
Полная версия:
Укради мою кожу, Царевич

Укради мою кожу, Царевич
ПРОЛОГ. Кожа в траве
Василиса
Я оставляю кожу на камне, потому что камень помнит лучше людей. Он лежит у корня старой ели, медно-зелёный, гладкий после дождя. Вокруг трава по пояс, мокрые стебли липнут к голым бёдрам. Дальше, за кругом рябин, лес молчит. Ни птицы, ни ветки. Я замираю с ножом в руке. Медная Мать не любит шумных обрядов. Ей нужна кровь. Тепло ладони на камне. Дыхание сквозь зубы. Кожа, сброшенная добровольно. И одиночество. Я провожу лезвием по внутренней стороне запястья. Рана раскрывается тонкой линией. Кровь собирается на коже тяжёлой тёмной бусиной. – Бери. Камень пьёт. Под землёй откликается медь. Сначала глубоко, потом ближе, под костями, под языком. Я закрываю глаза. Боль приходит мягко.
Так всегда бывает в начале. Тело делает вид, что оно моё. Потом оно вспоминает, что хочет жить. Я опускаюсь на колени. Позвоночник выгибается, кожа на спине натягивается до белого жара. Ногти входят в землю. Я не кричу. Хозяйки Медной горы не кричат там, где их может услышать лес. Позвоночник щёлкает. Ещё раз. Под человеческой кожей шевелится настоящая. Она идёт изнутри наружу, тёмная, гладкая, голодная. Рёбра становятся слишком узкими для дыхания. Язык меняется. Зубы режут губу изнутри. Кровь на языке сладкая. Я сбрасываю человеческое. Кожа остаётся на камне. Не вся. Та, что важнее тела. Та, что держит моё имя, мою силу, мою долгую память. Лягушачья, сказали бы люди, если бы увидели. Глупые люди. Я скольжу в траву уже другой. Мир становится запахом. Тёплая мышь под корнями. Старая лисья моча у куста. Вороньи перья. Грибная гниль. Далеко – человеческий дым. И ещё один запах. Пот. Кожа. Железо. Мужчина. Я поднимаю голову. Роща пуста. Рябина молчит. Ель молчит.
Камень за спиной молчит громче всех. Я разворачиваюсь. Камень пуст. Нет. Пока ужас не получил форму, он слаб. Пока ты не назвала потерю, она может быть ошибкой взгляда. Камень пуст. Моя кожа исчезла. У корня ели примята земля. Не зверем. Сапогом. Человеческим. Тяжёлым, с железной набойкой на каблуке. След уходит к бурелому. Я бросаюсь туда. Тело слушается плохо. Без кожи сила держится во мне, как вода в треснувшей чаше. Воздух становится острым. Я слышу собственное дыхание и ненавижу его. За буреломом – яма. В ней стоял человек. Ждал. Долго. На дне вдавлена сухая трава. Кусок серой ткани зацепился за щепу. Он знал, куда смотреть. Знал, что брать. Я возвращаюсь к камню, потому что без кожи не могу долго держать истинный облик. Уже тянет назад: к костям, к пальцам, к лицу, которое придумали для меня люди. Переход выходит грязным. Кости скребут изнутри. Руки вытягиваются из тёмной массы, пальцы раскрываются, ногти ломаются о камень. Волосы липнут к лицу. Лёгкие вспоминают себя последними. Я падаю на колени голая, слабая, злая настолько, что трава чернеет вокруг. Чья-то тень ложится на меня. Я поднимаю голову. Он стоит на краю рябинового круга. Молодой. Но не мальчик. В охотничьем кафтане без знака старшинства, в сапогах до колен, с луком за плечом и грязью на рукаве.
