
Полная версия:
Непервая любовь. Исповедь горя и радости

Маргарита Симоньян
Непервая любовь. Исповедь горя и радости
Посвящается моему мужу.
Его комментарии к тексту выделены небесно-синим.
Увидишь – сидит человек без лица,
читает, жуя бутерброд с ветчиной,
книгу, в которой нет ничего,
кроме конца.
Л. В. ЛосевЯ, можно сказать, ходячая греческая трагедия. Иной раз даже подумываю, нет ли у меня в роду греков.
Эмиль АжарОн ответил: «Оно горькое-горькое,
Но мне нравится.
Потому что это моё сердце».
Стивен КрейнСерия «Мысли о Родине»

© Симоньян М. С., текст, 2026
© Симоньян М. С., изображения, 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026

Предисловие
Эта исповедь публикуется в рамках древней традиции христианства, требовавшей, чтобы исповедь обязательно совершалась публично, при всём честном народе. И при нечестном – тоже.
Все описываемые события достоверны по состоянию на минувшие новогодние праздники.
Выражаю благодарность Курту Воннегуту за то, что попался мне под руку в поезде Адлер – Москва.
Алексеичу – за то, что заставил поверить, что я могу и должна писать.
Алисе – за то, что даёт мне такую возможность. Друзьям – за то, что помогают ей в этом.
Маме, Лауре. Лауре, Маме.
Женщинам Тиграна. Отдельно – Алёне. За то, что отдали его мне.
Тем считаным людям, кто предложил помощь, пока меня перемалывали чугунные мясорубки этого мутного мира. Эти великодушные ангелы не давали мне полномочий публиковать их имена, но я никогда не забуду каждого.
Спасибо, Отче, что расставил нас всех на пути друг у друга.
Глава 1
Поезд
В поезде Адлер – Москва я читаю последнюю книгу. Последнюю книгу Курта Воннегута «Времетрясение». Которую он писал, не зная, успеет ли дописать до конца. Успел. Успею ли я её дочитать – пока непонятно.
Собственно, и читаю-то я её только для того, чтобы не забывать английский. Пригодится ли мне ещё когда-либо английский, тоже пока непонятно.
На седьмой странице Воннегут жалуется, что ему больше не с кем обсуждать второстепенные американские пьесы. Как я его понимаю. Мне больше не с кем обсуждать даже первостепенные. Да и кому они вообще нужны.
Внезапно мне остро хочется познакомиться с Воннегутом. Но он, хоть и успел написать «Времетрясение», потом всё-таки умер, и от этого как-то спокойнее. Потому что сейчас декабрь, скоро Новый год, а в сентябре я узнала, что у меня рак, и в том же сентябре мой муж, пролежав девять месяцев в коме, ушёл знакомиться с Воннегутом. Я могу присоединиться к мужу и Воннегуту в любой момент. Это совершенно от меня не зависит. Как и всё в этом мутном мире.
Поэтому я должна успеть исповедаться. Это займёт около ста тысяч слов. А пока ведь написаны только четыре абзаца.
В поезде я еду одна. А позапрошлым летом мы целый месяц путешествовали всей семьёй, включая Лаурочку. Ей в тот момент было 85. На поезде мы прокатились из Москвы в Шанхай и обратно в Адлер. Чем поразили ОАО «РЖД».
Мы всегда ездим на поезде – у меня аэрофобия. Тигран считал, что у него тоже, – пока не столкнулся с моей.
Это правда.
Ледяные лучи равнодушного неба действуют на мои жилы, как ледяной дождь на уличные провода. Центральная часть электропровода называется проводящей жилой. В небе мои жилы перестают проводить что-либо, кроме ужаса.
Четверть века назад я летела передовым бортом (это тот, что сопровождает Начальника) из Киргизии в Москву. На таких бортах не кормят, распорядительницы полётами не показывают тонкими ручками, как надевать маску, не требуют пристегнуть ремни, не запрещают курить. Не объясняют, что делать в случае поломки самолёта.
Мы думали, что на этих бортах вообще никто не распоряжается полётами.
Был конец командировки, все пили. Если кто вдруг хотел в туалет, приходилось терпеть – задний проход самолёта был забит винтовками президентских снайперов.
