
Полная версия:
Хрустальный желудок ангела
Потом инсталляция «Снежный ангел» улетела в Германию на выставку в Кунстхалле Фауст в Ганновере. В Ижевской картинной галерее дремал наш ангел, люди приходили к нему и смотрели его сны. В львовском старинном монастыре можно было увидеть спящего ангела в бывшей часовне, его заснеженный сон витал под высокими сводами, а на тумбочке перед ним стояла хрустальная ваза с красными новогодними огоньками.
Правда, какой-то злоумышленник, пока ангел спал, вытащил у него изо рта язык. Неясно, где это произошло, не будешь ведь всякий раз проводить подробную инвентаризацию. Язык чистый, всё как надо: борозда, слюнные железы, сосочки, вкусовые луковицы, уздечка, бахромчатые складки… Не празднословный, не лукавый…
Но Лёня не слишком огорчился, ведь наш снежный ангел не собирался выступать на пресс-конференции.
– Главное, – говорил, – чтобы не разбили хрустальный желудок и в хрустальных осколках не увидели очертания ангела, иначе ангельская душа вселится в него, тогда он прицепит свои лыжи к ботинкам, оттолкнется палками от подоконника и прыгнет в небесную даль… А люди внизу поднимут головы и скажут: «Смотри, небесный лыжник! Смотри, скорей! Там, над крышами…» Но тот ничего не увидит. И только две белые полоски останутся на голубом небе, а после медленно исчезнут, размытые небесным ветром.
Райские птицы над небом Абхазии.
Жизнь, смерть и воскресение Даура Зантария, писателя

Вообще, это удивительная история – фантасмагория в духе ее героя, Даура Зантария, писателя русского и писателя абхазского, которого я повстречала в Доме творчества «Переделкино», увы, не в лучшие его времена.
Скорей всего, мы не случайно оказались за одним столом, недаром в своем дневнике он когда еще написал: «Сразу понял, что мы будем дружить в е ч н о, так что первые два года не подходил к ней, как будто не замечал». За целый месяц мы единственный раз встретились в столовой. Он был весь в себе, чем-то мрачно озабочен, искоса взглянул в мою сторону, спросил, чем я занимаюсь. Я скромно ответила, что – писатель. Даур недоверчиво на меня посмотрел и величественно произнес: «Писатель – сродни охотнику. Нельзя полуубить вальдшнепа». Стоит ли говорить, что я была сражена наповал?
Главное, мы так мирно коротали время со стариком Спешневым, сочинявшим сценарии еще с Юрием Олешей, всегда в старинном коричневом костюме с большими лацканами, в кашне, очень элегантный, у нас была полная идиллия. И вдруг такой сумрачный кавказский человек. Не готовая к жесткому излучению этой сверхновой звезды, я малодушно пересела от моего чудесного собеседника за соседний стол.
Спустя несколько зим я снова встретила Даура в Переделкине. К тому времени в Абхазии он пережил войну. Старика Спешнева уж не было на свете. Он умер в свой день рождения – ему исполнилось восемьдесят восемь.
Но были другие примечательные люди.
За моим столом – переводчик Юрий Архипов: в Юриных переводах читаем мы Гессе, Ницше, Кафку, Грасса, Ремарка, Гофмана… Владимир Личутин – могучий сторонник движения деревенщиков родом из Архангельской области («не читать Личутина – преступление, а читать – наказание…»). Валентин Распутин («Морковный суп? Ведь пост уже кончился. Вы что, вегетарианка? Вы прозаик или поэт? Ну-у, прозаик хоть раз в день, а котлетку обязан съесть!»). Доблестные мужчины вокруг, не переставая, обсуждали «русский вопрос», так что встреча с Дауром на этот раз не могла приключиться в столовой.
Неважно где, вот он стоит уже у моего окна и произносит хриплым низким голосом:
– Выбрось все книги, пришел учитель. А то я растворюсь в воздухе у тебя на глазах, и ты поймешь, что упустила!
– О-очень похоже на Даура, – скажет мне через двадцать лет прекрасная Гунда Большая, когда мы встретимся в Сухуме. – ОН пришел – всё! То, что было, кончилось, начинается новая история. Однажды Гунда Маленькая (их там две Гунды-поэтессы!) читала новое стихотворение, написанное утром на листочке. Вошел Даур, а она продолжала, не остановилась. Тогда он забрал у нее листок и съел!
