
Полная версия:
Хрустальный желудок ангела
– Пошлю в Абхазию ксерокс, – деловито сказал он. – А то они думают, я в Москве груши околачиваю. А я тут служу прообразом в поте лица!
Вечером приехали гости: ходжа из Турции и художник из Сухума.
– Почитай им, почитай эту главу, – умолял Даур.
– Если нас сочтут достойными, мы с удовольствием послушаем, – царственно произнес художник, который немного понимал по-русски. Ходжа совсем ничего не понимал, неважно, я снова исполнила «на бис».
– Мое земное предназначение я уже выполнил, – говорил Даур. – Я запечатлен в «Гении безответной любви», поэтому спокойно могу завершать тут свои земные дела.
Ну и он тоже – как только напишет удачный кусок, читает по телефону. Раз поздней осенью, холодной и дождливой, услышала я колоритнейший пассаж:
– «Об аджике нужно сказать особо. Свыше двухсот специй являются ее составными. Тут и острый перец, и поваренная соль, и резеда, и девясил, и куриная слепота, и армянский хмели-сунели, и грузинские тмин и гвоздика, и еще 193 специи, выращиваемые в Абхазии и только в Абхазии… в ней есть все, что во всех других острых приправах мира, и много иного, которое есть только в ней, подобно тому как в абхазской речи есть все звуки, что и в остальных 3700 языках мира, но и помимо этого еще полсотни специфических звуков… изготовить ее не составляет труда: для женщины не проблема запомнить сочетание двухсот специй… однако положение усложняется прочно укоренившимся предрассудком о том, что изготовить аджику с особым вкусом и ароматом может только женщина, которая не знала никогда другого мужчины, кроме мужа».
Он дождался, когда затихнут мои аплодисменты, и грустно сказал:
– Тут холодно, сыро и нет аджики.
Даур затосковал, работа застопорилась, на следующий день он сорвался и уехал в Сухум. А когда вернулся, я прихожу – на столе литровая банка аджики и солнечный круг сулугуни. Антей прикоснулся к родной земле, и работа опять закипела.
«О чем пишет твой отец?» – спрашивали Нара. «Роман о жизни!» – тот отвечал. «О чем сейчас пишет Даур?» – спросил меня Резо Габриадзе. «Роман о войне», – говорю. «Наверно, ругает грузин?» – печально проговорил Резо. Я ответила: «Резо, кого ругает Гомер в „Илиаде“?»
В августе он позвонил и сказал:
– Закончил роман, а никак не чувствуется. В Сухуме бы знаешь что началось! А здесь как-то буднично, повседневно. Ну – всё. И что? Дома – если я кавказец настоящий, пирушку обязан закатить в ресторане на четыреста посадочных мест. Только ставишь точку, заваливается толпа – любовь, гулянка, сабантуй… Хотя если их любовь положить на весы и твою – твою слабую, – быстро добавил он, – то твоя перевесит. Когда ты возьмешь меня с собой? Только не надо литературных фраз, – он грозно предупредил. – НЕ соглашайся, клянись, что не согласишься, а то я умру от счастья.
И хотя соответствовать его представлениям о бразильском карнавале, который должен заполыхать в его честь, было попросту невозможно, я позвонила подруге Светке.
– Жарим-парим, – говорю ей. – Устраиваем пир на всю катушку! Даур закончил роман.
По дороге мы с ним купили арбуз. Светка живет у пожарной каланчи на пятом этаже без лифта.
– Давай я понесу арбуз, – я предложила. – Негоже человеку, который написал роман на все века и только что поставил точку, таскать арбузы на пятые этажи.
– Как ты можешь нести арбуз, – отозвался Даур, – если даже моя любовь для тебя непосильное бремя?
На всякий случай он захватил дискету с файлами «Золотого колеса», и не напрасно, поскольку Светкин сын Руслан с младых ногтей спец по компьютерным делам.
– Можно я попрошу Руслана вывести мой роман? – спросил Даур.
– Ну, не знаю, такой объем здоровенный. Намекни…
Когда Руслан внес на кухню горячую стопку страниц «Золотого колеса», Даур прижал их к груди, закрыл глаза и сказал:
– Ой, мне что-то не по себе… – нетвердой походкой отправился в комнату, лег на диван и уснул.