В середине полёта мы узнали, что на борту всё-таки есть стюардессы. Как минимум одна. Она вышла в гортань самолёта, зевнула и сообщила:
– Наш самолёт терпит крушение. Мы сейчас постараемся совершить экстренную посадку в аэропорту города Актюбинска. Уткните головы в колени.
Нельзя сказать, что поднялась какая-то особенная паника. Так, посредственная, балла на четыре, если по той шкале, по которой в больницах пациентам предлагают оценить свою боль. Кто-то даже строчил срочное сообщение в агентство, чтобы успеть его отправить, когда при снижении появится связь, – в надежде, что она ещё не была оборвана навсегда, наша связь с теми, кто мог бы прочитать это сообщение.
Полтора часа, пока мы кружили, ухая к горящей смертельными огоньками взлётно-посадочной полосе и со скрежетом поднимаясь обратно в равнодушные небеса, я делала то единственное, что нужно делать в небесах. Особенно в случае поломки самолёта. Молилась. Что, кстати, никогда не входит в стандартный инструктаж перед вылетом. Даже на тех бортах, где есть стюардессы.
В итоге сели мы благополучно, как видите. Оказалось, что у нас не открывались закрылки и шасси. А я вспомнила, как за пару месяцев до того выходила в море на место крушения рейса, летевшего из Тель-Авива в Новосибирск. Его во время учений случайно сбила украинская ракета. На корабле были родственники погибших. Они бросали в море гвоздики – в том месте, откуда уже никогда не достанут тела их близких.
Я взяла интервью у семьи, которая должна была встречать из Тель-Авива свою дочь и полуторагодовалого внука. Он родился в Израиле, и бабушка с дедушкой его никогда не видели. Очень ждали. Напекли пирогов, намыли квартиру. Не дождались даже тел.
Не переживай, я встречал их тут. Внук вырос, все счастливы. Угощали меня пирогами.
Я говорила с пенсионером, который в том самолёте потерял жену. Думал, что опознал её, оказалось – нет, кольцо другое. Тел достали немного, да и те, что достали, опознать могли только по стоматологическим данным. Меня мучила бессильная жалость. Это вообще самая мучительная из доступных мне эмоций.
А вот страха у меня тогда не было совершенно. Даже на пол завалящих балла. Со мной-то ведь никогда ничего подобного не случится. Просто не случится – и всё.
А почему не случится-то? Почему именно со мной не должно ничего такого случиться?
Случилось же вот.
По десятибалльной больничной шкале я ощущаю свою боль на двести.
Я всегда боялась высоты – во всех смыслах этого слова. Включая карьерную лестницу. Высота пугала меня и в школе, и в музыкальной школе, и во Дворце пионеров. Все три дворца начинались с очень крутой, скользкой мраморной лестницы и заканчивались гипсовым Лениным. От страха я взмывала вверх, чтобы схватить Ленина за руку. Чтобы эта рука послужила мне прочным поручнем, парапетом, перилами. Но я не доставала до его руки.
Дома я спала на втором ярусе казарменной железной кровати. Там тоже не было парапета. К тому же на стене висела картина, изображавшая, как молодая мать карабкается по отвесной скале над пропастью к младенцу, которого утащил орёл, приняв за своего птенчика.

Мне представлялось, что я и есть этот птенчик и у матери не получится дотянуться и вырвать меня из пустой высоты.
Ты и есть мой птенчик.
Как же ты оставил птенчика одного в этом холодном гнезде над пропастью, мой орёл?
Это ты спроси у дежурного реаниматолога.
Я спрошу. Обязательно. В конце исповеди.
За девять месяцев его комы я выносила совершенно другую себя. Тот случай, когда тебя изнасиловали – и ты забеременела. Есть такой рассказ у Сомерсета Моэма. Его мне тоже больше не с кем обсудить.
Главная героиня рассказа умерщвляет выношенное дитя.
Для полноты метафоры надо уточнить, кто был насильником. Перст судьбы, кто же ещё. Холодный, как жидкий азот. Самый непрогнозируемый насильник за всю историю метеонаблюдений.
Рассказ Моэма называется «Непокорённая». А я теперь стала – наоборот. Покорившаяся.