Русые волосы выбились из-под ремешка, на щеке царапина. Скулы резкие. Рот спокойный. Глаза серые, внимательные, без лишнего страха. Под плащом у него что-то прижато к груди. Моя кожа. – Верни. – Голос хрипит. Слишком человеческий. Он не отступает. – Ты меня понимаешь? – Верни кожу. Я делаю шаг. Мир темнеет по краям. Между мной и кожей всего семь шагов. Может, восемь. Он кладёт руку на свёрток под плащом. Боль сбивает меня на колено. Не острая. Хуже. Внутренняя. Будто невидимый крюк вошёл под грудную кость и потянул меня назад, к нему. Моё тело слушает чужую ладонь. Он понял. – Встань, – говорит он. Я остаюсь на колене. Крюк поворачивается. Тело поднимается без моего согласия. Я встаю перед ним, и впервые за много лет хочу закричать так, чтобы мёртвые в Медной горе проснулись. – Кто ты такая? – спрашивает он. Я улыбаюсь. – Та, которую тебе стоило отпустить. – Поздно. – Я бросаюсь. – Стой, – говорит он. Тело замирает. Моя рука висит в воздухе у его шеи. Между ногтями и его кожей – ширина дыхания. Я чувствую тепло его крови. Слышу удар в жиле. Но не могу двинуться. В его лице появляется страх. Хорошо. – Пойдёшь со мной, – говорит он. Слова ложатся на горло медной удавкой. Я улыбаюсь шире. – Люди всегда так начинают. С верёвки. С клетки. С чужого имени в зубах. – Он поднимает с травы мой медный нож и прячет его за пояс. – И чем это обычно кончается? – Я смотрю на свёрток у его груди. На свою кожу. На его живое горло. – Они просят меня не мучить их долго. – Он молчит дольше, чем нужно. Потом делает шаг к выходу из рощи. Моё тело идёт за ним. На границе рябинового круга он оборачивается. – Иван. Меня зовут Иван. – Я запоминаю имя. Имена нужны для проклятий. – Василиса. – Он кивает, будто я дала ему подарок. Глупый. Я дала ему нож. Просто он пока не понял, с какой стороны держит лезвие.
ГЛАВА 1. Младший сын берёт своё
Иван
Она идёт за мной босая, в моей охотничьей рубахе. Лес расступается перед ней так, будто пленник здесь я. Рубаху я бросил ей после первого оврага. Не из жалости – из расчёта. Обнажённая женщина привлекает людей. Обнажённая ведьма – священников, а следом – крики, вилы, огонь и лишние вопросы. Мне вопросы не нужны. Мне нужна она. Точнее, то, что лежит у меня под плащом. Кожа тёплая. Я думал, она будет мерзкой: склизкой, холодной, как дохлая рыба. Нет. Тепло проходит сквозь ткань сумки, сквозь рубаху – до самой груди. Иногда чуть шевелится, будто дышит в такт со мной. Я не наткнулся на рощу случайно. В старом тереме, который отец отдал мне вместе с мокрыми лугами и кривой башней, за гобеленом с белым оленем нашёлся тайник царских ловчих. Карты северных оврагов, отчёты об облавах, списки женщин, возле некоторых имён – знак медной чешуи. Бумаги пахли плесенью и мышами. Одна карта вела к рябиновому кругу. На полях рукой человека, любившего точность больше совести, было записано: «Сбрасывает кожу у медного камня. Брать после перехода. Держать при себе. Тело слушает владельца». Ни имени. Ни слова о цене. Чужая жизнь в четырёх строках – очень по-царски. Я ждал в яме две ночи. На третью пришла она.
Всё, что случилось после, уже нельзя было свалить на карту, отца или мёртвого ловчего. Я сам протянул руку. Когда я касаюсь свёртка пальцами, Василиса сбивается с шага. Я делаю это ещё раз. Она останавливается. Не по своей воле. Это видно по плечам: они остаются прямыми, гордыми, но тело предаёт её и замирает посреди тропы. У меня пересыхает во рту. Власть должна чувствоваться иначе. Я думал, она будет горячей. Как вино. Как победа после драки. Как взгляд отца, который наконец задержался на мне дольше обычного. А это холод. Чистый, тонкий, под рёбра. Я оборачиваюсь. – Иди рядом. Она идёт. Не позади. Рядом. Ровно на расстоянии, которое не даёт мне забыть, что если бы не кожа, она вскрыла бы мне живот ногтями и смотрела, как я держу кишки руками. Хорошо. Я не люблю покорных.
Покорные врут хуже всех. – Ты хоть знаешь, кто я? – Она даже не смотрит на меня. – Мясо с именем. – Я царский сын. – Тогда мясо с отцовским именем. – Я усмехаюсь. Она умеет попадать. – Младший сын царя Гордея. – И что? Мне теперь бояться или кланяться? Я резко хватаю свёрток. Она сгибается, будто ей загнали что-то острое под рёбра. Не падает. Упирается ладонью в ствол берёзы и поворачивает ко мне лицо. Бледная. В зрачках узкие тёмные щели. На виске под кожей пробегает чешуя и исчезает. Я отпускаю свёрток. – Следи за языком. – Не нравится – отрежь. – Я могу приказать тебе замолчать. – Можешь. – И замолчишь. – Тело – да. – Она говорит это спокойно.