На втором этаже – в комнате напротив, немного наискосок – он сочинял роман «Золотое колесо», время от времени приносил читать отрывки, и я уже тогда знала: вещь зреет эпохальная, на все времена.
Вечные темы волновали его: жизнь, смерть, мудрость, просветление – и, конечно, война. Да и как могло быть иначе, если врач-кардиолог поставил ему диагноз: «шок войны». Нет, он не описывал пережитую войну. Он исследовал ее корни, момент зарождения, первый импульс, источник.
– Родина – это звездное небо над головой. Закон – царь. И потом уже – в самую последнюю очередь – место, где ты родился, – говорил Даур. – Если же ты поставишь в первую очередь – третье, то сразу последуют национальные распри, кровь и все такое.
Он мне рассказывал:
– Когда Бог раздавал земли, абхаз пришел последним. Бог говорит ему: «Где ты был раньше?» Тот отвечает: «Я не мог прийти». – «Но ты же знал, – говорит Бог, – о какой важной вещи пойдет разговор». – «У меня был гость, – объяснил абхаз. – И я не мог его поторопить». И тут архангел Гавриил подтвердил: «Да, я был у него». И тогда Бог сказал: «Что ж, ладно, есть одно местечко, хотя я его оставил для себя…»
Но Даур не был бы Дауром, если бы закончил на столь торжественной ноте.
– А потом пришел русский. «А ты почему опоздал?» – спрашивает Бог. «А я не помню, бухой был». Ну, и…
В Сухумской бухте для него по-прежнему жива была многоголосая мифическая Диоскурия с ее вавилонским столпотворением, некогда вторая после Афин. Задолго до того, как эти благословенные края ушли под воду, торговля в городе, основанном приплывшими в Колхиду аргонавтами, происходила при участии трехсот переводчиков.
– Обычно как считалось? – говорил Даур. – Абхазы – хохмачи, а грузины – романтики и чудики. И всегда в Сухуме они мирно жили между собой. Но оказывается, чьи-то политические амбиции могут столкнуть народы – ведь ссора начинается на кончике пера историка: кто на каком языке и в каком веке разговаривал…
Лукавые и простодушные, цыганистые, отрешенные, исполненные зловещего обаяния – передо мной шествовали потрясающие типы. Пятками наперед осторожно ступала сама Владычица Рек и Вод. Сам Витязь Хатт из рода Хаттов, в сердце обожженной и потрескавшейся земли одиноко воюющий с нечистыми, посверкивал огненным глазом из-за плеча нарратора.
Номенклатурные работники, мудрецы, романтический бандит, поэты божьей милостью… В клубах дорожной пыли бежала говорящая дворняга Мазакуаль, на еловой ветке то и дело материализовывался павлин-оборотень – посланец Тибета Брахмавиданта Вишнупату Шри, временно проживавший на приморской турбазе…
В тени раскидистой шелковицы за густой цитрусовой изгородью держали совет умудренные старец Батал и полустарец Платон, без их благословения не принималось в деревне никакого важного решения. Батал старше Платона по крайней мере на полвека, хоть и не имеет возраста мудрость, – вворачивает Даур. Баталу пора на покой, но много еще прорех в зеленом древе познаний Платона, который к тому же смолоду имел пагубное пристрастие к конокрадству.
Французский спортсмен-велосипедист 84 лет мосье Крачковски, неутомимый миротворец, устраивающий велопробеги мира на местах, чреватых конфликтами. Причем где бы он ни появлялся – сразу вспыхивали вооруженные столкновения. Даже тогда, когда ни у кого и в мыслях не было, – вскользь замечает Даур, – предотвратить кровопролитие не удавалось нигде.
– Ох, сомневаюсь, что из этого волнующегося моря книг выплывет утлый челн моего романа… – тяжело вздыхал автор.
В том же потертом пуховике, что много зим назад, в старой доброй шапке, он временами исчезал, а когда опять возникал у меня на пороге – это был другой человек. Так выглядел, наверно, герой Карлоса Кастанеды, приняв на грудь пейот, что оказалось недалеко от истины.
– Не знаю, что будет завтра, но сегодня я скучал о тебе каждую минуту, – сказал он, вернувшись из очередной «экспедиции». – …Ты что, хочешь скорректировать мое поведение? – спросил, заметив мое замешательство. – У тебя, Мариночка, есть очень неприятная черта, которую ты должна выдавливать из себя по капле: ты немножко зануда и немножко любишь всех поучать. Никогда-никогда-никогда-никогда коммунары не будут рабами!..
