
Полная версия:
Легенда о крыльях. Повесть
– Так… Екатерина Николаевна…
Катя привстала со своего стула.
– Сиди, помню. Ага… Девушка ты, я смотрю, крепкая… Семь классов… Значит так, – капитан вздохнул, помолчал немного и продолжил, – с учётом вашего добровольного обращения и в соответствии с Приказом Народного комиссара обороны Союза ССР товарища Сталина за номером двести двадцать четыре, от двадцать третьего числа сего месяца, сего года, призываю вас к службе в составе зенитной артиллерии, в звании рядового бойца Рабоче-крестьянской Красной армии. Приказываю явиться завтра, в девять часов утра, для оформления документов, получения довольствия и отбытия к месту службы. Служить, наверное, прямо здесь и начнёшь, дочка… Сегодня зенитный расчёт при налёте осколками начисто выбило. На войне, видишь ли, такое бывает… А там… там уже, как война распорядится… Не передумала ли, Катя?
– Нет, – решительно и серьёзно ответила Катька.
– Ладно. Отвечать по уставу командиры научат… А до утра думай. Думай крепко, дочка, потому что потом поздно будет думать!
– А мне с Катею можно? – забеспокоилась Шура.
– Александра Ивановна… Учительница начальной школы, – усмехнулся капитан, – полтора аршина с каблучками… Вот и учила бы детишек!
– Я сильная! А учить не могу. Под фашистом школа моя.
– Верю, что сильная, – вздохнул капитан, опустив глаза, – но на сегодня предложить могу только работу в качестве вольнонаёмного обслуживающего персонала в батальоне аэродромного обслуживания, сокращённо БАО. В общем, лётчикам обеды подавать, что довольно важно для боевого духа войск, рекомендую согласиться. Заодно и подкормишься, а то смотреть больно. Завтра из части машина должна быть, к середине дня, а может и раньше… за текущим довольствием придёт, вот с нею и отправишься. Тут недалече, вёрст сто пятьдесят…
Помолчав секунду, он добавил:
– А там, глядишь, и фашиста из школы твоей выгоним… с такими-то бойцами!
– Хорошо, – нерешительно согласилась Шура.
– Не хорошо, а так точно! Приходи завтра с вещами, вместе с подругой, пораньше, а то разминёшься с машиною, как я тебя потом туда переправлю?
Девушки встали и нерешительно направились к двери.
– До свидания, – сказала Шура.
– Бригадиру доложитесь… И инструмент свой сдайте…
– Хорошо…
– Завтра, чтобы как штык! – услышали они вдогонку, когда уже спускались по скрипучей деревянной лестнице.
На улице было совсем темно ещё и потому, что окна, где мог бы гореть свет, были плотно зашторены так, чтобы ни один лучик не мог пробиться на волю. Со стороны станции протяжно рявкнул гудок, лязгнули вагонные сцепки, в медленно нарастающем темпе застучали колёса вагонов на стыках рельс и неясный отсвет приглушённого паровозного прожектора чиркнул по выщербленным кирпичам стены военкомата.
– Шур, а Шур… Что же, расставаться нам теперь? – вздохнула Катька.
– Свидимся, Катя, не навеки же война… Не надо о плохом думать… Пойдём скорее, пока час не настал, доложимся…
В тесной кабине полуторки, где кроме шофёра с трудом разместился грузный дядька – командир в шинели с синими петлицами и с автоматом, Шуре места не хватило, да и не положено было. Она устроилась между мешками с крупой у переднего борта, подальше от подпрыгивающих на ухабах ящиков, и ей было хорошо и уютно, хотя и тревожно, потому что какое может быть спокойствие посреди совершенной неизвестности…
Вокруг, до самого горизонта, была лишь степь, выстланная бурой засохшей клочковатой травой, разрезанной кое – где тёмными провалами редких овражков, да со случающимися изредка островками какого-то кустарника. Даже ворон, вечно круживших над Михайловкой, не было видно. Назад убегала разбитая скользкая в лужах колея, на обочинах которой порою можно было заметить рваные провалы воронок с опалёнными краями и залитым мутной водой дном, а однажды встретился начисто обгоревший остов, по всему видно, такой же как у них полуторки. Пока Шура устраивалась в кузове, ещё в Михайловке, командир с шофёром курили у борта, и командир, посмотрев на низко стелящиеся облака, заметил удовлетворённо, поправляя шапку:
– Вроде везёт, Петренко… На весь день нелётная погода… Давай, трогай с Богом.