Почти ласково. От этого злость поднимается быстрее. – Тогда молчи. Слова выходят раньше мысли. Василиса закрывает рот. Не сама. Я вижу, как напрягаются мышцы её челюсти. Как горло дёргается, удерживая застрявшее слово. Она смотрит на меня, и в этом взгляде нет просьбы. Только обещание. Лес тоже молчит. Я иду дальше. Она идёт за мной, но держится всего на полшага позади: приказ идти рядом всё ещё действует. Закон не думает. Закон точен. Это можно использовать. Нужно понять границы. – Остановись. – Она останавливается. – Подними правую руку. – Рука поднимается. Медленно. С ненавистью. Но поднимается. – Опусти. – Опускает. – Скажи моё имя. – Её губы открываются. Голос выходит глухой: – Иван. Звук моего имени в её устах касается кожи на затылке. Он звучит ближе, чем должен. Словно она произнесла его не наружу, а мне под язык. Я отвожу взгляд первым. Она замечает. Конечно замечает. – Значит, новый приказ отменил прежний. – Ты приказал назвать имя. Закон точнее тебя. Я усмехаюсь, хотя на самом деле мне не смешно. – Ты всегда ищешь щели? – Иначе я бы давно умерла. Дальше мы идём без слов. К полудню лес редеет. Начинаются охотничьи земли. Мои земли, если верить старой карте. На деле всё, что не отдано Борису или Фёдору, считается моим: заброшенные терема, мокрые луга, люди с плохими зубами и долгами. Отец щедр на то, что ему не нужно. Василиса идёт всё медленнее. Сначала я думаю, что она хитрит. Потом вижу кровь. Тёмные следы на мху за ней. Порезы на ступнях. Тонкие, глубокие. Она не смотрит вниз и даже не меняет шага, когда дрожь уже невозможно скрыть. – Стой. – Она замирает. Я подхожу. – Сядь. Она садится на поваленную сосну. Лицо каменное. Рубаха сползла с одного плеча, под ключицей видны тёмные точки, будто под человеческой кожей спрятана мелкая чешуя. Я приседаю перед ней. Её ступни грязные, порезанные. В одном порезе застряла щепка. – Убери руки. – Чтобы тебе удобнее было изображать милосердие? – Чтобы вытащить щепку. – Тогда прикажи щепке выйти. Посмотрим, насколько ты всемогущ. – Я поднимаю глаза. Она смотрит на меня сверху вниз, хотя сидит, а я на корточках. Умудряется. – Это так не работает. – А ты уже решил меня изучать? – Уже начал. – Смотри не порежься. Я хватаю её за пятку. Она не дёргается. Но в тот же миг воздух становится холоднее. Трава у моего колена покрывается серебристой изморозью. От её кожи тянет не теплом, а холодом – глубоким, каменным, как в пещере. – Прикажешь сидеть смирно? – спрашивает она. – Не понадобится. – Боишься проверить? Я выдёргиваю щепку. Она втягивает воздух сквозь зубы. В тот же миг у меня самого простреливает ступню. Резко, горячо. Я смотрю вниз. Сапог цел. Крови нет. Боль не моя. И всё равно моя. Василиса видит это. Её глаза чуть сужаются. – Что это сейчас было? – Плата. – За что? – За то, что решил: всё достаётся бесплатно. – Я сжимаю щепку в пальцах до боли. – Объясни. Она может ответить. Просто не хочет. Я почти касаюсь свёртка под плащом. Она следит за моей рукой. – Объясни, – повторяю. – Приказ входит в неё. Я вижу это по горлу. По тому, как губы становятся белыми. – Кожа не верёвка, Иван. Она живая. Меня помнит. Тебя теперь слышит. Всё, что ты пустишь через неё, может пойти в обе стороны. Боль. Приказ. Сон. Страх. – Я буду чувствовать твою боль? – Иногда. – А ты мою? – Её улыбка режет. – Очень на это надеюсь. – Я встаю. Нога всё ещё ноет, хотя порез не на мне. Я не показываю. Она, конечно, видит. – Тогда не заставляй меня делать тебе больно. Она смеётся. Первый раз. Тихо, хрипло, некрасиво. Так смеются не на пирах. Так трескается лёд под ногой. – Это я тебя вынуждаю? Я отворачиваюсь. Потому что ещё немного, и я ударю её. Или прикажу замолчать снова. Или скажу то, что нельзя: что она права. Я хотел этого. Я ждал такого случая всю жизнь. Мне нужна была власть – не ведьма, не кожа и не её босые следы в крови. В доме моего отца власть всегда проходила мимо меня. Сначала к Борису – первому сыну, широкоплечему, шумному, любимцу дружины. Потом к Фёдору – тихому, сладкоречивому, любимцу советников и священников. Мне доставались объедки: учебные мечи с трещинами, кони после чужих падений, земли, где даже волки хромали. Отец говорил: младшему полезно знать меру. Я узнал. Мера – это граница, которую другие проводят вокруг тебя. И однажды ты её переступаешь. Мы добираемся до терема к закату. Терем стоит на холме над чёрной речкой: кривой, старый, с покосившейся башенкой. Брёвна потемнели от дождей. На крыше растёт мох.
