скачать книгу бесплатно
Его хорошее настроение способствовало хорошей работе. О том, в каком настроении пребывал Маркузе, со своей несчастной влюбленностью, говорить было бы излишне.
К тому ж на даче в такую пору года предсказуемо царила неимоверная скука. Природа, воздух, парное молоко – это, конечно, было хорошо, но вот безлюдье, отчего-то преподнесенное Крестовским тоже как благо, угнетало, да еще частящие дожди наводили печаль.
Все дачные жители по соседству уже разъехались, и Крестовский с Маркузе пребывали в тоскливом одиночестве. Большую часть серых дней, что были там прожиты, они, конечно, работали, а если позволяла погода – впрочем, она мало позволяла, – то прогуливались по аллеям, вороша ногами мокрую палую листву и с недоумением вспоминая Пушкина, находившего в осени прелесть и очей очарованье.
На почве скуки и общего препровождения времени они даже сдружились. Вернее, один Крестовский стал испытывать к Маркузе дружеское чувство, Маркузе же всегда держал в уме, что влюблен в жену Крестовского, и был несколько отстранен. Крестовский неловкости своего более молодого приятеля не замечал, а если и замечал, то принимал ее за юношеский трепет перед ним как известным писателем, обитателем литературного Олимпа. И чтобы дать понять, что никакой он не небожитель, а самый что ни на есть обыкновенный человек, Крестовский много откровенничал перед Маркузе.
Например, в подробностях рассказывал он ему о своей поездке в Варшаву, случившейся несколько лет назад. Он был там в составе официальной комиссии, которая исследовала городские подземелья. В них, по мнению вышестоящих лиц, после подавления польского восстания могли скрываться бунтовщики, не желавшие сдаваться в руки правосудия. И нескольких из них действительно сыскали в варшавских катакомбах.
Еще не преминул Крестовский открыть молодому человеку, мечтавшему, по его предположению, стать писателем, секреты своей литературной кухни. Начал он с прописной и неоригинальной истины:
– Быть романистом – тяжелый и неблагодарный труд, – сказал он. – На примере своих «Петербургских трущоб» скажу с полным основанием: столько подготовительной работы нужно проделать, прежде чем приступить к воплощению замысла! Да и пока сам замысел окончательно не оформится во что-то сносное, удобоваримое, столько времени пройдет и столько изменений в него, в замысел то бишь, будет внесено, что от начальной идеи останутся только ножки да рожки, и это будет что-то совсем другое, вовсе не то, что ты предполагал, когда она, идея, только зарождалась в твоей голове.
– Это понятно, – сухо ответил Маркузе, отнюдь не собиравшийся, вопреки мысли Крестовского, становиться писателем и посему нимало не интересовавшийся метаморфозами, что претерпевает замысел на пути от рождения до окончательности своей. Другое дело – сбор материала, ради которого Крестовскому пришлось побывать в самых темных и грязных трущобах Петербурга; это было действительно любопытно, куда любопытней, нежели далекая Варшава. Поэтому Маркузе перевел разговор в другое русло, в котором тот и начинался: – Вот вы упомянули про подготовительную работу. Правда ли, что в поисках фактического материала для своего романа вы пережили немало приключений?
Крестовский усмехнулся, расправляя усы.