Проснулся он от того, что рыжий эрдель шершавым языком вылизывал ему лицо. Тут вострубили трубы, загремели литавры и покатился пир горой: салаты, курица, коньяк… Дауру все страшно понравилось, он потом часто спрашивал: а когда мы опять пойдем к Светлане Пшеничных?
Роман опубликовали с продолжением в двух номерах журнала «Знамя».
– Не каждый, кто держит калам, сможет написать кетаб! Кетаб, Мариночка, – это книга, – важничал Даур, вручая мне публикацию с дарственной надписью:

Он медленно и осторожно входил в русскую литературу.
– Ну вы, Даур Зантария, вылитый Фазиль Искандер, – говорили ему в московских редакциях. – Герои Фазиля абхазы – и вы тоже пишете об Абхазии. У него всюду горы с их вечными снегами – и у вас, у него фигурирует море – и у вас, у Искандера смешные рассказы – и у вас, у него в то же самое время грустные – и у вас…
«Казалось, после Фазиля в абхазо-русской прозе делать нечего! – написал Андрей Битов. – Даур нашел путь, продолжение которого сулило мировую мощь…»
Народный фольклор клокотал в нем, Даур его сдерживал из последних сил. Байки всплывали, словно глубоководные рыбы, надо же их куда-то девать, вот он просто рассказывал: был у них в Сухуме фотограф-армянин, его звали Кара. Когда ему женщины выражали недовольство своими фотографиями, Кара отвечал: «Лягушка посадишь, лягушка выйдет».
– Раз в жизни они готовились, – говорил Даур, – один раз фотографировались – и так они у него выходили.
Сухумские фотографы бродили на побережье его души, тосковавшей в Москве по Сухуму. Именно почему-то фотографы – в шортах и сомбреро с распахнутой грудью – седые волосы на груди, загорелые, с обезьянкой на плече или с питоном на шее.
– У нас по соседству жил фотограф, – рассказывал Даур, – он тоже был армянин, звали его дядя Гамлет. Армяне любят шекспировские имена. Я лично знаком со старой согбенной Офелией и шапочно – с армянином по имени Макбет, Макбет Ованесович Орбелян, хирург-стоматолог, у него всегда халат немного забрызган кровью. Его отцу, Ованесу, наверно, с пьяных глаз померещилось, что Макбет – мужское имя, которое украсит любого невинного младенца.
Это был кладезь историй, чуть смягченных мелодичным акцентом, а так, конечно, жестких, рассчитанных на то, что человек услышит и, потрясенный, просветлится, внезапно осознав абсурд нашей жизни. Взять хотя бы историю, как один мясник другому голову отрубил: «А что? Поспорили, – буднично говорит Даур, – кто кому сможет отрубить голову с первого раза – на четвертинку…»
Однажды в буфете ЦДЛ к Дауру подошел пьяный литератор.
– И вы тоже писатель? – спросил он у Даура.
Даур только что получил в редакции журнал «Знамя», где был опубликован его роман «Золотое колесо». Он как раз держал его под мышкой.
– Да. Пишу, – ответил Даур.
– О чем же?
– О чем можно еще писать? – сказал Даур. – Она любит его, а он – не ее, а другую…
Он очень не одобрял собратьев по перу, зацикленных на русской идее, львиную долю жизни проводивших в буфете ЦДЛ. Ему казалось, что антисемитизм подрывает их здоровье.
– Взялись бы соревноваться: кто лучше пишет, кто больше издается! – говорил он. – Затеяли бы борьбу за сферы влияния, если им кажется, что самое лучшее захватили евреи! Они же в отместку просто напиваются и разлагаются. Вот, например, в Сухуме – там не национальность ставится во главу угла, а только «сухумский» ты или «не сухумский». «Сухумский» – это человек, который где-то побывал и там проявил себя. Он может быть знаменитостью, небожителем или горьким пьяницей, великим деятелем или отшельником, отринувшим земные дела, но к ним – одинаковое отношение…
Он сидел на каменном парапете под головой коня маршала Жукова перед Историческим музеем, блаженно покуривая трубку. Издали мне показалось, что пар идет из лошадиных ноздрей. Даур ждал – не озираясь, не пытаясь отыскать тебя в толпе. Он спокойно глядел вдаль, и случайным прохожим, снующим вокруг него – прямо в центре Москвы, – видна была фата-моргана Даура: море, горы, сухумские розы, стеклянная кафешка на песчаном берегу.
Даур – при деньгах, это уже чудо! Вечный бессребреник, он говорил:
– Мне не нужны деньги. Только на кофе и на цветок женщине.