За спиной у него дымились пепелища – дом под Сухумом в Тамыше, родовое гнездо, во время войны он сжег своей рукой, чтобы оно не досталось Эдуарду Амвросиевичу Шеварднадзе, и от огромного дома, почти замка, осталась только наружная чугунная лестница, ведущая в небо, – на этих ступеньках в детстве любил он посидеть, посмотреть на звезды, зная, что в любой момент можно будет вернуться в теплый дом и теплую постель.
Он воевал, но и спасал людей в той войне. Мне рассказывали, как он мирил целые кланы, и люди благодаря его вмешательству не убивали друг друга. Он был живым свидетелем войны, она ко мне приблизилась тогда, я записала его монолог, который прозвучал в радиоэфире, но если б мы тогда могли его у с л ы ш а т ь!..
«Когда я буду писать о войне, а я обязательно буду о ней писать, – говорил Даур, – начну с того, что мой сосед Вианор – он одноногий, на Великой Отечественной войне потерял свою ногу, – любит звать своих сыновей на любом расстоянии. Нужен ему сынок – зычным голосом крикнет, тот за семь километров услышит – отвечает. Сыновья тоже такими зычными голосами обладают. Вот его сын Батал на берегу моря познакомился с прелестной отдыхающей. Август. Тепло. Замечательно. Утро. И вдруг:
– ООО-ЭЭЭ! БАТАЛ! – как будто „сушка“ летит над селом. Стекла дребезжат.
– Кажется, тебя!
А ему неудобно, что отец так зовет его. Он:
– Нет, Баталов тут много.
– ООО-ЭЭЭ, БАТАЛ!
Тот продолжает с девушкой тихо разговаривать. В конце концов, когда отец не унялся, он как вскочит:
– АААААА!!!
– Война началась, баран ты, – кричит отец, – война, ты где находишься???»
Лишь только отгремели финальные аккорды программы, у меня зазвонил телефон:
– Я проспал твою передачу про меня! – раздался в трубке тот же самый голос, который жители Земли на протяжении получаса слушали по радио. – Причем заснул не ВО время, а ДО!
– Когда я умру, вернее, если я когда-нибудь умру, на моей могиле напишут по-персидски «Даур-ага», что означает «Даур-страдалец», – говорил Даур как бы шутя, но в этой шутке была только доля шутки.
Пытаясь отдохнуть от сухумской разрухи, скитался по съемным, пустынным квартирам в дождливой, заснеженной Москве, куда он решил забрать сына. Это был нежный юноша с детским прозвищем Саска (сейчас-то Нар настоящий джигит!), абсолютно мамин, но мама его – дивной красоты и доброты Лариса – умерла несколько лет назад. А умник! Еще до поступления на биологический факультет МГУ – готовый профессор химии и биологии.
– Саска знает химию лучше Менделеева! – с гордостью говорил Даур. И добавлял: – Это русским химию – трудно, а у абхазов с химией свои отношения. Помнишь ту абхазку, которая, приплыв из Колхиды, отравила пол-Греции? Причем этот яд был замечателен тем, что у него не было противоядия? Медея ее звали…
– Учти, – предупреждал он, – моя теща воспитывала внука на поговорках и пословицах неясного происхождения. Если она умрет, с ней уйдет целый пласт блатного жаргона, ругательства на турецком, азербайджанском… Так много знает языков – свой некогда выучить!
Первое, что его мальчик победоносно спросил у Даура, приехав в Москву: «Где Таврический дворец? И как пройти на Дерибасовскую?»
Я пробовала поговорить о них в Литфонде, поведав о скитаниях одинокого отца с ребенком – без крыши над головой и средств к существованию. Те настоятельно рекомендовали Дауру принять статус беженца, что он решительно отверг, хотя это обеспечило бы его хоть чем-нибудь.
На время они поселились у Пети Алешковского – писателя и друга Даура. Отныне никто в его присутствии не мог позволить себе даже намекнуть на то, что и у Пети могут быть недостатки, хотя бы в Петиной прозе.
– Тут один профессор Литературного института, – с ядовитым сарказмом говорил Даур, – пытался критиковать Петю. Но только возвеличил его таким образом.
Однажды я заметила вскользь, что во всей добротной Петиной прозе мне представляется немного унылой одна-единственная фраза: «Ребенка она не хотела».
– Ты так считаешь, – сурово сказал Даур, – поскольку привыкла, что у меня все хотят ребенка! Но Петю критиковать нельзя.