Командир, которому она отдала своё предписание, был доброжелателен, хотя и не удержался, выдавая сухой паёк, от неуместной шутки на счёт её роста и худобы, а шофёр был неразговорчив, и только перед тем как тронуть с Богом, молча бросил ей в кузов замызганный овчинный полушубок.
– Спасибо, у меня ватник тёплый, – застеснялась она.
– Укройся, дурочка. Околеешь на ветру, – пробурчал шофёр и сердито хлопнул дверью.
Часа через три, когда уже стало смеркаться, похолодало и пошёл мелкий, мокрый, противный снег пополам с дождём, Шура укуталась в полушубок до самого подбородка, и теперь ей было видно только серое унылое небо в снежной ряби, слышно только унылое завывание мотора да скрежет изредка переключаемой передачи под аккомпанемент стука неудержимо прыгающих по кузову ящиков. Тогда она закрыла глаза и услышала, как мама говорит ей:
– Шура, донечка, зъиж картопли з молочком… Потим кныжка свойи подывышся…
А потом… потом ей даже и не снилось ничего.
Проснулась Шура от вдруг наступившей тишины, она открыла глаза и увидела… Вернее, ничего не увидела, разве только смутные очертания бортов кузова, потому что было уже совсем темно. Через мгновение хлопнула дверь и раздался зычный голос командира:
– Эй, ты жива ли там… как тебя? Дегальцева, да? По-одъём! Ну, здорова ты, Дегальцева, спать! Два раза останавливались, так хотя бы пошевелилась. Выгружаемся!
Она перебралась через борт, нащупала ногою колесо и спрыгнула на землю.
– Что мне делать, товарищ командир?
– Ничего не делай, без тебя управимся. Значит так, Дегальцева. Я твой непосредственный начальник, старшина Евдокимов. Работать завтра начнёшь, а сейчас… видишь вон ту избу?
Шура осмотрелась. Машина, похоже, стояла на улице, вдоль которой выстроились редкие домики – мазанки, похожие на их с мамою, только крытые камышом, а не соломой. По краям окошек некоторых домов пробивался скудный, колеблющийся свет. Ноги разъезжались по жидкому слою грязи, сдобренной мокрым снегом. Старшина Евдокимов показывал на ближайший домик.
– Вижу, товарищ старшина.
– Евдокимов.
– Да, я помню.
– Ну и молодец. Вот там размещены вольнонаёмные, вроде тебя. Старшая сейчас Прохорова. Запомнила?
– Прохорова. Запомнила…
– Скажешь ей от моего имени, что ты поставлена на довольствие. Пусть разместит и накормит. В общем, как в той сказке – утро вечера мудренее. С утра на службу, ну а мы разгружаться. Давай Дегальцева, не печалься, вперёд… Заводись, Петренко!
Старшина запрыгнул в кабину и хлопнул дверью, загорелись узкие щели фар с козырьками, кое – как осветив грязь перед собою, колёса буксанули, полуторка съехала кузовом в сторону и тронулась, а Шура, помедлив секунду, направилась к двери в мазанку вольнонаёмного состава, нащупала лепесток щеколды и открыла дверь в тесные сени, за которой была другая, чуть приоткрытая дверь. Через узкую щель пробивался жёлтый свет керосиновой лампы и послышались звонкие девичьи голоса.
– Нинка, идёт кто-то. Небось Евдокимыч вернулся.
– Да слышала я. Машина прошла. Занавеску задёрни, не срамись…
Шура затворила за собою входную дверь и нерешительно толкнула дверь в комнату.
– Здравствуйте, – тихо проговорила она, осматриваясь.
Слева, в углу, громоздилась печь, справа, у стены, стоял стол с лавкой. Поперёк комнаты была натянута верёвка с ещё колышущейся, только что задёрнутой занавеской из весёленького цветастого ситчика. На полочке, закреплённой к стене, колеблющимся светом горела керосиновая лампа с закопчённым стеклом, а у стола стояла стройная, крепкая девушка с длинными волосами, заплетёнными в толстую косу, в форменных гимнастёрке и юбке, только без знаков различия.
– Во… Ты кто?
– Мне Прохорову. Товарищ старшина Евдокимов направил.
– А! Здравствуй. Ну, слава Богу, дождались. Какую неделю ему говорю – работать некому. Разродился наконец… Тебя как звать?
– Александра…
– Саша, значит. А я Прохорова и есть, Нина.