(А на вопрос таксиста «Сколько вы заплатите?» отвечал: «Вы ахнете, сколько я заплачу».) Мы зашли в табачную лавку, и он купил дорогого голландского табаку старинной марки «Клам». На улице купил мне банан. Я говорю:
– Зачем ты тратишься?
– За кого ты меня принимаешь? – возмутился он. – Я что, не могу купить любимой женщине… банан?!
Сам он поминутно доставал из кармана фляжку с коньяком, как знак боевой мощи, и делал освежающий глоток. Потом зашел в кондитерскую и вынес оттуда роскошный торт.
– Марин, – сказал он, – выходи за меня замуж! Ты только не думай!
Как медоносная пчела, несущая нектар в улей, я привела его к моим студентам в Институт современного искусства, чтобы они увидели настоящего писателя.
Разговор шел о том, как написать портрет.
Даур был краток:
– Портрет надо писать так: берешь человека, заключаешь его в рамочку и внимательно рассматриваешь…
Прощаясь у метро «Смоленская», он произнес небольшой спич:
– Твоя педагогическая деятельность в порядке, твой творческий пусть усыпан лепестками роз, ты красавица, у тебя есть один недостаток – это я.
Второй и последний раз мои студенты увидели его на выставке «Урал – Гималаи». Даура всегда манили к себе Гималаи, он страшно завидовал мне, что я с уральскими художниками слетала в Непал и Тибет. На стенах висели огромные фотографии гималайских пейзажей. Скользящий солнечный свет, петляющие тропинки, буддийские храмы, колдуны, левитирующие монахи, дороги в бесконечность… Кто-то снимал только тени, отбрасываемые тибетскими строениями.
Капитан-художник Александр Пономарев сконструировал гигантский аквариум, в котором время от времени вздымалась и бежала вдоль самого большого зала Малого Манежа настоящая водяная волна. И вдохновенно рассказывал, что обратил внимание в Тибете на постоянный ветерок, днем и ночью колышущий занавески, ветки деревьев, листья, одежды…
– Где ваши записные книжки? – я спрашиваю у своих ребят. – Смотрите: Даур Зантария – великий писатель, достал свой дневник и что-то записывает. Что ты записал, Даур, читай!
Даур – торжественно:
– «Лхаса – столица Тибета. Марина – великая путешественница».
…Летом 2001 года Даур Зантария умер от инфаркта в крошечной квартирке около метро «Сокол». Нар позвонил ранним утром – в семь? шесть утра? И сказал.
От метро я долго шла вглубь дворов – там такие рытвины и лужи, как будто разбомблено ракетами, говорил Нар, большой знаток этого дела («Когда бомбят – так страшно, что хочется зарыться в землю!»).
Это был форменный край света, за последним пристанищем Даура простирался только необитаемый хвост Земли. Третий этаж, дверь не заперта. Вещи кувырком, но их так мало, не о чем и говорить. На столе рассыпаны фотографии – здесь он на море, тут с друзьями в кафе на набережной, там в Таджикистане у жены Тажигуль – Даур незадолго женился, и на недельку она поехала навестить родню. В ванне сушилась выстиранная майка, две зубные щетки в стакане склонились одна к другой.
Мы зажгли свечу. Свеча у Саски была новогодняя – в виде Деда Мороза.
На кухонном столе – кружка Даура с его недопитым чаем и дневник, раскрытый на той весенней странице:
«Лхаса – столица Тибета…»
Свитер я забрала. Вечер был прохладный, я накинула его на плечи, и меня обдало волной Даурова тепла. В этом свитере он, почти как мсье Крачковски, проехал по горячим точкам бывшего Советского Союза, но только не ДО того, как там просвистит первая пуля, а в разгар. И встретился там с людьми, чьи имена не сходили с газетных полос и с кем мало кто захотел бы встретиться на узкой дорожке. В солидном журнале выходили его спокойные философские рассказы об этих рискованных поездках. Он пил, курил, общался с весьма сомнительными личностями, но от свитера пахло только молоком, хлебом и дымком костра.
…Поэт Игорь Сид устроил Дауру выступление на Петровке в Литературном музее.