Над воротами висит мой знак – серый сокол с опущенным крылом. Отец смеялся, когда дарил мне этот герб. Сокол, который не взлетел. У ворот Мирон поднимает арбалет. Потом узнаёт меня и опускает. – Царевич. Его взгляд переходит на Василису. Он ничего не спрашивает. За это я держу его при себе. Мирон старше меня на двенадцать лет. Лицо у него рубленое, нос ему ломали трижды, левое ухо почти отрезано. Он умеет молчать так, что за это хочется платить. – Верхние покои. И никого к ней. – Пленница? – Василиса улыбается. Я отвечаю раньше, чем она успевает использовать зубы: – Невеста. Мирон моргает один раз. Хороший человек. Сдержанный. Из дверей вываливается Аграфена, ключница, маленькая сухая старуха с руками, как корни. Видит Василису и крестится так быстро, что пальцы путаются. – Господи, сохрани. – Он здесь не ходит, – говорит Василиса. Аграфена бледнеет. Я вдруг понимаю: прежний приказ молчать перестал действовать, когда я велел ей назвать моё имя. Не сразу сообразил. Плохо. Или хорошо. – Вымой, одень, накорми. За ворота без меня не выпускать. – А кусается? – шепчет Аграфена. Василиса медленно поворачивает к ней голову. – Узнаешь, если плохо вымоешь. Старуха пятится. Я хватаю Василису за локоть и веду внутрь. Под пальцами – тонкая кость и напряжённые мышцы. Не вырывается, и от этого держать её труднее. В малой зале пахнет пылью, воском и мышами. На стене висит старый гобелен с охотой на белого оленя. Отец подарил его вместе с теремом. На гобелене охотники улыбаются, олень уже ранен, но ещё бежит. Я всегда ненавидел эту тряпку. Теперь смотрю на неё и думаю: иногда зверь ошибается только в одном. Он думает, что охотник – главный. Мы поднимаемся с Василисой в верхние покои. Комната маленькая: кровать, сундук, стол, окно на реку. В углу – икона с потемневшим лицом святой. Василиса смотрит на неё с таким выражением, будто узнаёт давнюю должницу. – Останешься здесь. – Я останусь там, где украденная тобой вещь позволит мне дышать. – Значит, договорились. Я достаю сумку из-под плаща. Василиса перестаёт дышать. Я видел её злость. Видел боль. Видел презрение. Но это другое – голод. Такой страшный, что у меня стягивается кожа на руках. Она делает шаг. – Стой. – Замирает. Я кладу сумку на стол, не выпуская ремня из руки. – В записях сказано: кто держит кожу, тот держит ведьму. Это правда? – Её взгляд поднимается к моему лицу. – Это людская версия. – А твоя? – Моя хуже. – Для кого? – Для вора. – Последствий я не боюсь. Иначе поступок ничего не стоит. – Ты щенок, который стащил волчью кость и решил, что стал волком. – Возможно. – Я наклоняюсь к ней. Она стоит неподвижно, но в глазах ходит тёмное движение. Чешуя, вода, ночь под камнем. – Ты поможешь мне добраться до трона. После коронации получишь кожу. Василиса не отвечает сразу. Потом улыбается – без радости и надежды. Так, будто я наконец сказал что-то по-настоящему смешное. – Ты правда думаешь, что станешь царём? – Стану. – Нет, Иван. – Она делает паузу. – Ты станешь раной. А я буду раздирать её до кости.