Я притащила ему длинное зеленое пальто с пелериной и поясом фабрики «Сокол» – Акакий Акакиевич Башмачкин с ума бы сошел от радости, заполучив такое пальто.
– Шикарно на мне сидит! Почти как раз! – восхищался Даур. – Я так люблю новые вещи! А чье оно? Откуда у тебя? Расскажи мне историю этого пальто!
Я же только гладила в ответ его рукава утюгом – они были длинноваты, – молчала и таинственно улыбалась. Не хотелось говорить, что это пальто моего мужа Лёни, которое он купил сто лет назад, ни разу не надел и очень возмущался, когда я его уносила.
– Ты постоянно ищешь в жизни человека, – говорил он, – кому ты могла бы отдать все мои вещи.
– Это специальное пальто для лиц кавказской национальности, – объясняла я, – чтобы московским милиционерам, которые их шмонают, они казались новыми русскими.
– Сюда нужен шарф, – сказал Даур, любуясь собой в зеркало.
– Пожалуйста! – говорю я и достаю шарф из козьего пуха, провалявшийся у нас в сундуке не один десяток лет.
Он элегантно обмотал им шею.
– ПЕРЧАТКИ! – царственно произнес он и, не оборачиваясь, протянул руку.
– Прошу! – И выдала ему вообще неизвестно какими судьбами попавшие ко мне кожаные перчатки, которые имели один только бог знает чьи очертанья руки с ужасно короткими толстенькими пальцами.
– Какие пальцы короткие, – удивился Даур. – Даже не верится вообще, что такие бывают.
Померил, а они ему тютелька в тютельку.
К сему комплекту в голос напрашивалась шляпа. Он стал бы вылитый Челентано из кинофильма «Блеф». Но вязаная Лёнина шапка с красным деревянным колокольчиком на макушке тоже оказалась в самый раз.
– Ты, наверно, думаешь, что я голодранец? – забеспокоился Даур.
– Ни на одну секунду! – сказала я. – Просто у меня в доме такое безумное количество вещей, что я могла бы с ног до головы одеть небольшой приморский городок типа Сухума.
– Роскошное пальто, – еще раз повторил Даур уже на улице, ловя на себе удивленные взгляды прохожих. – Мне только не нравится название фабрики, на которой оно изготовлено. Так грузины все любят называть: Сокол! Чайка! Орел! Буревестник! – он порылся в карманах нового зеленого пальто, надеясь найти там деньги на метро.
– Послушай, – спросил он, – ты не могла бы меня субсидировать? Я буду рад любой сумме – от копейки и выше… Ты мой ангел-хранитель, – добавил он. – Если б ты знала, как я тебе предан! Как предан бывает туземец. Ты знаешь, что туземцы не тронули ни одного гвоздочка в доме Миклухо-Маклая? Самого они, правда, съели…
Мы с Петей озаботились его трудоустройством. Первая мысль моя – устроить нашего друга в библиотеку, ибо он был искушенным книжным волком.
– Книга – лучший кунак для джигита, – провозглашал Даур. – В каждую саклю – по книге!
Хоть сколько-нибудь замечательную поэзию любых времен и народов он всю помнил наизусть. Будучи абсолютным вольнодумцем – ни Пастернак, ни Ахматова для него не авторитет, – он мог их бесконечно цитировать.
– «Не спи, не спи, художник, не предавайся сну!» – возмущался Даур. – Чувствуешь, какой ложный пафос? «Ты вечности заложник у времени в плену!» – демонически смеялся он и добавлял сурово: – Нет плохого поэта, или хорошего, или немножко получше и похуже. Есть поэт и не поэт. Пастернак – это не поэт. Это антиквариат. А Эдуард Лимонов – поэт!
– «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, „Аи“», – звучным голосом, рокочущим, читал он в вагоне метро. – «Ты сказала: „И этот влюблен!“»
Я вам не мешаю? – спросил он у подвыпившего соседа справа, доверчиво положившего голову ему на плечо.
И весь вагон, затаив дыхание, глядел на него, не отрываясь.