Даур волновался, курил. И три большие черные птицы с алыми клювами у него на груди выглядывали из болотной травы и камышей. В небольшом зале собрались родные люди: Пётр Алешковский, Петина жена Тамара Эйдельман, теща Пети Элеонора Александровна, критик и прозаик Лёня Бахнов, моя подруга Светка, мы с Наром, старинный дружок Даура художник Адгур, несколько молодых людей, очень интеллигентных, и отлично была представлена абхазская диаспора, видимо, спонсировавшая этот вечер, – смуглые импозантные люди в модных костюмах, они заняли целый ряд справа от Даура.
Сам Даур сидел за старинным столиком из красного дерева, перед ним лежали рукописи; в очках, с благородной сединой, в этом, как я уже говорила, безумном свитере.
Это было его первое литературное выступление в Москве. Даур читал размеренно, чинно, чуть интонационно форсируя самые смешные и колоритные места. Читал отрывки из «Золотого колеса», рассказы, прочел несколько блистательных эссе или притч – особенно мне запомнился сюжет о Мелитоне Канта-рия, в свое время водрузившем знамя над Рейхстагом, какой он в мирное время стал свадебный генерал, как его именем весело, но церемонно прикрывали земляки свои мелкие мошенничества. В этих коротких и выверенных вещах вставала за карнавалом живая, величественная и смешная человеческая судьба, что так удавалось Дауру.
Когда он закончил, все вскочили, бросились его поздравлять, а он молча, издалека сделал знак Тажи-гуль, чтобы она уже вела публику к накрытым столам. И мне было так приятно, что, какой наш Даур ни есть красноречивый, он все-таки отыскал женщину, с которой можно разговаривать без слов.
Ну, его поздравляли, радовались, хлопали по плечу, и все до одного спрашивали:
– Откуда у тебя такой свитер? Ты в нем совсем уже Гарсиа Маркес.
Он отсылал всех ко мне. Люди жали мне руки. Поздравляли с таким обалденным свитером. А одна сумасшедшая женщина стала просить меня показать ей мою творческую лабораторию.
Я считаю, что это был мой звездный час. Правда-правда, счастливый был день, ничего не скажешь.
– Поблагодари земляков, – на ухо шепнул Даур.
– А что сказать?
– Скажи: «В Абхазии есть две драгоценности – гора Эрцаху и Даур Зантария. Но Эрцаху вечна, а Даур – нет. Поэтому давайте его все любить и беречь!»
Прощание вышло эпическим, будто из старинных восточных сказаний, хотя происходило в легком серебристом ангаре, напоминавшем внутреннее пространство инопланетного космического корабля. Гроб стоял на возвышении, будто парил над полом; чтобы в него заглянуть, нужно было подняться по ступеням, где расположились женщины, прибывшие из Абхазии сестры-плакальщицы.
Московские друзья Даура выстроились у противоположной стенки, не смея приблизиться, ибо оплакивание носило этнографически сакральный характер, благо никто не посыпал главу пеплом, не бил кулаками в грудь. Но крики отчаяния то и дело прерывали безответный разговор с ушедшим туда, где господствует правда, включавший факты житья-бытья, сложности внутрисемейных отношений, восхваление заслуг и одновременно сомнения в избранном им пути.
Из уважения к собравшимся плакали в основном на русском, обрамляя плоды индивидуального творчества строками древнего канона:
– О, мой красивый брат, где твоя красота?
– Брат мой, тебя уважали, брат мой…
– Но зачем ты надел этот костюм, ведь ты не любил ходить в костюме…
– Папе привет передай…
Вдруг проскользнуло:
– А я-то тебя всегда стыдилась…
Но традиционные формулы брали свое, особенно когда плакальщицы переходили на абхазский, в их скорбной песне слышалось:
– Куда же теперь деть нам твои доспехи с одеждой твоей, о, брат мой!
– Как только раздастся цокот копыт, гляжу на ворота и жду, что ты въедешь во двор, сестра твоя…
– Оставив сестру в темноте, куда ты уходишь? Брат мой…
И наконец:
– По тебе сегодня весь день, о брат мой, плачут Земля и Небо!
Хоронить его увезли в Сухум – он как раз туда собирался и даже заранее купил билет на самолет.
Пришла мне пора провожать Даура.
У митрополита Макария прочитала, что каждый день из сорока – страшно важный для покинувшего этот мир человека, ибо дым земных очагов восходит прямо к райским крышам.
На Пасху Даур звонил мне и говорил:
– Мариночка! Христос воскрес! Если твои не такие законченные йоги, поздравь их от меня.