ГЛАВА 2. Закон кожи
Василиса
Вода в лохани серая от золы и трав. Старая женщина делает вид, что не смотрит на мои плечи. Я делаю вид, что не хочу утопить её в этой лохани. У обеих выходит плохо. – Руки-то подними, царевна, – говорит Аграфена. Царевна. Слово расползается по мокрой стене, как плесень. Я поднимаю руки сама: старуха надо мной не властна. Пока. Она трёт мне спину грубой холстиной. На третьем движении замирает. Пальцы касаются места между лопаток, где кожа всё ещё не решила, человек я или нет. – Это у тебя что? – Спина. – Не дури. Я вижу, что не просто спина. Я поворачиваю голову. Аграфена крестится мокрой рукой. На её запястье красная нить. Оберег от дурного глаза. Узел завязан неправильно: просит не защиты, а болезни. Кто-то в тереме желает ей долгой боли в суставах. Я могла бы сказать. Не говорю. Пусть люди носят то, что заслужили. – Боишься – уходи. – Царевич велел тебя вымыть. – А умереть он тебе запретил? – Она сжимает губы. У неё смелость старых служанок: маленькая, костлявая, бессмертная от привычки к чужим приказам. – Видала я девок и пострашнее, – говорит она. – После родов, после пожара, после мужниных кулаков. А у тебя хоть кости на месте. Мыть проще. – Я смотрю на неё дольше. Она опускает глаза первой, но не отступает. – Волосы не дери. – Сама знаю, как волосы чесать. Она знает. Пальцы у неё сухие, цепкие. Она разбирает мои волосы медленно, прядь за прядью, вытягивает из них мох, хвою, крошечную птичью косточку. Когда гребень задевает кожу у виска, я вижу Ивана не глазами. Он внизу, в малой зале. Ходит от стены к стене. Сумка с кожей лежит на столе перед ним. Он не открывает её. Боится, что она посмотрит в ответ. Пусть боится. – Больно? – спрашивает Аграфена. Я возвращаюсь в тело. Гребень застрял в колтуне. – Нет. – Врёшь ведь. – Конечно.
Она фыркает. Люди странны. Боятся правды, но радуются, когда им дают маленькую честность, которую они могут пережить. После купания мне дают платье. Серое, простое, с закрытым горлом. От рукавов пахнет лавандой и мышиным гнездом. Аграфена стягивает шнуровку так крепко, будто платье может удержать то, что под ним. Не может. Я чувствую свои границы. Они новые. Семь шагов от Ивана, если кожа при нём. Иногда больше, если он забывает обо мне. Иногда меньше, если касается свёртка. Стоит ему спрятать кожу отдельно, круг размыкается, и я могу уйти дальше, но приказ всё равно находит меня. Кожа любит близость. Закон слушает владельца. Дверь можно открыть. Окно можно разбить. Ногу за порог можно вынести. А потом тело возвращается. Не сразу. Закон любит дать надежду, прежде чем ударить. На восьмом шаге под рёбрами натягивается нить. На девятом становится трудно дышать. На десятом ноги перестают быть моими. Я проверяю это ночью. Иван думает, что запер меня в верхних покоях. Дверь закрыта снаружи. Железная задвижка. Старый замок. Смешно. Железо служит людям, потому что не помнит, чем было в земле. Я кладу ладонь на дверь. – Откройся. Замок щёлкает. Аграфена, дремлющая на табурете у стены, вскакивает. На груди у неё деревянный крестик, в руке свеча. Пламя дрожит так же, как её подбородок. – Ты куда собралась? – Посчитать. – Что считать? – Шаги. Она не понимает. И хорошо.