Отсутствие в окружающем мире перил, поручней и парапетов я теперь воспринимаю как собственное увечье. Надо собраться с духом и смириться. Тем самым смирением, которое завещали Сын и Отец и, собственно, Дух.
Девять месяцев комы Тиграна я провела на коленях перед иконами. Стёсанная кожа колен не успевала заживать, и я содрогалась, вспоминая жёсткие ковры гостиничных номеров и коридоров, по которым нам с Тиграном приходилось красться, чтобы красть нашу любовь у бездушной распорядительницы полётами, посадившей нас в самолёт не вместе, а в разных рядах, с совершенно не подходящими нам попутчиками.
В те времена ссадины на моих коленях не успевали заживать от любви, а теперь – от молитвы. Наверное, это расплата?
Молитвы не помогли, как видите. Теперь я молюсь о том, чтобы не перестать молиться.
За жизнь я только единожды теряла веру – причём в прямом смысле слова. Мне было четырнадцать, и я потеряла свой крестик.
Началось с того, что, читая Библию, я вдруг обиделась на библейские несправедливости вроде совокуплений лично знакомых с Господом ветхозаветных пророков со служанками своих жён (а нам, незнакомым, не то что многожёнство, но даже невинное прелюбодеяние запретили!), и это представилось мне первозданным – в прямом смысле слова – прецедентом блата, особенно ненавистного в четырнадцать лет, когда ты растёшь воробьём-попрошайкой рядом с окурками у краснодарской лужи, не имея знакомств среди каких-либо распорядителей полётами. А полёту в тебе, как минимум, на фламинго.
Обидевшись, я перестала молиться.
Был июль. Синенький скромный платочек Кубани падал с опущенных плеч мироздания, окаймляя район панельных восьмиэтажек и недостроенное здание церкви, откуда во время крестин пахло миром. Там, на речном пляже, я потеряла в песке свой крестильный крестик. А вместе с ним веру – и в миро, и в здание.
Сначала это показалось мне логичным исходом моей обиды, исходом случайным, а не подстроенным Господом, от которого я с таким облегчением отказалась. Но прошло лето, и вдаль уходили кроваво-ржавые баржи, и тонкие ивы, оплакивая расставание, тоже кроваво ржавели; песок дыбился серой пеной, она хищно лопалась, и где-то под ней был похоронен мой крестик. От вида лопнувшей пены под ивами, плачущими кровавой ржой, меня охватил ветхозаветный трепет, сравнимый с тем, что должен был испытать фараон, когда ослушался дружеского совета Моисея не перечить Господу и Нил превратился в кровь.
Ночи напролёт – всю зиму и следующую весну – я молилась у бумажной иконки, прилаженной к рыжему лаковому пианино. Сыпал снег, кромка реки костенела хрупкими льдами, мартовские разливы подмывали корни кровавых ив, стихии сносили мангалы, но первым, что сверкнуло мне прямо в глаза на том пляже следующим летом, был мой потерянный крестик.
Как ты щедр и снисходителен, Отче! Спасибо, что Ты снизошёл до того, чтобы на целый миг, сверкая, явить мне своё неопровержимое существование.
К вере меня приучила Ненега, моя прабабушка. Ещё до того, как я научилась говорить. Этому меня учил, очевидно, кто-то другой, поскольку я почти не понимаю армянский, а Ненега почти не говорила по-русски.
Сила веры моей Ненеги была вскормлена кровью её семьи, убитой за эту веру. Проснувшись утром, она могла сказать:
– Ох, какой плохой сон приснился мне про Ншана. Как бы чего не случилось!
– Что может с ним случиться, он давно умер! – отвечали ей.
– А на том свете, думаешь, не может ничего случиться?!
Ненеге было 9 лет, когда янычары ворвались в их дом в Трабзоне, отрезали головы её родителям, братьям и сёстрам и бросили эти головы в их бассейн. У неё на глазах.
Саму Ненегу с младшей сестрой Алисой забрали в турецкий дом, чтобы подрастить и продать. У обеих были редкие на той стороне Чёрного моря голубые глаза. Это повышало их цену.
Ещё одна их сестра бросилась со скалы на камни той стороны Чёрного моря. У неё тоже были голубые глаза, но она была старше. Никто бы не стал ждать, пока вырастет.