– Из-за занавески выглянула пухлая, босая девушка с короткими шелковистыми соломенными волосами, в белой рубахе, кое-как заправленной в форменную юбку, с любопытными круглыми серыми глазами, обрамлёнными густыми белесыми ресницами.
– Так нет Евдокимыча, что ли?
– Да он машину разгружать поехал, а мне велел сюда идти. Сказал, что я на довольствии.
– Ну, ясно, что не в древнем рабстве. За вещами на склад завтра пойдём – приоденешься как положено – а сейчас накормить тебя надо, – проговорила Нина, оценивающим взглядом рассматривая Шуру, – с утра небось не ела.
– У меня сухой паёк есть, – будто извиняясь сказала Шура, торопливо развязывая свою котомку.
– На стол клади свой паёк. Вон, в печке картошка горячая, достану сейчас. Поужинаешь, чаю попьём, познакомимся. Танька, ты чего стоишь, воду неси… Её Таня зовут, мы вместе в одной смене теперь будем… Слей Саше, небось пропылилась вся. В кузове, небось, ехала?
– В кузове… Растрясло всю…
– Ну вот… Тань, да ты кипятку-то в ведро плесни, чтобы тёплая была. Холодрыга же на дворе, застудится…
Через полчаса они сидели за столом, и Шуре, в первый раз с того дня, как весною пришла похоронка на её сводного брата Афанасия, было наконец спокойно и хорошо, потому что новые подруги приняли её как равную, потому, что с кожи и волос наконец была смыта противная липкая глиняная грязь, потому, что варёная картошка была горячей, и эту картошку можно было щедро обмакнуть в соль… А ещё потому, что жизнь Шуры – по крайней мере на ближайшее время – наконец-то определилась.
3.Другие. Ноябрь, 2020
– Ну да… Шла, шла, пирожок нашла… По чистому полю с анютиными глазками, через синие реки с берёзовыми мосточками, под голубыми небесами с весёлыми ласточками, и – повстречалась. На земляничной полянке, надо полагать, – прокомментировал я начало легенды, изложенное Николаем, – точно, да… как в сказке.
Конечно, Николай услышал иронию в моих словах.
– Про берёзовые мосточки – поэтично, у вас талант… Да я понимаю, о чём вы, – проговорил он, задумчиво разглядывая своё отражение в лужице, растёкшейся по асфальту под нашими ногами, – то есть, о чём – это я формально понимаю, а как это в реальности – даже и представить себе не могу. В том смысле, что вот так – взять, выйти в чисто поле с котомкой за плечами, и куда-то идти не знамо куда от догоняющей тебя линии… Фронта, между прочем. Я ведь предполагаю, по какой дороге она ушла. Там и сейчас просто пыльный просёлок. Асфальт, потом уже, по другой дороге проложили, а раньше в райцентр там ходили… Шура, конечно, в райцентр пошла. Всё-таки железная дорога, власть какая-то… Только это сорок километров, между прочим. Пусть даже летом… Сколько может унести двадцатилетняя девочка в котомке за плечами? При том, что, наверное по большей части босиком шла, чтобы какие-нибудь единственные башмаки не разбить… Мы вот с ребятами, в благословенном студенчестве… в походы на выходные ходили, а на самом деле – водки попить и побезобразничать. Пешком – от трамвая до электрички, ну и от электрички километров десять. В глушь, так сказать. Ну, пусть на три дня ходили. Так у пацанов рюкзаки были килограммов на двадцать, у девчонок на десять… Хорошо, минус водка… Всё равно. А ежели – незнамо куда? Если сказать, что люди другие были – так это ни о чём…
– Ни о чём? Наверное, и ни о чём, если в анатомическом смысле. Только я тут вашего Платона вспомнил, как он человека определял…
– Это вы про «Тимея», что ли? Про голову? – неожиданно нервно отреагировал на моё замечание новоиспечённый земляк, как если бы я его ни с того ни с сего ущипнул за ляжку, – ну, он же это не в анатомическом смысле, он же идеалист скорее… У него как. Наверху – Ум – Творец, от Ума происходит мировая душа, и соответственно мировое тело, в совокупности космос, от них – человеческие душа и тело, в совокупности человек. А ниже уже мухи и камни. То есть, сначала идея, а от неё – материя… Древность эдакая, давно раскритикованная и истлевшая в пыль. Всё тихо и спокойно, живи себе, да потребляй с удовольствием здесь и сейчас… А тут неудобство – астроном этот озабоченный, с этим своим «Фронтирс» … Вот вам и древность, получите и распишитесь.