– Приключения? Были и приключения, а как же без них. Среди персонажей моего романа, как вы, конечно, заметили, много самого разного сброда – преступников, бродяг, нищих-попрошаек. Вводя в произведение таких специфических, с позволения сказать, героев, я должен был следовать правде жизни столь же строго, сколько и при описании, допустим, людей из высшего общества. Поэтому мне просто необходимо было познакомиться с миром городского дна, рассмотреть его досконально, вблизи и изнутри. И я отправился в опасное путешествие по этой преисподней. Моими проводниками, Вергилиями были полицейские, с которыми я свел для этой цели знакомство. И блюстители закона показали мне ночлежные дома и подвалы, где обретаются преступные обитатели трущоб, рынки, где они обворовывают зазевавшихся обывателей, трактиры и кабаки, где они пропивают украденное. Как вы понимаете, я не мог явиться в трактир самого низкого пошиба в том виде, в котором я сейчас перед вами. – Крестовский убрал со своего сюртука, как всегда безупречного, несуществующую пылинку. – Я должен был рядиться в нищенские лохмотья, а выражение лица иметь туповатое. Вот такое. – Он скорчил неожиданную для своего холеного вида гримасу. Маркузе даже рассмеялся против желания. – Приходилось и напиваться до положения риз, чтобы, так сказать, соответствовать окружающей обстановке, поддерживать общение с завсегдатаями заведений, входить в разговоры с ними. А как только выйдешь наружу, тут же торопливо, невзирая, что пьян, заносишь в записную книжку все наблюдения, все словечки, пока не забыл. Занятный досуг, что и говорить!
Крестовский улыбнулся в усы, помолчал и продолжил:
– Были и курьезы, и приключения, о коих вы любопытствовали. Вообразите: вечер, трактир «Ерши», пристанище многих воров и пропойц, вся публика уже навеселе, а кое-кто и на взводе. Я сижу в уголке, смотрю и все запоминаю. Вдруг – драка! Одна пьяная компания что-то не поделила с другой, и началось! Кто-то кому-то расквасил нос, кто-то выхватил нож и пырнул им неприятеля в живот. Крики, грохот, кровь!
– Ужас! – заметил Маркузе.
– Вот именно: ужас! Я, признаться, порядком перепугался и проклял тот день, когда решил писать «Петербургские трущобы» и соблюдать правду жизни. «Вот она, правда жизни! – пронеслось у меня в голове. – Сейчас как вгонит эта правда мне нож в сердце или стукнет лавкой по лбу – и прощай!» По счастью, на шум явилась полиция. Всех, кто был в трактире, без всякого разбора забрали в часть, и меня тоже. Пришлось переночевать в камере, только утром, когда я назвался сам и назвал своих друзей из уголовного сыска – а это уважаемые люди, – меня выпустили. Вот вам приключение! Но еще большее приключение я имел тогда дома, когда оправдывался за ночное отсутствие перед Варварой Дмитриевной. Вот каких жертв требует литература!
Крестовский весело рассмеялся.
Маркузе, видя, что он в благостном расположении духа, этим воспользовался, чтобы задать вопрос, который давно его волновал.
– Ваши записные книжки… Уж простите за такое, но совершенно случайно я заглянул в них: они лежали раскрытыми на столе. И обнаружил, что заметки в них сделаны двумя различными почерками. Можете не отвечать, но просто интересно.
– Почему два разных почерка? Да потому что принадлежат двум разным людям – мне и моему другу, ныне, увы, покойному, Николаю Герасимовичу Помяловскому.
– Знаю, это тоже писатель, автор «Очерков бурсы» и повести «Мещанское счастье».
– Он самый. Очень талантливый был человек! Жаль, что рано ушел от нас, он мог написать много больше. В том числе и «Петербургские трущобы»!
Маркузе изумленно поднял брови.
– Как это?
– Да очень просто! Вам как другу я могу довериться. Изначально замысел написать большой роман, исследующий жизнь трущоб, был его, Помяловского. Он даже приступил к его выполнению, написал несколько глав. Но его жизнь оборвалась слишком рано, ему всего двадцать восемь лет было, и он ничего не успел. И я, будучи самым близким ему другом, подхватил его идею. И поверьте, в этом нет решительно ничего зазорного или предосудительного. Таково было предсмертное желание Николая, и я всего лишь следую ему. В определенном смысле это даже, если угодно, мой долг! Сам Николай так и сказал.
Такое признание было крайне неожиданно, поворот прямо как в «Петербургских трущобах». Маркузе жаждал подробностей.
– Расскажите же! – попросил он.
– Извольте, – сказал Крестовский.