У Тиграна глаза чёрные. И у трёх наших детей – чёрные. А у меня – голубые. Я с детства как будто жду, что кто-то меня украдёт, чтобы продать. Например, перст судьбы. Самый ловкий напёрсточник за всю историю криминалистики.
Вот, дождалась.
Агата Кристи считала «Перст судьбы» лучшим своим романом. Эпиграфом к нему взяла строки Омара Хайяма:
За знаком знак чертит бессмертный РокПерстом своим. И ни одну из строкНе умолишь его ты зачеркнуть,Не смоет буквы слёз твоих поток.Дальше эпиграфа можно, в принципе, и не читать. Впрочем, как и дальше эпиграфов к этой исповеди. Поэтому не так важно, успею ли я её дописать.
Был бы Тигран ещё здесь, он бы выторговал для меня это время. У моей работы, семьи, предопределённости. Переломал бы персты судьбы. Он мог выторговать что угодно у кого угодно. Даже меня у меня.
Ара, всегда можно договориться через товаровед-завсклад.
Меня крестили в Русской православной церкви, сразу за моим детским садом. Заходя в храм, я вспомнила, как несколько лет назад спросила у любимой воспитательницы, разрешавшей нам снимать с её плеч и груди длинные ленты обгоревшей на солнце кожи, кто там живёт, в этих огромных золотых куполах над забором. Она ответила:
– Кощей Бессмертный.
Армянскую церковь в Краснодаре построили, когда мне было двенадцать. А тогда мне было восемь, и я уже два месяца умирала в детской инфекционке, где муха ползала по котлете, как будто покрытой оплавившимся парафином. В соседней палате чирикала четырёхлетняя ничейная девочка, которая не умела говорить, но умела чирикать, потому что всю жизнь с ней общались только птицы с другой стороны подоконника.
Я видела всё это днём, когда мне было неплохо, а к вечеру становилось плохо, и ночью температура стремилась за верхние чёрточки градусника, провоцируя галлюцинации, некоторые из которых я до сих пор помню. Впрочем, ничего интересного.
Мне так и не смогли поставить диагноз, и врач – батин знакомый – сказал: «Покрестите. Пусть крещёная умрёт».
Непостижимо, но после крестин я выздоровела.
Заодно в церкви выяснилось, что я крещусь по-армянски, слева направо, как меня научила Ненега, и переучить меня так же сложно, как переучить левшу. Кроме Ненеги, никому в семье было невдомёк, что я вообще молюсь и крещусь.
Ненега ушла к Воннегуту ещё до того, как ушёл сам Воннегут, – в том же году, когда меня покрестили. Теперь, когда к ним с Воннегутом присоединился мой муж, а у самой у меня рак, мне сложно поверить, что Христу есть дело до того, в какую сторону я крещусь.
Вот написала восемь страниц – и инстинктивно хочу пойти в другое купе почитать Тиграну. А нет больше там Тиграна. И не предвидится.
Как же у меня продолжают пульсировать жилы?
Телефон пиликает. Сообщение в чате от учительницы-француженки: «Дочитали Ионеско. Баграт его любит». И вдогонку – фото хохочущего Баграта. Как можно в 11 лет любить Ионеско? Как можно вообще любить Ионеско?
Баграт был очень болен. Это выяснилось через сорок дней после того, как Тигран впал в кому. Тогда позвонила Алиса и сказала: «Я вызвала Баграту скорую. Они требуют немедленной госпитализации. Прости, зайчик, но это уже перебор».
Мою младшую сестру Алису назвали в честь украденной янычарами младшей сестры Ненеги, которую наша семья искала всю жизнь и не нашла.
Моя Алиса в ту зиму взвалила на себя пятерых наших общих детей, общих родителей, мою свекровь, дом, деньги, дела – всё, что раньше делилось поровну.
Сестру Воннегута тоже звали Алиса. Она была блондинкой, метр девяносто и ненавидела жизнь. Моя Алиса – наоборот по всем пунктам. Ещё в отрочестве ей сказали, что у неё никогда не будет детей. Она не расстроилась и провела юность, бороздя океаны на парусных лодках в компании незнакомцев. Они находили друг друга по интернету. «Эй, кто умеет управлять парусником? Давайте скинемся по двести баксов, арендуем лодку и двинем на остров Маргарита!» Примерно так.
