banner banner banner
Беллетрист-криминалист. Роман о писателе Александре Шкляревском
Беллетрист-криминалист. Роман о писателе Александре Шкляревском
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Беллетрист-криминалист. Роман о писателе Александре Шкляревском

скачать книгу бесплатно


– Негоже дитя обижать, – провозгласил он.

С тех пор я и считался под его защитой, пока он не отбыл. Естественно, я к нему тянулся, старался быть всегда подле него.

Звали его дед Осип. Уходил он в собор молиться рано утром, еще засветло. Возвращаясь, обедал, спал, а уж затем попадал в мое распоряжение, как он называл то время, что я крутился около него в его же нумере. Я читал ему вслух, как и бабушке, душеспасительные книги, а он умилялся. В качестве награды я упрашивал его рассказать что-нибудь о тех краях, где он побывал на богомольях, о том, что любопытного видывал. Дед Осип долго отнекивался, отказывался, но однажды все же пробасил:

– Ладно уж. Слушай. Только потом никому!

Я совершенно искренне пообещал, помня силу его удара, которую ощутил на себе купчик.

С ужасом, граничащим с восторгом, узнал я из рассказа деда Осипа, что тот – не просто богомольный старик, а кающийся убийца. Много смертей, много душ на его счету.

– А сколько? – тихим шепотом спросил я.

– Точно не считал. Но думаю, что до полста будет.

У меня даже ноги подкосились от такого известия. Полсотни убийств!

– Да-да, – подтвердил он, глядя мне прямо в глаза. – До полста! Разные это были люди: вот такие купцы, как тот, что тебя обижал, крестьяне зажиточные, даже помещик один с моей помощью на тот свет отправился – тогда я особенно знатно поживился.

Я инстинктивно отодвинулся от него. Никак не укладывалось у меня в голове, что такой благообразный старик, да еще и такой добрый со мной, может быть душегубом – самой темной личностью из всех, что знавал бабушкин постоялый двор и уж тем более я! Беря в соображение мой нежный возраст, легко догадаться под каким тяжелым впечатлением я был.

В сугубые подробности своих преступлений дед Осип меня не посвятил, жалея мое детское сознание. Но с обстоятельностью пояснил, что лишал людей жизни не просто так, не забавы ради, а чтобы ограбить и затем на эти деньги жить самому. То есть по его простой и жуткой логике получалось, что все его преступления вполне оправданны. Даже будучи ребенком, я понял, что дед Осип, защитник мой, которого я так полюбил, ничуть не сожалеет о содеянном, и это заставляло меня дрожать от страха.

Но как же в таком случае его моление, его покаяние?

Оказалось, что это с его стороны не то чтобы лицемерие, но продуманное стремление очиститься перед Богом для своей выгоды. Как известно, Господь прощает все прегрешения, стоит только покаяться, – и тогда, после прощения Господня, душа твоя сделается невиновна, соответственно после смерти она не будет обречена аду. Вот дед Осип и каялся, отбивая поклоны перед мощами и другими святынями.

– Так, значит, вы покончили с преступлениями? – спросил я. Это бы еще хоть как-то примирило меня с тем, что я услышал от него.

– Отчего же? – усмехаясь, возразил дед Осип. – Я, конечно, старый уже, но кой-чего могу еще. Я как раз задумал одно дельце. Перед ним-то я и решил побогомольствовать, душу очистить. Дело-то рисковое, можно и жизнь через него потерять. Не дай Бог, конечно, но если случится чего, то моя душа будет не отягощена прежними прегрешениями и вознесется на небо, чистенькая, как у младенца.

Я чувствовал, что все это неправильно, что это слишком просто. Но дед Осип был уверен в том, что именно так работает покаяние и именно для этого оно придумано.

До сих пор понять не могу, почему он мне все это рассказал. Предполагаю, что поклонения святым мощам ему отчего-то показалось недостаточно и он решил еще и перед ребенком открыться для пущей верности. А может, просто захотел меня попугать.

