добавили современные дезрастворы, что позволило сильно сократить время обработки, а главное, − стерильные перчатки, без которых нам вообще запрещалось подходить к больному.
В моем же распоряжении здесь были только перчатки нестерильные, причем гигантского размера, и делать в них какие-либо тонкие манипуляции представлялось совершенно нереальным. Меня от возможной передачи инфекции они еще защитить могли, больного – увы, нет. «На больного», таким образом, предстояло идти «с голыми руками», и значит, перед тем, как начать осмотр раны, мне предстояло десять минут мыть руки с хозяйственным мылом над ущербным тазиком, скрести их щеткой, потом вымочить в нашатырном спирте, а затем еще и обработать йодом.
Впрочем, здесь инфекций, передающихся через кровь, еще не боялись, главным образом потому, что ничего не знали про них. Ладно, подумал я. ВИЧ в СССР нет, гепатиты, надеюсь, еще не так распространены, как в будущем, а против сифилиса уже есть пенициллин. Авось, выживу. Если, конечно, от рук что-нибудь останется.
И я приступил к обработке, подавив внезапное желание хлопнуть граммов тридцать спирта, для храбрости. А Кузьмич уже кипятил шприцы в огромном железном стерилизаторе. Я спросил его, что у нас есть обезболивающего, и он удивленно поглядел на меня. «Да уж новокаин-то есть, поди что», − сказал он, разворачивая укладку с инструментами и накрывая мне стол. Решил, видимо, что я или шучу, или забыл, что здесь ничего и не может быть, кроме новокаина.
С новокаином я раньше дело имел. Знал, что это не самый сильный анестетик, но, в принципе, вполне работающий. Шить мне тоже было не впервой. Но вот детей я не лечил никогда.
Как рассчитать дозу новокаина? Как ребенок его перенесет? А если болевой шок? Впрочем, досюда же он доехал. Наверное, еще не понял, что произошло.
Этим надлежало воспользоваться как можно скорее. Я обернулся на мать, о которой забыл начисто, и увидел, что Кузьмич уже накапал ей валерьянки. Поймав мой взгляд, женщина быстро размазала слезы по щеке грязной рукой и бросилась к нам. Я сказал ей: «Вымойте руки и держите мальчика».
Она обхватила его, прижав к спинке стула. Парень поднял ногу на табуретку, с интересом взглянул на нее и начал стремительно бледнеть. Прошла очень длинная секунда, прежде чем я понял, что Кузьмич уже сует ему под нос ватку с нашатырем, а я изо всех сил трясу ребенка за плечи. В голове у меня мелькнуло, что мне бы и самому нашатыря.
Тем временем Кузьмич, вооружившись огромным ватным тампоном, смоченным в теплой воде, начал мыть ногу − сначала вокруг раны, потом полностью. В подставленный эмалированный таз стекала грязно-бурая жидкость.
Мы уговорили мальчишку смотреть в окно, и они с мамой принялись громко спорить, что интересного есть на улице. Они уже обсудили столб с огромным черным рупором-раструбом, тот самый, который рано поутру разражался звуками гимна, а затем из него сыпались новости и играла музыка, поговорили о наглом воробье, суетливо клевавшем что-то прямо на нашем подоконнике, а я успел только ввести чуть-чуть новокаина внутрикожно в качестве пробы и ждал.
Прошло минут десять, ничего не происходило, и я рискнул приступить к обезболиванию. По инструкции полагалось выдержать больше времени, но я не знал, как объяснить свое бездействие, а пугать женщину перспективой возможных осложнений мне не хотелось. Я обколол края раны новокаином и стал ждать, когда же он подействует, чтобы начать ревизию.
Для того чтобы проверить чувствительность, я периодически тихонько касался зондом кожи и спрашивал мальчика: «Чувствуешь? Тут не больно? А здесь?». Он все время говорил «нет» − то ли не чувствовал от испуга, то ли новокаин начинал работать. Но мне-то надо было знать точно, и я все тянул и тянул с ревизией. Вдруг мальчишка повернулся ко мне и неожиданно бодро заявил: «Дядя, давай петь!». «Давай», − зачем-то согласился я и спросил: «А что?»
– А подпевайте! – заявил юный пациент и начал выводить: «Броня крепка, и танки наши быстры…», − он голосил самозабвенно, с чувством, и даже иногда попадая в ноты. – «И наши люди мужеством полны. В строю идут Советские танкисты, они Советской Родины сыны…»
Я ошеломленно глядел на него, а женщина зашикала на ребенка, чтобы он не мешал доктору, однако в ее взгляде мне почудилось недоумение.
– Ну ты чего, дядя? Слов не знаешь? – спросил мальчишка. Я слегка растерялся.
Откуда мне было их знать?! Я знал только, что такая песня существует, слышал ее отрывки в каком-то старом фильме. Но слов, конечно, не знал, да и петь не умел. Здесь же народ не стеснялся, пели все, что слышали по радио, и большая часть обладала и слухом, и голосом, во всяком случае, так мне казалось. Пение за работой было одним из немногих развлечений, доступных в этом времени. Мама тоже тихонько подпевала, видимо, радуясь, что ребенок отвлекся. Я понял, что выгляжу по меньшей мере странно и, подобно легендарному Штирлицу, близок к провалу как никогда. Не мог человек, живущий в пятьдесят втором году, не знать этой песни! Надо было выкручиваться.
– Погоди, дядя занят, ‒ нашелся, наконец, я. – Дядя не может два дела сразу делать. А ты давай пой, мне веселее работать будет, ‒ сказал я. Мальчишка заголосил снова, а мне ничего не оставалось, как начать ревизию. Рана оказалась не слишком глубокой, правда, длинной. Я иссек рваные края, обработал их марганцовкой. Кровотечение практически остановилось, крупные сосуды оказались целы, связки и сухожилия тоже. Кожу и подкожно-жировую клетчатку я зашил, обработал шов и наложил повязку.
– Ну, вот и все, а ты молодец. Настоящий красноармеец! – сказал я, сообразив, как лучше всего похвалить.
– Как папа? – вдруг спросил мальчик, мать кивнула и вдруг отвернулась. Война ведь была, подумал я. Недавно была война…
– Спасибо, доктор! − проговорила женщина. – Уж как я боялась, что в район отправите. Мне ведь никак не вырваться, утром в колхозе, вечером на огороде – одна я…
Я сказал ей, когда прийти на перевязку, и они засобирались. Мать все благодарила и благодарила меня, а парень не хотел уходить, его живо интересовало все, что происходило у нас в кабинете, и он был намерен спеть со мной во что бы то ни стало. Я сказал ему:
– Вот заживет – приходи. Споем с тобой про танкистов.