Что парусником не умеет управлять никто, обычно выяснялось уже на паруснике. Учились в открытом море. Странно, что в океанах с моей Алисой не случилось ничего страшнее обгоревшего носа. На почве она притягивает к себе множество беспочвенных неприятностей.
Мо́я посуду, Алиса исхитрилась разрезать себе связки. Разбитой тарелкой. На ноге. В городе в тот момент не было ни землетрясения, ни времетрясения.
Она упала в поезде с верхней полки и сломала копчик. Сломала его повторно, гуляя по аккуратному немецкому парку в сухую и солнечную погоду. Снова без каких-либо времетрясений.
Алисин багаж теряется каждый третий её перелёт. Он терялся бы каждый второй, но каждый второй её перелёт отменяют.
Прибрежное кафе, где мы отмечали её сорокалетие, разбило смерчем. В тот самый вечер, когда мы отмечали её сорокалетие. Через пять минут после того, как я, главный семейный метеоролог паникёр, заметив тучку и ветерок, организовала принудительную эвакуацию юбилея подальше от моря.
Её сорок первый день рождения запомнился тем, что прямо над нашим столом обнаружилось гигантское гнездо разъярённых шершней. Официанты час гонялись за ними, залив дихлофосом все праздничные шашлыки. После чего сами предложили нам сворачивать мероприятие.
Больше мы не празднуем её дни рождения.
Однажды Алисе написал очень красивый, высокий, плечистый парень. Сказал, что ему порекомендовала её соцсеть. Хотя у них не было ни одного общего знакомого. К тому же он зарегистрировался в той соцсети буквально за два дня до того, как ей написал. Мы были уверены, что это мошенник.
Мы ошибались. Как и все в этом мутном мире.
В разгар их романа он навестил её в больнице, где она готовилась к операции на очередных порванных связках – и она забеременела. Первый раз в жизни. В 38 лет. На семейном совете мы запретили ей ходить на парусниках, лыжах и каблуках. Она спокойно переключилась на выращивание редких видов цитрусовых, родила дочь, потом сына и по-прежнему абсолютно счастлива. Её кровь можно сдавать в качестве главного ингредиента ещё не изобретённого транквилизатора. Алиса притягивает к себе множество беспочвенных неприятностей. Но ни одну из них – на нервной почве.
И если уж, когда заболел мой сын, Алиса сказала: «Зайчик, это перебор», – значит, действительно был перебор. Собственно, только поэтому я и вернулась домой из больницы, где провалялась сорок дней, госпитализировавшись рядом с Тиграном под предлогом острой угрозы разрыва сердца.
Алиса всю жизнь считала меня волшебницей. С самого раннего детства, когда я заколдовывала наш маленький «Шилялис», чтобы он показал мультик. Три минуты я пускала в его сторону пассы и бормотала абракадабру, как побочная внучка старика Хоттабыча, и – о, мой Волька! – телевизор действительно показывал мультик.
Алиса была слишком мала, чтобы заметить, что перед сеансом волшебства я внимательно изучала программу передач.
Пожалуйста, не рассказывайте ей, что я не настоящая волшебница. Настоящие не болеют раком молочной железы.
Всем мультикам мы с Алисой предпочитали детский фильм «Не покидай». Выучили наизусть его заглавную песню.
И ночью звёздной,И при свете дняНе покидай,Не покидай меня.Пусть рухнет небоИ предаст любовь.Не покидай,Чтоб всё вернулось вновь.[1]Любовь не предала. А вот небо – рухнуло.
Я пытаюсь держать это небо над нашей семьёй из последних сил, как Атлант, который уже никогда не расправит плечи. Атлант, наказанный за ошибки юности, за кратковременное богоборчество, за потерянный крестик… Пока держу.
До того, как рухнуло небо, Тигран подбирал эту песню для меня на рояле у нас в гостиной. Ошибался, сбивался, но не сдавался. Пока наконец не вывел чисто и громко на весь наш большой дом:
(напевает)
То, что ты – моё дыханье, никогда не забыва-а-ай!!![2]
С точки зрения этой песни, совершенно закономерно, что я заболела раком. Раз я была твоим дыханьем, свет ночей моих, – значит, меня больше быть не должно. Ты ведь больше не дышишь.