Я, кстати, не до конца уверен, что он говорил правду о себе. Возможно, никакой он не убийца и не грабитель, а просто я раздражил его своими просьбами что-нибудь рассказать, вот он и придумал этакую чушь, чтобы я отстал от него. Если так, то это ему удалось. Я с тех пор старался избегать деда Осипа и не чаял дождаться, когда он уже съедет. И когда сие случилось, я вздохнул свободно. Уж лучше сносить тумаки, чем находиться под покровительством злодея.

Прощаясь, дед Осип обещал моей бабушке на возвратном пути снова поселиться на нашем постоялом дворе. Бабушка раскланивалась:

– Завсегда милости просим. Такие постояльцы у нас в чести – спокойные, честные, богобоязненные…

Дед Осип слушал ее любезности и все поглядывал с улыбкой на меня. Я понимал его улыбку так: вернусь-де и проверю, не болтал ли ты про меня, а коли болтал, то не поздоровится тебе. Разумеется, до чертиков перепуганный, я был молчок!

По счастью, дед Осип не сдержал своего обещания, и больше я его не видел. То ли он обратно шел по другой дороге, то ли был убит на том опасном деле, о котором мне сообщил по секрету.

Но как бы то ни было, а это первое близкое соприкосновение с представителем преступного мира (или тем, кто выдал себя за такового) не могло не сказаться на моем развитии. Нет, оно не пошло по пути аморального эгоизма, когда во имя собственного благополучия человек не считается с чужими жизнями, но, пожалуй, с той поры меня начала интересовать психология преступников: что толкает их на злодейства и чем они их оправдывают. Вначале, в детстве, это было несерьезное увлечение, заключавшееся только в чтении книг о всевозможных авантюристах и разбойниках, убийцах и ворах – их, как выяснилось, в истории человечества было немало, начиная с Каина. Но во взрослой жизни этот мой интерес повлиял на отдельные мои решения – как по части службы, так и по части литературы. В первом случае я выбирал такие виды деятельности, где можно было наблюдать преступников, во втором – использовал свои наблюдения.

ГИМНАЗИЯ

До чего же я счастлив был, когда родители «изъяли» меня обратно от постылой бабушки! Уж не знаю, что они там такое улаживали, что мое нахождение при них могло им помешать, однако же уладили, и ничто теперь не препятствовало, говоря громкими словами, моему воссоединению с ними.

Но, увы, недолго длилась моя радость. Выяснилось, что от бабушки меня забрали только для того, чтобы определить в гимназию. Не хочу хвалиться, но тяга к знаниям, вкупе с уже упомянутой любовью к чтению, была во мне с младых ногтей сильна. Я был любознательным ребенком и мечтал учиться, да не в том затрапезном училище, где преподавал мой отец и где я мог получить только азы, а именно в гимназии. Вроде бы мечта начинала сбываться, и мне бы прийти от этого в восторг, но… Но гимназическая жизнь означала очередное расставание с матерью и отцом: меня помещали на казенное содержание в благородный пансион.

Отец считал это величайшим благом и гордился тем, что ему удалось этого добиться. Он твердил мне:

– Знал бы ты, сколько порогов я оббил, какие дома и какие присутствия я посещал, чтобы пристроить тебя на казеннокоштное место! Думаешь, мало было желающих? Хо-хо! Уйма! Но я всех обставил! Потому как сумел внушить начальству, что учительскому сыну как никому нужно образовываться! Ей-богу! Я стольких выучил! Неужели не заслужил, чтобы и моего сына выучили! Вот и получил заслуженное! Видишь, как родитель о тебе заботится. Ну же, благодари!

Я и благодарил. Скрепя сердце, но благодарил. А куда деваться? Родитель же старался…

И вот меня привезли в Харьков. Старомосковская улица, губернская гимназия. Город мне показался огромным, здание гимназии – ему под стать: длинная высокая громадина о двух этажах. Это потом я побывал в городах побольше и повидал здания повнушительнее. Но тогда каким же ничтожно маленьким я себя почувствовал! Маленьким – и заброшенным, потому что опять оставался один, без отцовской и материнской любви.