Глава седьмая. Человек пропащий
Всеволод Крестовский на несколько лет был младше, чем Николай Помяловский. Были они выходцы из разных сословий: Крестовский происходил из дворянского рода, Помяловский – из духовенства, сын дьякона. Соответственно, когда первый в детстве постигал азы наук в одной из лучших столичных гимназий у лучших педагогов, второй занимался зубрежкой и подвергался «секуциям» розгами – так, на русский лад и сообразно со смыслом, переиначили слово «экзекуция» – в никчемной бурсе, духовном учебном заведении с жестокими нравами и плохой репутацией. Однако же ни то, ни другое, ни третье не помешало им, при знакомстве в Петербургском университете, куда они оба почти в одно время поступили, сойтись в дружбе на почве любви к литературе.
Крестовский, по его собственному признанию, глядел в рот старшему товарищу и вообще находился под его влиянием. Так, если вначале Всеволод увлекался стихотворчеством и мечтал стать знаменитым лирическим поэтом, то, когда сблизился с Помяловским, прогремевшим со своими повестями «Мещанское счастье» и «Молотов», обратил взор и намерения свои уже на прозу. Крестовский стал грезить о том, чтобы заявить в ней о себе столь же громко, как и его друг. Он даже, чего греха таить, слегка завидовал ему, натыкаясь в журналах на хвалебные отзывы о его произведениях. «Вот бы и у меня, – думал Крестовский, – было такое же острое и правдивое перо, как у Николая, вот бы и мне так же уметь отображать действительность, поднимать проблемы, свойственные нашей современности».
Но, конечно, далеко не во всем желал Крестовский походить на Помяловского. Талантом друга Всеволод восхищался, знанием и пониманием жизни, ему присущими, тягой к знаниям, не убитой в бурсе, но одно свойство натуры Николая ему претило. Это пристрастие Помяловского к зеленому змию.
Сам Крестовский фарисеем далеко не был и мог себе позволить кутнуть в теплом студенческом кругу. Но то, с какой страстью и даже, пожалуй, яростью отдавал дань Бахусу Помяловский, его ужасало. Николай днями пропадал в самых отвратительных, грязных кабаках и распивочных, что, конечно, вредило не только его литературной деятельности, но и благосостоянию и здоровью. Не раз Крестовский призывал друга остепениться, покончить с таким разгульным образом жизни, взывал к его благоразумию.
– Ты же понимаешь, что водка не доведет тебя до добра! – неоднократно говорил он Помяловскому.
Но тот только безнадежно махал рукой.
– Оставь, Всеволод! Я уже человек пропащий и измениться не смогу. Среда, понимаешь, среда сотворила меня таким, я всецело продукт ее воздействия. Всю жизнь меня окружало пьянство, и как же мне было не попасть в его сферу! Впервые я побывал в пьяном состоянии в семилетнем возрасте: в таком уж месте рос, на окраине, где все сыздетства с вином знакомятся. Потом бурса эта, пропади она пропадом, когда-нибудь я так распишу все царящие там порядки, откровенно и безо всякой утайки, что мало не покажется. В бурсе тоже повальное пьянство. Вроде бы и сопляки по возрасту учатся, но как не выпить, как не успокоить душу, не облегчить страдание после очередной порции розог, получаемой за самый ничтожный проступок. Так что там я тоже часто бывал пьян. Ну, а затем – что уж тут поделать, – затем это вошло в привычку, от коей уж до самых последних дней не избавиться мне. Душа требует! И рад бы трезвости, но – требует!
Крестовский, впрочем, выслушав такую тираду в оправдание водки, от Помяловского не отставал.
– Ну хорошо, – отвечал он, – не жалеешь здоровья, будущего своего не жалеешь, которое ты своими попойками укорачиваешь, – это ладно. Но ведь ты еще себя у литературы отнимаешь! Сколько ты бы мог написать толкового вместо того, чтобы тратить впустую время в трактирах, среди всяких шаромыжников!
Такой довод заставлял Помяловского потупить голову, он признавал, что упрек справедлив: писатель в нем все-таки боролся с пьяницей. И однажды он нашел что возразить Крестовскому.