Я выхожу в коридор. Половицы скрипят под босыми ступнями. Дом старый, сонный, полный чужих дыханий. Внизу храпит стражник. В стене скребётся мышь. За окном речка говорит с камнями. Один шаг. Два. Пять. Семь. На восьмом боль доходит до груди. На девятом я останавливаюсь, потому что воздух превращается в тонкую проволоку. Иван спит внизу. Я чувствую его сон: тёмная комната, тяжёлый стол, мужская рука проходит мимо детской головы и ложится на плечо другому мальчику. Отец. Значит, вот где у него мягкое. Я делаю десятый шаг. Колени подламываются. Аграфена вскрикивает и роняет свечу. Пламя касается дорожки, но гаснет, будто его лизнули холодным языком. Я стою на четвереньках посреди коридора и смеюсь. Тихо. Неправильно. От боли, от злости, от радости, что закон хотя бы показывает зубы, а не прячет их. Снизу раздаётся удар. Потом шаги. Иван появляется на лестнице с ножом в руке и без кафтана. Волосы растрёпаны. На лице – остатки сна, сорванного криком. – Что ты творишь? – Я поднимаю голову. – Считаю. – Он переводит взгляд с меня на Аграфену, потом на открытую дверь. – Насчиталась. В комнату. Тело поднимается. Шаг назад. Ещё. Нить слабеет. Возвращаться по чужой воле хуже, чем бежать. Иван подходит на расстояние вытянутой руки – смело для человека, который видел, как я двигаюсь без кожи. – Значит, замки тебя не держат. – А тебя не держит совесть. У каждого свой дар. – Уйти могла? – Нет. Он слышит правду. Это его успокаивает. Глупый. Правда не бывает безопасной только потому, что она удобна. Он провожает меня обратно сам. Не касается, но идёт у плеча. В комнате Аграфена суетится с новой свечой и шепчет молитвы так быстро, что слова слипаются. – Выйди, – говорит Иван. Старуха исчезает. Дверь закрывается. Я стою у окна. Он у стола. Между нами семь шагов, может, меньше. Ночь снаружи пахнет водой и мокрой корой. – Объясни мне этот закон, – говорит он. Я молчу. Он сжимает челюсть. – Василиса. Не заставляй повторять. Имя в его голосе звучит почти как приказ, но пока им не становится. Мне интересно, где у него та граница, за которой желание становится насилием. Люди редко знают её в себе: переходят, а потом удивляются крови на сапогах. – Ты уже понял больше, чем заслужил. – Мне мало. – Зачем тебе ещё? – Не хочу однажды умереть из-за того, что вовремя не спросил. – Поздно вспоминать об осторожности. – Он делает шаг. Я не отступаю. – Кожа отдаёт владельцу моё тело. Не мысли. Не память. Не ненависть. Тело – и часть силы, если сумеешь до неё дотянуться. Ты пока не умеешь. – Научусь. – Обожжёшься. – Значит, не впервые. Я смотрю на его руки. На костяшках свежие ссадины. Не лесные. Старые, поверх старых. Мужчина, который бьёт стены, когда не может ударить людей. – Кожа вернётся ко мне, если я коснусь её без твоего приказа. Поэтому ты прячешь её. Если кожа сгорит без меня, я стану смертной: слабой, человеческой до конца. Если её разрежут, меня будет резать вместе с ней. Если её отдадут другому, закон перейдёт к нему. – Иван слушает очень тихо. – А если она сгорит при тебе? – спрашивает Иван. – Не знаю. Огонь старше закона кожи. Возвращаться через него учили только старшие, а моих старших почти не осталось задолго до того, как мне понадобился ответ. Знаю одно: огонь всегда требует крови и не любит, когда им командуют. Он запоминает. Я тоже. Ненавижу, когда незнание становится ещё одной стеной клетки. – Значит, терять её мне нельзя. – Тебе нельзя было её брать. – Это уже случилось. – Пока не всё. Он улыбается краем рта. В этом лице легко понять, почему люди идут за ним. Доброта тут ни при чём. Добрых любят за ужином и забывают, когда приходит голод. Голод Ивана так явен, что рядом с ним даже сытые вспоминают свои пустоты. Опасный мальчик. Нет. Не мальчик. Мальчик не спрятался бы в яме у священной рощи. Не дождался бы, пока ведьма снимет силу. Не взял бы кожу голыми руками. – Ты сказала: силу можно позвать, – говорит он. – Как? – Я позволяю себе улыбку. – Ласково. – Он почти смеётся. – Я не шучу. – Я тоже. Он отворачивается к окну. И тут я толкаю. Не рукой. Сном. Я беру то, что увидела на девятом шаге: тёмную комнату, тяжёлый стол, детское ожидание, мужскую ладонь, прошедшую мимо. Вытягиваю из его памяти нитку. Не рву. Только трогаю. Он замирает. Плечи каменеют. – Что ты делаешь? Голос у него ниже. Я подхожу на шаг. Нить между нами не мешает. Наоборот, открывает путь. Его страх не прячется глубоко. Он живёт почти у кожи, прикрытый злостью, как рана грязной тряпкой. Я показываю ему отца. Царь Гордей стоит в дверях. Ещё не старый.