– Именно. Тогда получается, что всё-таки – другие. Они – другие. Или, правильнее сказать, что мы – другие, потому что они ближе к началу, а мы… мы к концу.
– Это я вас своим пессимизмом заразил, – сказал Николай, на этот раз примирительно и даже с виноватой улыбкой, – что-то прохладно стало. Мурашки даже какие-то… Может, коньячку немножко, ежели этот… транспарентный оставил?
– Невзлюбили строителя башни? – спросил я, открывая дверь в кафе и пропуская Николая вперёд.
– Да ну его, – он решительно направился к нашему столу мимо всё так же вяло движущегося, правда теперь уже под какую-то бодрую попсу, хоровода, – вот он точно – другой.
– В том смысле, что… ещё ближе к концу?
– Точно ближе.
– А это «точно» – не зависть? Вам-то не хочется быть ближе к концу?
Он усмехнулся.
Атмосфера за столом не изменилась. Стайки по интересам функционировали в прежнем режиме, милая Людочка что-то нашёптывала на ушко в конец осовевшему юбиляру… Правда, провинившийся Физик со своей синеглазой брюнеткой куда-то исчез, зато уровень жидкости в бутылке коньяка остался неизменным.
– По половинке?
Я не возражал.
– Так в чём же их отличие-то? – решил всё-таки продолжить тему после формальной паузы, полагающейся для пережёвывания закуски, Николай.
– Да – в чём… Знаете… Мне, как раз, когда я срочную отслужил и только вернулся… с матушкой моею в ту самую Кержинку – вы упоминали – поехать пришлось. По печальному поводу – умерла её сводная сестра, тётя Наташа. Она одинокая была, жила себе тихонечко – и умерла… в хатке такой… Раньше-то я у неё только один раз был, маленьким совсем, а тут, в более – менее взрослом состоянии… Так-то мы в Кержинку наведывались, но заезжали к другой сводной сестре, Ганне – у той и семья, и дом по тем временам хороший… Когда приезжали, и тётя Наташа к ней заходила с нами повидаться… Ну, по крайней мере, я почему-то у неё в доме не был, а тут зашли с матерью… В общем, как сейчас принято говорить – это был культурный шок.
– Что же там… такого?
– Ну… Вокруг домики под железными крышами, палисадники… Где-то мотоцикл у двора стоит, машина даже… А тут – плетень покосившийся… Среди вишен, за плетнём, хатка низенькая, беленькая, вроде как тоже покосившаяся, под высокой крышей, соломенной, труба белая из соломы торчит… Дело летом было, как раз вишни созрели. Дверь дощатая в хатку – я роста невысокого, а согнуться пришлось, чтобы войти. Крошечные сени, ещё дверь – и единственная комната, с печью на целую её треть.
– Типа студия, – усмехнулся Николай.
– Типа… Только пол земляной… Стол из выскобленных досок сколочен, у стены за столом лавка. Стены неровные, мелом побеленные, как руками лепили… Окошко крохотное на четыре стёклышка… Нет – два окошка. Иконки в углу, на полочке… Единственный анахронизм – кровать железная никелированная с высокой периной, подушками, кружевом каким-то аккуратно застелена – я думаю, тётка моя больше на печи спала. Вообще чистенько так, даже на полу, хоть и земляной. Да… Так что меня поразило – потолка не было. Вот прямо солома над головою, как шалаш. А! И ещё анахронизм – лампочка на проводе с потолочной балки свисает… Потолочные-то балки – да просто жерди ошкуренные – есть, понятно, без них же крышу не поставишь, а на балках – до них рукой достать можно – пучки с травами на гвоздиках висят, сушатся и пахнут. Вообще странно так говорить о запахе, но мне запах запомнился. Словами-то не передать – но тёплый такой, пряный… И лучик света сквозь крышу каким-то образом пробился когда мы там были, и прямо на иконки…. Вроде бедно всё до слёз, и плохо, а мне вдруг так хорошо показалось… До сих пор всё помню. В деталях. Тётю Наташу от дома Ганны провожали… Наверное, она болела и там умерла, и мы с мамой в этот домик просто так пришли, с местом попрощаться. Домик-то долго не мог простоять – стены каждый год мазать надо, потому как – мазанка. Крышу поправлять, зимой топить. Так и оказалось – долго не простоял, колхоз кому-то участок потом прирезал… А теперь и самой Кержинки считай нет.