– Почему же это я впустую трачу время? – возразил он, когда в очередной раз свиделся с другом после бурного досуга в каком-то притоне. Под глазом у него красовался синяк, от головной похмельной боли он морщился, но говорил твердо. – Ничего не впустую, я как раз имею в виду будущее произведение. Роман! Большой роман!
– Ну да! – скептически усмехнулся Крестовский. – И именно в видах романа ты до чертиков набрался и пострадал физически. – Он насмешливо кивнул на подглазный «фонарь», светившийся на физиономии Помяловского.
Тот настаивал на своем:
– Если хочешь, то да! Ко мне пришла блестящая мысль – написать роман о жизни низов Петербурга. Предполагаю озаглавить его «Брат и сестра» и рассказать, как по воле судьбы, или, точнее, по воле злых людей, эти самые брат и сестра очутились в трущобах Петербурга. Да, или как тебе такое название: «Петербургские трущобы»? Как тема, а? Ведь в нашей словесности как дела обстоят? В романах обыкновенно действуют великосветские особы, помещики, дворяне, а где же жители этих самых трущоб? Ну, расскажут о ком-нибудь в каком-нибудь очерке – и все! Но это же мелко! А я хочу дать широкую картину нравов обитателей дна, описать их отношения, их связи между собой и с внешним миром. Да еще и заключить эту картину в рамку увлекательного сюжета со многими линиями и героями! Ты, должно быть, удивишься, но эта идея родилась как раз во время моих похождений по питейным заведениям, от коих ты меня по-дружески предостерегал. Ведь там и собираются по обыкновению своему преступники, бродяги и прочие отбросы общества. Глядя на них, я подумал: «Да вот же они, мои персонажи!» Как тебе такая польза от моего пьянства, а?
Помяловский торжествующе улыбался.
Крестовский выслушал эту его блестящую мысль с восторгом, но и опять же с завистью. «И как я сам до такого не додумался? – с сожалением думал он. – Петербургские трущобы! Я все собирался приступить к сочинению прозаического произведения и размышлял, что может быть интересно читателю, размышлял и затруднялся с решением. Да трущобы же! Трущобы – вот что интересно! Вроде бы и рядом они, но обыкновенный читатель не знает, что в них творится, в этих притонах нищеты, преступности и разврата. Не знает, но все же весьма любопытствует! Хочется же, ах, как хочется пощекотать нервы чтением о грязи и зле! Ну, Николай! Ну, голова! Такую тему нашел!»
– Ну, Николай! Ну, голова! – Крестовский одобрительно похлопал друга по плечу. – Прекрасная задумка! Теперь-то ты, я чаю, забудешь о кабаках и возьмешься за писанье романа!
– Отчего же забуду о кабаках? – спокойно и уверенно возразил Помяловский. – Я продолжу в них бывать, но теперь со смыслом. Буду собирать материал для романа, изучать поведение их посетителей, записывать их жаргон. Где ж мне найти еще такую благодатную почву для изучения своих будущих персонажей, как не в кабаках? Они же все там налицо – воры, жулики, шлюхи. Нет уж, как угодно, а теперь это в своем роде моя обязанность!
– Эвон как ты повернул! – Крестовский против воли расхохотался. – Ну и хитрец! А я и поверил, уши развесил, а ты просто причину для пьянства своего придумал!
– Да нет же! – воскликнул Помяловский. – Это вправду будет, клянусь тебе, исключительно в видах романа!
И действительно, в дальнейшем в подтверждение своих слов Помяловский с гордостью предъявлял Крестовскому свои записные книжки с заметками и зарисовками по следам визитов в притоны, полные всевозможного сброда. Он даже создал несколько глав описательного свойства, которые тоже показал другу и о которых говорил, что они пойдут в середину романа.
– А начало?
– А начало я еще не придумал.
На этом, на неосуществленном начале, вся работа Помяловского над романом завершилась. Пьяница все-таки победил в нем писателя, кабаки же из благодатной почвы для изучения трущоб вновь превратились в места попоек. Прошло не так много времени, и он стал возвращаться из своих походов, не сделав ни единой записи, зато пьяный как сапожник и часто битый.