Широкий, тяжёлый, с седыми прядями в бороде. Два мальчика у стола – Борис и Фёдор. Третий стоит в тени и держит деревянного сокола с отломанным крылом. Гордей проходит мимо третьего. Не смотрит. Рука ложится на плечо Бориса. «Вот мой сын». Маленький Иван не двигается. Взрослый Иван делает вдох так резко, будто ему вонзили нож под ребро. Я усиливаю видение. Комната темнеет. Смех братьев растёт. Деревянный сокол в детской руке ломается окончательно. Отец всё равно не оборачивается. – Хватит. Это просьба, Василиса. Пока просьба. Я улыбаюсь. Тогда он поворачивается и хватает меня за горло. Тело успевает обрадоваться. Наконец. Прямой вред. Прямая ошибка. Сейчас я проверю, можно ли вывернуть ему пальцы, если он сам начал. Но он не сжимает. Только держит. Большой палец у ямки под челюстью. Тёплый. Живой. Пальцы на моей коже едва заметно дрожат. Его лицо близко, глаза тёмные, он почти касается носом моего виска. – Ещё раз полезешь мне в голову, – говорит он, – и я проверю, можно ли приказать тебе забыть собственное имя. Я могла бы сказать, что он не сможет. Что имя старше кожи. Что ведьмы прячут настоящие имена там, где мужские руки не достают. Но его пальцы на горле. И я чувствую его страх. Не передо мной. Перед тем, что я увидела. Это лучше крови. – Попробуй. Он отпускает. На коже остаётся тепло его ладони. Я ненавижу это сильнее боли. Иван отступает, но не уходит. Несколько мгновений стоит ко мне спиной. Потом вытирает рукой нос. На пальцах кровь. Мой сон прорезал его изнутри. Он смотрит на кровь. Потом на меня. Я жду ярости. Вместо неё в его лице появляется то же выражение, что в роще, когда он понял закон кожи. Ужас, переросший в желание. – Покажи ещё, – говорит он. – Теперь я хотя бы знаю, что это ты.
Комната вдруг кажется тесной. Я смеюсь тихо, чтобы он не услышал, как близко это к рычанию. – Нет, Иван. Следующую правду бесплатно не получишь.
ГЛАВА 3. Невеста из рощи
Иван
Наутро я решаю жениться на ведьме. Решение приходит некрасиво. Не под колокольный звон, не с солнцем на лице, не после ночи, когда мужчина якобы понимает своё сердце. Я понимаю другое: если привезу Василису ко двору как пленницу, её у меня заберут к вечеру. Если как диковину – к полудню. Если как оружие – отец велит сломать рукоять и проверить, можно ли сделать такую же. Но жена. Жена царевича – уже не вещь на столе. Это скандал, с которым приходится считаться. Я спускаюсь в залу ещё до рассвета. Мирон уже там. Спит сидя у стены, но глаза открывает до того, как я называю его имя. Хороший солдат либо не спит, либо врёт, что спал. В старом династическом уложении жена царевича входит в его дом и под его защиту раньше, чем успевает высохнуть венчальный воск. Её нельзя предать церковному суду, запереть в царской башне или лишить имущества без открытого обвинения перед советом. Отец может нарушить собственный закон. Но тогда придётся сделать это при боярах и признать, что царское слово стоит меньше собственного страха. Мне не нужна святость брака. Мне нужен щит, который отец сам когда-то приказал выковать. – Коня. И гонца. – В столицу? – Куда же ещё. – Он уже встаёт. – Что передать? – Я беру со стола кубок с вчерашним вином. Оно кислое, мутное. Пью всё равно. – Передай: младший сын царя Гордея возвращается ко двору. И везёт невесту. – Мирон глядит так, будто я сказал, что возвращаюсь с отрезанной головой старшего брата в мешке. Почти не спрашивает. – Род? – Древний. – Имя? – Василиса. – Отчество? – Улыбка выходит сама. – Рискни спросить у неё. – Мирон не улыбается. – Тогда лучше без отчества. – Разумный человек. Через час весь терем шевелится. Аграфена достаёт из сундуков ткани, которые явно берегла на собственные похороны.