Однако душой Даур был убежденный суфийский дервиш. Его настольная книга – Жизнь и Поэзия Джалал ад-дина Руми, и он ее постоянно цитировал:
…Потом приходит смерть, подобно заре,и ты просыпаешься,смеясь над тем,что считал своей скорбью…– Путей много, – он говорил мне, – но Бог один, и, возможно, на зайце суфизма я доскачу до твоего слона индуизма и буддизма.
– Все, что не приближает меня к суфизму, то отвлекает меня! – говорил Даур. – Если бы мне предложили на выбор слона Будды или ишака Иисуса, я выбрал бы верблюда.
С суфийской традицией я была полностью незнакома. «Тибетская книга мертвых» лежала у меня на столе, я проштудировала ее от корки до корки, но это был грозный и страшный путь, и я не решалась двинуться по нему.
Адгур предложил заказать службу в храме: Даур – крещеный. То, что он такой суфий, это его сознательный выбор. А по рождению он христианин. Но мы не знаем его имени при крещении…
Я отвечала:
– ОНИ и так поймут, о ком идет речь…
– Да, – соглашался Адгур, – он там не останется незамеченным.
Я выставила на шкаф большую фотографию Даура, зажгла свечи, благовония, поставила две имевшиеся у меня иконы: Девы Марии и Сергия Радонежского (Даур в паспорте с отрочества записан как Сергей: председатель сельсовета любил Есенина и всех мальчиков своевольно и официально переименовывал в Сережи!), открыла запыленный «Молитвослов».
– Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Даура, – попросила я, – идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…
– Ты что, – спросила моя мама, – хочешь устроить Даура в рай?
– Да, – говорю.
– Дело это для нас совершенно неизведанное, – с сомнением сказала моя мама. – К тому же ты некрещеная, поэтому твои молитвы…
Но я не стала дослушивать. Тридцать девять дней каждый вечер я обращалась к Богородице и Сергию Радонежскому, изредка сбиваясь и взывая к Буддам и Бодхисатвам четырех сторон света, наделенным великим состраданием, обладающим мудростью понимания, любовью и силой покровительства невообразимых размеров, с просьбой защитить Даура на тех путях, которыми он движется.
– Господи! – говорила я. – Даур Зантария – яркая краска в Твоей палитре. С ним пришло на Землю много любви, всели его во дворы Твои, презирая прегрешения, вольные и невольные, Человеколюбче!..
А самому Дауру я говорила:
– Смотри, узнай меня, когда мы опять с тобой встретимся, договорились?
– Ну, я же узнал тебя – в Переделкине, – он отвечал.
На сороковой день, когда в его родном Тамыше собрались на поминки более пятисот человек (говорят, на похоронах было полторы тысячи!), во дворе жгли костры и в огромных казанах варили мамалыгу, – все друзья приехали туда, пришла многочисленная родня, Абхазия горевала о Дауре… В тот день в Москве я сняла его фотографию со шкафа и поехала в храм на Ваганьково.
– Ты – талмудистка и начетчица! – сказала моя мама. – Сели бы лучше, выпили по рюмочке…
Но этот важный день я решила доверить профессионалам.
В метро на переходе у индусов купила косынку, черных, конечно, не было, да я и не хотела черную, но выбрала самую незатейливую: по изумрудному полю – крупные желтые подсолнухи. Вошла в церковь – смотрю, хрупкий молодой человек стоит у алтаря в длинном черном одеянии.
– Как вас зовут?
– Дмитрий.
– Послушайте, Дмитрий, – говорю я, – мне нужна ваша помощь.
И рассказала ему про Даура.
Это был серьезный священник Ваганьковской церкви Вознесения – отец Димитрий. Ничего лишнего он не стал спрашивать – ни имя во Христе Даура, ни крестилась ли я в водах Иордана, только спросил, когда узнал, что Даур – писатель:
– Наверное, очень трудно быть писателем?
– Ну, – ответила я, – не труднее, чем священником.
– Пойду облачусь, – сказал он.
Смотрю – идет мой отец Димитрий – во всем золотом, с кадилом – из Царских врат. Мы с ним так пели, так молились, так он старательно просил о Дауре, как будто знал его ближе, чем Петя Алешковский. На наше райское пение в церковь начал заглядывать народ – толпа прихожан собралась у входа, а мы самозабвенно поем, осеняя себя крестом, – я вся в подсолнухах – первый раз, я уверена, отец Димитрий возносил молитвы в такой безумной компании, в общем, Даур, мне кажется, был доволен.