Стоит, однако, отдать Помяловскому должное, забросив роман, он все же в меру своих возможностей, слабых перед пагубной привычкой, взял себя в руки и принялся за написание «Очерков бурсы», мысль о которых давно лелеял.
А потом он смертельно заболел.
В данном случае речь не о белой горячке, как можно было бы предположить, хотя бы немного зная Помяловского. Хотя и ею он, бесспорно, бывал мучим, и жестоко мучим: в моменты припадков посещали его жуткие видения. Так, являлся к Николаю давно уже покойный его дедушка, в руках держал книгу, куда были занесены все плохие поступки, что когда-либо совершил Николай, начиная с детства. Дедушка громко читал по книге и в конце объявлял, что Помяловский должен отправиться в ад. После этих слов сразу же разверзалась бездна преисподней, со многими грешниками в кипящей смоле, и демоны тянули туда Помяловского. Он упирался, рыдал и кричал, умолял оставить его на земле, а демоны, рогатые и козлоногие, с ехидными усмешками, настаивали на своем. Но они так и не увлекли его в ад, и не белая горячка явилась причиной его гибели.
Осенью 1863 года на ноге у Помяловского образовалась опухоль. Он счел эту болячку ерундовой и за врачебной помощью не обращался. Воспользовался народным средством – приложил в бане к опухоли с десяток пиявок. То ли от этого стало только хуже, то ли и так процесс уже был необратим, но больное место стало нарывать. Однако же и тогда Помяловский не поспешил к докторам. «Будь что будет», – досадливо отмахивался он от беспокоившихся за него друзей. Пришлось насильно везти его в клинику Медико-Хирургической Академии. Врач вскрыл нарыв и констатировал антонов огонь, или гангрену. Причем безнадежную.
– Ваши дни и даже часы сочтены, – объявили Помяловскому.
Эту новость Помяловский принял отрешенно, с совершенным спокойствием. Пожалуй, смерть была для него лучше, нежели жизнь в постоянном пьянстве, мучительная и унижающая его достоинство. Да и было любопытно узнать, правда ли, что его ждет ад, которым пугал его покойный дедушка, или все-таки что-то лучшее, например, просто небытие.
Единственное, о чем он попросил:
– Позовите Крестовского.
Всеволод, узнав о желании друга видеть его – скорее всего, в последний раз, – конечно, не заставил себя ждать. Он примчался в клинику, вошел в палату. Помяловский был бледнее простыни, на которой лежал.
Страшно было смотреть на товарища, совсем еще молодого, широкоплечего, дородного – и обреченного смерти. Как мало пожил – и как мало написал!
– Коленька, дружочек, как же так… – прошептал Крестовский, припав на колено перед его постелью. Попытался подбодрить Помяловского, а в большей степени самого себя: – Уверен, врачи, коновалы этакие, что-то напутали и ты еще поправишься.
Николай медленно покачал головой; было заметно, что это движение далось ему с трудом. Слабость и безволие овладели им.
– Перестань, Всеволод, – проговорил он. – Я-то знаю, чувствую… Безносая скоро придет за мной, совсем чуть-чуть… чуть-чуть осталось. – Он делал большие паузы между фразами, облизывал пересохшие губы, собираясь с силами. – Я позвал тебя…
– Проститься? – сказал Крестовский.
– И это… это тоже… Но и еще есть одно…
– Что же, Коленька? Что еще может быть?
– «Брат и сестра»… Или «Петербургские трущобы»… Роман мой… Точнее сказать, замысел романа… Я тебе его… дарю! – выдохнул Помяловский.
– Что? О чем ты? – Крестовскому удивительно было слышать о таком подарке в такую роковую минуту.
– Я же видел… видел, как у тебя глаза загорелись… когда я тебе рассказывал… об идее своей… Ну вот и забирай ее… Пиши «Трущобы»… Вместо меня… Мне, как видишь, уже не суждено… ни слова написать…
– Да как же это, Коленька! – недоумевал Крестовский. – Как же я смогу, ведь это… ведь это, в конце концов, просто некрасиво!