Идею насчет библиотеки я скоро отбросила. Даур купил новый шикарный костюм – шерстяные с просверком брюки, двубортный пиджак в черно-белую клетку («Это концертный пиджак! – с гордостью заявлял Даур и тут же обеспокоенно спрашивал: – Точно концертный? Не цирковой?»), так или иначе, к этому пиджаку Петя Алешковский подобрал галстук – из древних времен, тоже в клеточку, видимо, принадлежавший еще Петиному тестю Натану Эйдельману. Я тут же присовокупила к комплекту черный папин дипломат. Мы окинули его взглядом и поняли, что такой человек не может быть просто библиотекарем. Тут даже пример с Борхесом неубедителен. В таком виде Даур Зантария имел право принять только пост директора центральной библиотеки, по меньшей мере Ленинки или Иностранки.
Вскоре на горизонте возник сказочный оливковый магнат – грек, пожелавший использовать песенный дар Даура в целях рекламы своей оливковой продукции. Даур должен был написать зажигательную статью, прославляющую грека с его оливковым маслом, и триумфально опубликовать ее в модном иллюстрированном журнале или популярной газете. После чего щедрый грек обещал ему пожизненную ренту и безбедное существование до глубокой старости.
Но куда бы мы с Петей Алешковским ни предлагали звонкую оливковую песнь, проникновенно спетую Дауром, московские газеты и журналы заламывали такую цену «за рекламу иностранцу», что если б этот непотопляемый грек выложил сумму, которую они просили, то он и сам пошел бы по миру с протянутой рукой.
– Какая же это «реклама»? – возмущался Петя. – Ни адреса, ни электронной почты, просто информация, что оливковое масло витаминнее, чем подсолнечное!
– А может быть, сделать так? – говорю. – Я пишу в газету: «Имеет ли оливковое масло пищевое применение?»
Даур мгновенно:
– «Имеет, дура! – отвечает профессор Даур Зантария. – Подсолнечное масло отдыхает, когда появляется оливковое!»
В Москве повсюду открывали турецкие пекарни. Мудрого Даура турки пригласили на дипломатическую работу.
– Они будут платить мне за то, что я честный, порядочный человек и на мое слово можно положиться.
В «турецкий» период карьерного взлета он мне звонил и говорил:
– Вся Москва заполнена турками, только и слышишь: «денга», «базар», «шашлычная», «бастурма». Для русских осталось всего несколько слов – это «нравственность», «союз», «выборы», «квота» и – «будущее». Больше ничего.
– Приехал один турок, – рассказывает Даур. – Очень подозрительный, но для важности сказал, что он магистр философии, доктор филологических наук, профессор Кембриджского университета, у него третий дан по карате, что он трехкратный чемпион Олимпийских игр, его друзья (дальше идут очень знаменитые восточные имена) попросили меня узнать: те деньги, которые были вложены за годы советской власти в развитие промышленности Узбекистана и оттуда уже ничего не вернулось, – где они? Ну и заодно спросил, как идут дела у пекарни.
– Марина, слушай, – звонил он встревоженный, – может человечество ошибаться? Оказывается, хлеб вреден для здоровья, углеводы ни с чем не соединяются, но я попросил население Земли об этом забыть, пока я занимаюсь турецкой пекарней.
– Я охранял пекарню, – он говорил, – вооружившись лишь своим сумрачным взглядом. Но с этим теперь покончено. Отныне я буду продавать в большом количестве золото.
И это золото, я заметила, у Даура тоже никто особенно не расхватывал.
– Знаешь, почему мне не удаются коммерческие дела? – он спрашивал. – Потому что я их довожу до художественно-карикатурного состояния, где всё абсолютно теряет всякий смысл. Например, у меня наметился бизнес экспортировать пантокрин из оленьих рогов от импотенции. Но я должен был сбывать его в Турции… Стамбул не понял, что это такое! В пантокрине нуждается Америка. Турецкий мужчина и без оленьих рогов способен кашлянуть на пороге семи спален за один вечер, американец же – только на пороге одной, и то если жена ему ободряюще скажет: «Ты можешь это сделать, и ты должен… если купишь в аптеке „Пантокрин“!» …Вот такие глупости я пишу в своем романе, а Петин компьютер что нужно оставить – стирает, а что не нужно – увековечивает.
Мир мерцал вокруг него, бурлил, принимал фантасмагорические очертания, самые что ни на есть здравомыслящие люди бывали притянуты к его пламенеющей орбите и переставали понимать, на каком свете они находятся.
– Скакал ли я на лошади??? – мог он воскликнуть. – Я столько же хожу пешком, сколько скачу на лошади!..
Или рассказывал, как гостил у одного старика, девяностодевятилетнего свана.