– Да, я такие хатки не застал… только на картинках видел, – согласился Николай, – наверное, романтично. Пастораль. Но жалеть особо нечего, на самом-то деле. Одно дело – на экскурсию сходить, а другое – каждый год мазать, поправлять, печь эту грёбаную топить и дожидаться, когда от уголька какого сгорит вся эта красота к чёртовой матери… Кержинку и правда жалко – не пережила укрупнений… Живописное место. Мы туда на пруд, что внизу, под кладбищем, с пацанами бегали – карасей дёргать. Комаров там, правда! Тоже до сих пор помню. Да… Так мы – про отличие?
– Так и я про него…
– Не уловил…
– Дом, который я знаю – с потолком и прочей роскошью, вроде пола из досок – бабушке моей после войны колхоз поставил. Он и сейчас пока стоит. Подразвалился правда, за сорок-то лет… Там теперь летом чья-то чужая бабушка гостит, а зимой дом пустует… Но не суть. Так я думаю, что этот дом вместо вот такой же хатки поставлен был, и в ней они втроем – с мамой и тётей Клавой, до войны и жили.
– Так их же три сестры было? – удивился Николай.
– Люба до войны замуж вышла.
– А… Понятно. Так – и?..
– Да… Ну вот, жили они втроём – в комнате в стиле шалаша – правда с большой печкой, на которой можно спать… Лампочка Ильича на потолочной балке, как у тёти Наташи, если и висела, то светила часа два после захода солнца, а потом гасла в силу дефицита солярки, а так – лампа керосиновая, у которой Шура тетрадки и проверяла, а Клава учебники листала… И скажите теперь, особенно с учётом вашего замечания о том, что жалеть особо нечего ну и так далее… Вы можете представить свою жизнь в таком вот доме, без интернета… и дальше, по нисходящей – без телевизора, без радио, без телефона, газет… Хотя, наверное, при школе или клубе какая-то библиотека была, а у правления – стенд с газетой… Лектор из района раз в месяц приедет, расскажет, что в мире делается, парторг разъяснит – у них же в правлении телефонная связь с районом… Вам легче представить, чем многим прочим согражданам – ваша бабушка, наверное, так же жила и что-то рассказывала. Так представляете, а?
Николай, похоже, был озадачен, пребывал в недоумении, впал в ступор и потому отделался несколькими эмоциональными оценками, приправленными междометиями.
– Эка вы… напористо! Ну… представить-то всё можно… Можно ли выжить, что ли, упав… так сказать… с вершин цивилизации?
– Ну… Упав, или поднявшись… Куда идём – это отдельно.
– Так даже… Вы против прогресса?
Я решил не прикидываться городским сумасшедшим ради минуты славы.
– Боже упаси… Скорее, против прогресса ради прогресса… и любой ценой.
– Ну, слава Богу, – развеселился Николай, – а то я уже подумал, что по ночам вы ломаете ткацкие станки и метаете пращой камни в передатчики на сотовых вышках.
– Не, теперь принято просто в фольгу заворачиваться. Но я – только по пятницам, когда выпью.
Мы неожиданно дружно рассмеялись, сбросив напряжение, которое обычно рождает полемика.
– По половинке?
– Пожалуй…
Я решил, что полемические приёмы в этом общении и вправду – лишнее.
– Я, на самом деле, имел в виду способ их жизни, который совсем не совпадает… с тем… как мы живём. Вот Шура с матерью и сестрой вот так вот жили… На земляном полу, если образно. И односельчане их – так же. И не могли они не ощущать себя частью земли, из которой они выросли, как морковка на их грядке, вишня в их саду или какой-нибудь репейник на обочине. Они – все вместе, народ. Для них, как в эпосе, их земля и вправду матерью была… Мать нормальные люди защищают. А для нас, нынешних, она – что? Место прописки? Территория? Источник ресурсов? Страшновато, если для большинства уже.
Николай помолчал задумчиво, глядя куда-то поверх голов совсем раскрасневшихся дам, сидевших слева наискосок и продолжавших напряжённо и громко шептаться, и не торопясь проговорил:
– Ну, насчет земляного пола и морковки не знаю… Только человек – это же общественное животное, и поэтому думаю, что газета на стенде у правления, техникум в Острожске… О чём ещё вы там говорили, кроме хаты… Это важнее. Для человека важно, в какой информации он варится, потому что ежели человеческой информации для него нет – то он… Маугли. Так что… Историю хотите?
Я не возражал.