Нет лучше, когда дух твой, утратив тело, обретает плоть в виде корабля или книги. Писатель у небесной канцелярии в этом смысле на особом счету. Ему дается шанс переступить через физическое исчезновение и двинуться дальше полным ходом. Но надо ж издать его книжку! Заякорить плод высоких дум на Земле, как похищенный огонь у Гефеста, сокрытый в полом стебле тростника!
И все-таки – что я возомнила о себе, когда приблизилась к скорбящим сестрам и сказала:
– Дорогие! Оставьте мне все дневники, файлы, дискеты, повести, рассказы, оставьте мне стихи его, эссе, колонки и подвалы, записки, письма, беглые заметки, афоризмы, два полностью законченных романа и один неоконченный (хотелось добавить: «Я закончу…», но воздержалась).
Разумеется, никто мне ничего не собирался оставлять. Какой-то пигалице. Что она хочет от этих странных исписанных листков брата? Только что нажиться… Поэтому рукописи Даура его родня сообща решила увезти в Абхазию.
Нар был ужасно огорчен, но женщина в роду абхазов – это солнце, хранительница очага, она скромна и женственна, а в случае нужды неустрашима. Если проезжий на коне увидит идущую женщину, он должен спешиться и уступить свою лошадь ей. Ибо нет мужчины, который бы не родился от женщины, – гласит абхазская мудрость.
– Чем дольше пролежит, тем лучше созреет и тем ценнее будет! – мне отвечали сестры и племянницы со свойственной аграрному народу мудростью. – С годами ценность только возрастет!
– Не возрастет. И не созреет, – за мной, словно Архангел Иегудиил, который в столпе огненном охранял израильтян, когда те двинулись из Египта, нарисовался Леонид Бахнов. Чернобородый, смуглый, темноглазый, своим неожиданным вмешательством он спутал им все карты. Тем более Бахнов заведовал отделом прозы журнала «Дружба народов», это придавало весу нашей с ним коалиции.
(– Шли мы как-то с Дауром, – рассказывает Бахнов. – Заворачиваем с Тверской на улицу Герцена. Я – коренной москвич. И Даур – яркое лицо кавказской национальности, ни кола ни двора, ни определенного места работы, ни московской прописки. Нас останавливает милиция.
– Ваши документы? – обращается милиционер… ко мне.
– Он со мной, – говорит Даур.
И мы спокойно двинули дальше…)
Дело оставалось за «немногим» – собрать творческое наследие Даура – в разных местах и у разных людей. Желая облегчить себе задачу, я имела неосторожность обратиться за помощью к Тажигуль и мгновенно понесла урон. Она поехала к Адгуру и забрала у него большой дневник в кожаном переплете, куда записывал Даур свои философские размышления, остроумные наблюдения, какие-то фрагменты и сюжеты – своим особым сочным величавым языком, полным неожиданных сравнений, пышных наворотов, это были абсолютные жемчужины, много раз он мне читал оттуда зарисовки, стихи, байки о жизни, смерти – это ж мой любимый жанр.
Я замечтала посвятить в грядущей книге целый раздел его «опавшим листьям». Каково же было мое разочарование, когда Тажигуль строгим голосом объявила, что дневник Даура она никогда не отдаст и никому не покажет. Это после того, как я еле умолила ее забрать хоть что-то у кого-нибудь и встретиться со мной в метро! Она отказывалась внять гласу рассудка, только твердила:
– Он сам сказал: «Тажигуль, дневник я пишу для себя, а не для печати»!
Не в силах убедить правообладательницу, что писательский дневник – нескончаемая книга, тренажер, инструментарий, но с ним надо умеючи обращаться, я попросила ее заглянуть, вдруг ей покажется возможным поместить в книгу… ну, скажем, описание природы, заметки об искусстве, размышления о войне…
– Он не велел, и я не загляну! – сказала она как отрезала – и увезла дневник Даура к себе в далекие Фанские горы или пустыню Кара-Кум.
Зато сугубо личные заметки на дискетах, где друг мой поверял органайзеру сердечные тайны, приплыли именно ко мне. Порой я упрекала Даура, что у него не очень-то получаются в романе любовные сцены. Мол, ему следует учиться, учиться и учиться у Генри Миллера.
– А что я могу сделать, если я такой целомудренный?! – восклицал Даур. – И у меня было совсем немного женщин – всего человек шестьсот!..