– Такой добряк с белой бородой, звали его Яков. Он достал из арсенала самую шальную винтовку, дал мне и сказал: «Попади в яблоко!» Я вскинул винтовку и выстрелил. И тут же восемнадцать его сыновей. У него было семь жен: одна жила в Волчьей пуще, другая – в Волчьей низине, третья – в Волчьем овраге… и так далее. Он ходил от одной к другой. А чтоб было удобнее, он поселил их очень близко друг от друга – всего семь дней ходу, его ходу, другой бы шел месяц. Я выстрелил. Яблоко осталось на месте. И все восемнадцать его сыновей, шестьдесят четыре внука и сто пятьдесят племянников воскликнули:
– Бах! М-а-а-а-а! – мол, абхаз не попал.
– Он попал! – сказал Яков. – А ну-ка слазайте и посмотрите, – велел он двоим сыновьям.
Яблоня высокая, старая, опасно, но у него всех столько, что двумя больше, двумя меньше – неважно. Они влезли и увидели: да, я попал. В яблоке дыра от пули, она просвистела сквозь яблоко – так, что оно не только не упало, но даже не шелохнулось!
Даур победоносно взглянул на нас с Наром и, вскинув голову, стремительно зашагал вперед по тропинке, заросшей крапивой и лебедой, дело было в Коломенском парке. Мы переглянулись, восхищенно покачав головой из стороны в сторону, и последовали за ним.
Он был очень рельефный – готовый герой для романа. Недаром Андрей Битов, гостивший у него в доме в Тамыше, вывел Даура феерическим персонажем своего романа «Оглашенные» и подарил книгу с дарственной надписью: «Невыдуманному Дауру от выдуманного автора». Великий Грэм Грин, мимолетно повстречав Даура в Сухуме, так был им впечатлен, что уже в следующем романе у него действует авантюрист и философ Зантария.
– Жаль, роман Грэма Грина не переведен на русский язык, – жаловался Даур. – Это мне прибавило бы известности!
Его так и хотелось запечатлеть – в этом свитере с черными птицами в зеленой траве, который я ему связала, Даур его надевал, когда особенно хотел, чтобы ему повезло, – как талисман.
Пройдет немного лет, и мои птицы взмоют над травой и перелетят в сухумский музей Даура, открытый в его полуразрушенной городской квартире, с любовью восстановленной великолепной Цизой Гумбой, энтузиастом и почитателем его творчества, перед которой во весь исполинский рост встал вопрос: как сделать дом-музей писателя, у которого нет ничего, кроме курительной трубки?
– Как-как? – объяснял мне Лёня. – Послать какого-нибудь художника на блошиный рынок, снабдив небольшими финансами: купить старый письменный стол, кресло, торшер, этажерку с книгами, на стенку повесить фото дедушки… Помнишь, он жаловался, ваш герой, что на йогурте напечатали портрет его дедушки-долгожителя? И всячески норовил привлечь их к ответственности, надеясь обогатиться, но ничего не вышло?
Зато монологи Даура в их первозданном виде так и ложились один за другим в мой роман «Гений безответной любви». Я только не знала, как назвать героя.
– Назови его просто: Даур Зантария! – предложил он.
– Но это ограничит мою свободу.
– А я себе имя поменяю, – ответил он не раздумывая.
«Гений безответной любви» сочинялся параллельно Даурову «Золотому колесу». В некоторых эпизодах наши параллели пересекались, не могла ж я не упомянуть реальный случай, когда цыганский барон Мануш Саструна украл маленького Даура, и тот месяц кочевал с табором, пока его не догнали и не вернули домой, и с той поры мой абхазский друг считал себя чистокровным цыганом.
– Тургенев и Гончаров судились, когда у них обнаружился один и тот же сюжет, но арбитры признали, что они оба гении и просто отражают жизнь, – говорил Даур. – Так и мы с тобой. Давай мой роман будет маленькой частью твоего?
– …и я буду высказывать экстремистские идеи, которые тебе не к лицу, поскольку ты вынужден изображать мудрость и толерантность.
– Ты можешь пропагандировать даже национализм и сексуальную революцию, – соглашался Даур, – все равно это будет призывом к гармонии и любви.
Светлый образ Даура, именуемый Колей Гублией Легкокрылым, пронизывает весь роман и особенно выпукло представлен в одноименной главе, которая вызвала неописуемый восторг у прототипа. Он бурно радовался своим шуткам, насторожился, когда речь зашла о зеленом пальто, а больше всего ему понравилось, где герой разглагольствует о преданности туземцев Миклухо-Маклаю.