– Вот чудак!.. Что же тут некрасивого?.. Ты же не крадешь… я тебе дарю… Более того… это даже твоя моральная… моральная обязанность… Ведь таково мое… предсмертное желание… Напиши мой роман!.. Напиши!.. Такова моя последняя воля…
Тут Крестовский, всегда такой сдержанный, не вытерпел и расплакался, уткнувшись лбом в руку Помяловского, выпростанную из-под одеяла. Это были слезы прощания с другом – и слезы благодарности.
Перед тем как впасть в забытье и уже не выйти из него до самой смерти, Помяловский успел рассказать Крестовскому, где у него в квартире хранятся черновики и наброски к «Брату и сестре», они же «Петербургские трущобы», и завещал смело ими пользоваться как своими собственными и не упоминать при этом его имени: дарить – так уж дарить все полностью. В конце повторил:
– Напиши мой роман!.. – И, помолчав, добавил: – Даже уже не так: не мой, а свой!.. Он теперь твой!..
Получив после похорон в свое распоряжение все бумаги Помяловского, касающиеся «Петербургских трущоб», и перенеся их к себе домой (они жили тогда с женой в другой квартире, более дешевой и отдаленной), Крестовский их изучил внимательнейшим образом. Понял, что для написания романа их явно недостаточно. Кроме рукописей нескольких глав, что Помяловский уже предлагал ему для чтения, это были лишь отрывочные, разрозненные наблюдения, сцены, портреты некоторых второстепенных персонажей. Но вот до того, чтобы объединить их единым сюжетом, или на худой конец наметками оного, Помяловский в своей работе над романом не дошел.
– Мало! Мало материала! – заключил Крестовский. – Придется изрядно потрудиться! Но я напишу! Ради памяти друга напишу!
Впрочем, если по правде, не столько в память о друге подхватил он его идею, а из эгоистических побуждений – в надежде на литературную славу и, отрицать это бессмысленно, в расчете на денежный прибыток, которого не мог не дать авантюрный роман об обитателях трущоб – тема-то действительно для читателя весьма завлекательная. (Сейчас он в этой корысти, не без самоосуждения, признался Маркузе.)
Так или не так, а решив продолжить начатое Помяловским, Крестовский взялся за гуж и закусил удила. Так же, как и тот, стал захаживать он во всяческие заведения, но выпивал, лишь когда обстоятельства, в лице подсаживавшихся к нему темных личностей, того требовали. Также посещал он тюрьмы и больницы, изучал бумаги по разного рода уголовным делам – на это выдали ему разрешение власть предержащие. В сопровождении полицейских чинов заглядывал в ночлежки, в нищенские приюты, в публичные дома. В общем, подошел к делу основательно и систематически, какового подхода так не хватало Помяловскому. Разумеется, и сюжетную канву разработал, о чем его покойный друг тоже не позаботился.
Из всего этого совершенно определенно можно вывести, что «Петербургские трущобы» – это прежде всего детище Крестовского, пестованное им несколько лет, а Помяловский, хотя и сказал, что дарит их ему, но по сути только подсказал идею, дал толчок. Но все же без Николая этого романа не было бы!
Так закончил свой рассказ Крестовский.
Глава восьмая. Чувство адское
Всю эту историю Маркузе выслушал с интересом, но не более. Крестовский, несмотря на всю свою откровенность, не стал для него ближе, он по-прежнему был мужем любимой женщины, то есть неприятным по сути и положению человеком. Крестовский же, напротив, начал относиться к Маркузе еще теплее как к благодарному слушателю, на которого к тому же можно положиться: юноша клятвенно пообещал, что их разговор о «Петербургских трущобах» и Помяловском останется между ними, и в его искренность невозможно было не поверить.