– Учиться я приехал в самый раз на излёте Союза. Три года ему оставалось, о чем, как вы помните конечно, никто тогда и не думал, а мне тогда… постойте, да… и восемнадцать не исполнилось, я вообще, как теперь понимаю, ни о чём тогда не думал, а всё больше рефлексировал и страдал от прыщиков. Перестройка в разгаре, Михал Сергеич по телевизору про новое мышление режет… А мне что, я из колхоза… с направлением на руках от райкома комсомола – мол, активный участник, и даже лауреат межрайонных конкурсов, с той самой «Рябинушкой»… Ну, комсомол тогда ещё уважали, поэтому экзамены кое-как, по рабоче-крестьянски, я сдал и заселился в общежитие. Понятно, осенью на картошку… Днём на грядках, а вечером костёр, самогоночка, и достаточно желающих продемонстрировать индивидуальность свою творческую. Я-то, конечно, со своими плясовыми «…Я по жёрдочке шла…», не высовывался…
– Виолончелисты тоже молчали? – усмехнулся я.
– Отчего же. Но не о том… В первый же вечер, у костра я эту пару и увидел – красивый такой, рослый чернявый парень, в меру лохматый, и девчонка… Они тогда уже на третьем курсе были. Как оказалось – женаты, ещё на втором курсе поженились. Да! А девчонка, кстати, как раз виолончелистка. Говорят, её сам Ростропович хвалил. И вот, народ загалдел – приглашают кого-то – и вышли они к костру, он с гитарой – я ещё удивился, никогда таких не видел – дека лаковая, гриф тонкий, с инкрустацией, ремень широкий, а не верёвочка какая-нибудь… И вот, встал он у костра, ноги пошире расставил, девочка рядышком на землю села, коленки руками обхватила, смотрит на него большими влюблёнными глазами, в которых пламя костра отблескивает. Волосы, распущенные чуть не до пояса… А он как начал… Голос неплохой, гитарой владеет, глаза горят… Я такого и не слышал раньше – оказалось, из репертуара Цоя. Мне ребята объяснили, типа внимай деревня – русский рок! Сказали, парень этот в местной группе играет… Название не помню, но по тем временам известная была… Они пораньше Шнура под музыку заматерились, и даже более мерзко… И вот, публика в трансе, тем более – поддатые все… Сидят на травке, раскачиваются, смотрят на исполнителя влюблёнными глазами, как та девчонка… А она уже встала, руки над головою подняла… Фигурка тоненькая такая, костёр через неё просвечивает… И начала вокруг парня танцевать – извиваться так, как в индийских фильмах. И я чувствую, что тоже раскачиваюсь, под «Алюминиевые огурцы», хотя смысла этих «Огурцов» и не улавливаю. Но балдею, расчёсывая прыщик… В общем, акт искусства. И вот, когда дошёл чернявый до «Мы ждём перемен», все орать начали – «Пе-ре-мен!» – как бешеные, и я вместе со всеми. Просто слово. Даже не слово, а вопль без смысла, но зато объединяющий. Для меня смысла точно не было – каких перемен, на хрен? Ни о каких переменах я не думал, у меня их и так в избытке тогда было – вчера ещё быкам хвосты крутил… Но если бы тогда кто-то к костру вышел бы и сказал: – «Товарищи дорогие, зачем лихо будите? Не нужны вам никакие перемены, учитесь себе спокойно, на благо родины и своё…», – я бы того гада, и нормального человека одновременно, лично ногами бы бил…
Николай помолчал немного, словно пытаясь понять, что же такое с ним приключилось тогда.
Хотя я и думал, что он давно понял, иначе не стал бы рассказывать свою историю, но всё-таки заметил:
– Эффект толпы… Деперсонализация, – неожиданно я вспомнил интересное словцо, – говорят, что чем больше толпа, тем больше эффект, особенно, ежели персона не слишком-то и сформировалась…
– Да там и толпа-то не Бог весть какая была. Человек сто… Но, тем не менее, да… – согласился он, – самое интересное, что Цой ведь про другие перемены – не про те, о которых мы орали, или же сейчас продолжают орать – излагал. Он же про себя пел… Это я сейчас, если хотите, как этномузыколог заявляю. Достаточно просто текст внимательно прочитать… «Больше нет ничего, всё находится в нас…». Ведь и правда, легче крушить всё вокруг, чем изменить свою жизнь. Так и тянем… до последнего.
– Может, оттого и умер? В каком-то смысле, вовремя. Ну… чтобы остаться, а не стереться в прах… заживо.