Воннегут описывает свою Алису как циничную, мрачную и разуверившуюся в существовании мудрого и справедливого Бога. Впрочем, он так описывает примерно всех.
Его Алиса говорит: «Если Бог существует, Он ненавидит людей, это точно. И мне больше нечего добавить».
Его Алиса умерла от рака через два дня после смерти своего мужа. Воннегут по этому поводу сказал:
Иной раз реальность бывает круче любого вымысла.
Да уж. Я узнала, что у меня рак за три недели до смерти своего мужа. Когда он уже девятый месяц был в коме. Когда с болезнью нашего сына не могли справиться три десятка лучших специалистов страны. Ни один сценарист не написал бы такую неправдоподобную халтуру. А если бы написал, ни один продюсер бы её не купил. А если бы купил, ни один зритель бы в неё не поверил. Но я всё равно убеждена в существовании мудрого и справедливого Бога. Он любит людей, это точно. И мне больше нечего добавить.
Последними словами сестры Воннегута были: «Не больно».
Уважаемый нотариус! Обозначьте в моём завещании пункт о том, чтобы кто-нибудь записал, какими будут мои последние слова, и включите их в послесловие к этой исповеди, если её издания переживут меня.
Француженка не успокаивается, пишет в чат: «Баграт фоткает куски книги и потом переводит их по русский :)».
Если учить языки с рождения, то они усваиваются как родной – без усилий и без акцента. Годам к пяти-шести этот навык утрачивается, дальше только мучительная и малорезультативная зубрёжка – презент континьюос, ландан из зе кэпитал оф грейт британ.
Наши дети с младенчества говорят на пяти языках, включая китайский. Когда родились старшие, мы с Тиграном решили, что их образование – это лучшая семейная инвестиция. И действительно – в Китае нам не нужен был переводчик.
На поезде в Китай – это одиннадцать суток только до переправы через Амур. Правда, с остановками и экскурсиями в городах следования. И кто же знал тогда, что для меня они обернутся городами преследования, потому что невозможно забыть, как он вышел из душа в Благовещенске, обёрнутый полотенцем, и молча, с обескураживающе свирепым лицом, станцевал ламбаду.
Невозможно забыть, как за ужином в Новосибирске, увидев, что мне докучает хозяин ресторана, он улыбнулся, как падишах (он всегда улыбался, как падишах), приобнял хозяина и сказал: «Пойдём покурим, брат». И тот ответил: «Да я не курю». А Тигран сжал его запястье и опять улыбнулся: «Ты куришь, брат. Поверь мне, ты куришь».
Помню я этого проходимца!
Невозможно забыть, как в Чите он скакал вокруг фонтанчика для питья – от радости, что в Чите есть фонтанчик для питья, такой же, каких он не видел с советской молодости. К советской молодости он испытывал неизбывное почтение, как и вообще к старшим.
Муся! Хватит писать обо мне в прошедшем времени.
Невозможно забыть, как он а-ля Остап Бендер охмурял бдительную пенсионерку в Екатеринбурге, пытаясь найти дом, где в детстве жил мой батя.
Невозможно перестать слышать: «Муся, мы доехали до Байкала! Я никогда не был на Байкале! Почему мы не встретились раньше? Я бы прожил ещё до-о-ольше…»
В принципе, невозможно уже ничего. Наша младшая дочь на вопрос: «Мароша, почему ты не ешь сельдерей?» – отвечала: «Патамуста это невозмозно, папа».
Он ведь даже не знает, что она больше так не говорит. Что она уже научилась произносить шипящие.
Дом моего бати мы с Тиграном так и не нашли. Впрочем, вполне логично – мы-то искали в Екатеринбурге, а батя-то жил в Свердловске.
Мы собирались обязательно вернуться на Байкал следующей весной, то есть теперь уже минувшей весной. Но весной заведующий реанимацией сказал, что это плохая идея.
Ровно месяц мы пропутешествовали на поезде. Вернувшись домой, Тигран всем рассказывал, что это было лучшим путешествием в нашей жизни.