Во время одной из послеобеденных прогулок, под тусклым осенним солнцем, в кои-то веки проглянувшим сквозь тучи, Крестовский поделился с ним воспоминаниями о прошлом не литературного, а личного свойства. Рассказал сперва о своем раннем детстве, прошедшем в имении своей бабушки в Малороссии в небольшом селе, при этом с присущей ему добродушной улыбкой поведал, как доставалось ему от бабушки за то, что всеми лакомствами, которыми она его беспрестанно и сверх всякой меры угощала, делился со своими приятелями – дворовыми ребятишками.
Кроме игр со сверстниками – крестьянскими детьми, любимым его занятием было чтение.
– Мальчиком я рос любознательным, – сказал Крестовский. – Память у меня хорошая, мама моя, Мария Осиповна, вместе с гувернерами и домашним учителем, занималась со мной, готовила меня к гимназии.
– Вы в честь нее назвали вашу дочь? – осведомился Маркузе. Перед взглядом его как будто пронеслась первая встреча с Варварой Дмитриевной, когда она вместе с ним смеялась заспанной Мане.
– Да, конечно, – ответил Крестовский и продолжал свой рассказ.
Для получения образования, говорил он дальше, его, уже когда переехали в Петербург, определили в гимназию. Там-то он и пристрастился, под влиянием учителей и сотоварищей, к сочинительству. К стихотворчеству в первую очередь.
– Стихи у меня выходили неплохие. Для моего возраста, разумеется, неплохие. Сейчас бы я, покажи мне их, расхохотался б над их наивностью и неумелостью.
Потом, по окончании гимназии, была учеба в Петербургском университете, на историко-филологическом факультете.
– Впрочем, до учебы ли мне было? – улыбался Крестовский и накручивал на палец ус. – Во-первых, я продолжал много писать, мои поэтические, а потом и прозаические произведения, написанные под воздействием на меня примера Помяловского, стали появляться в разных журналах, радуя – грешен я, грешен! – мое тщеславие и мою корыстность: хотя и мало, а платили же за них! Во-вторых, сама по себе развеселая жизнь студиозуса не способствовала тому, чтобы грызть гранит науки. В общем, не окончил я университет, бросил. Идти по службе, гражданской ли, военной ли, я не хотел, сосредоточился на литературной работе. Тоже, доложу я вам, теплая компания среди писателей подобралась, куда тем студентам до их попоек и гульбы во всяких ресторанах да трактирах. Почти все гонорары мои на это уходили! Но пришлось и остепениться: встретил Варвару Дмитриевну.
Услышав ее имя, Маркузе вздрогнул; сердце его сжалось. Варвара Дмитриевна, милая Варвара Дмитриевна!
Маркузе скрыл свое волнение. Для этого пришлось покривить душой:
– Позвольте признаться, что я восхищаюсь вашей семьей и очень счастлив, что вхож в ваш дом, – сказал он. – Сердцем отдыхаю и умиляюсь, когда вас посещаю. У вашей четы очень ровные, спокойные отношения, настоящий образец! И дочь ваша – такая славная!
Насчет дочери Маркузе, подружившийся с ней, конечно, не лукавил, а вот что до отношений меж ее родителями… В его присутствии Крестовские действительно вели себя друг с другом ровно и спокойно, Варвара Дмитриевна, как главная зачинательница семейных ссор, не позволяла себе выходить из границ подобающей при посторонних благовидности. Однако истинное положение дел уже было для Маркузе, равно как и для всех знакомых Крестовского, благодаря Лескову, секретом полишинеля; при Лескове-то, большом друге семьи, Варвара Дмитриевна не считала необходимым чиниться, она не знала, что он по-писательски болтлив.
Крестовский, уже с грустной улыбкой и оставив в покое свои усы, покачал головой.
– Увы! Образцовой, как вы сейчас сказали, нашу чету я бы остерегся называть. Это значило бы погрешить против истины.
– Отчего же? – Маркузе продолжал играть роль неосведомленного человека.
– Ввиду хвори, что настигла Варвару Дмитриевну, ее психическое состояние, как бы это сказать, несколько испортилось. Появилась у нее неуверенность в себе, а отсюда и неуверенность вообще в окружающей действительности и, собственно, неуверенность во мне. И все это вылилось в сомнения в моей супружеской верности.