Прекрасно помню, что всю первую ночь в гимназии я прорыдал, уткнувшись в подушку – кроме меня, в большой общей спальне никого не было, и соответственно никто не видел моих слез. Я почему-то сперва думал, что я так и буду жить там в одиночестве, среди пустых постелей. Но выяснилось, что это просто отец по провинциальности своей, присущей жителям маленьких городков, притащил меня в Харьков заранее, словно боясь, что гимназическое начальство может передумать и отказать нам в пользу какого-нибудь дворянчика. А тут извините, мальчик налицо, и отыграть решение обратно не получится, а если что, так и зубами вцепимся. Так, по всей видимости, мыслил отец. Он даже напутствовал меня:

– Ну, Сашка, в случае чего дерись и кусайся, а своего не уступай! Коли чего, так сообщай!

Его опасения, впрочем, оказались совершенно напрасны. Через пару дней, как раз к началу учебы прибыли все остальные гимназисты, мои будущие товарищи, и ни на койку, что я занял, ни на мое место в столовой, ни тем паче на мою парту в учебной аудитории никто не претендовал.

Я быстро передружился со всеми своими однокашниками, и одиночество больше меня не донимало. Я чувствовал себя в своей тарелке. Верховодом я не был, но и унижениям и насмешкам, обычным в мальчишеской среде, не подвергался. А все потому, что ни на кого не фискалил и ни перед кем не заискивал!

Учителя гимназические мне тоже пришлись по душе. Чего хотя бы стоил преподаватель латыни Поликарп Васильевич Тиханович! Он забавлял нас, гимназистов, своей одержимостью древними римлянами, своим преклонением перед их поэзией и культурой. Увлекшись, он мог рассказывать об античном мире бесконечно, вследствие чего забывал спросить нас по заданным сатирам и мадригалам, мы же не забывали, что ввиду этой особенности нашего латинянина всю эту абракадабру зубрить совсем необязательно. Потому мы его очень любили.

Как звали учителя словесности, я, признаться, запамятовал. А ведь его уроки я посещал с удовольствием, даже большим, чем латынь. Не из-за личности словесника – он, в отличие от Тихановича, не терпел ни малейшей шалости и был скор на расправу, – а из-за самого предмета этих уроков. Моя страсть к чтению получила благодаря им новую пищу для своего развития. Я увидел, сколь обширна и богата литература, узнал, что «Житиями святых» и прочими душеспасительными книгами она далеко не ограничивается. Я от доски до доски в первые же дни учебы прочитал все хрестоматии, все рекомендованные гимназистам произведения.

Пошел я и дальше хрестоматий. По моей просьбе за небольшое вознаграждение в виде булочки или яблока вольноприходящие гимназисты приносили мне почитать фривольные французские романы, которые удавалось им тайком от родителей стянуть из дома. Хитроумные злодеи и благородные герои, чистые душой девицы и распутные великосветские красавицы – как будто на моих глазах разворачивались судьбы персонажей. Как зачарованный, поглощал я страницу за страницей, не в состоянии оторваться от занимательных сюжетов.

Кроме неподобающих книг, приносили мои однокашники и еще кое-что запретное. Вино! Моя утешительная отрада и моя неизбывная беда в продолжение всей будущей жизни! Да, с зеленым змием я впервые познакомился в гимназическую бытность. Глупо было бы утверждать, что именно тогда я и пристрастился к употреблению спиртного. Вовсе нет! Попробовав вино в первый раз, я кривился, отплевывался и даже помыл рот с мылом – так мне показался отвратен его вкус. Я дал себе клятвенное обещание, что никогда впредь не буду пить. Ах я глупый! Знал бы я, что еще не единожды буду давать такой зарок, но уже будучи взрослым, – и обязательно не премину его нарушить! Но это потом, а пока тот первый раз довольно долго оставался единственным: все ж таки я был ребенком.

Главная же моя трудность заключалась тогда (как потом и во все времена) в отсутствии каких бы то ни было свободных средств. Родители нуждались и редко могли себе позволить передать мне хотя бы немного денег, да и те я спускал на то, чтобы расплатиться с товарищами за одалживание книг: те булочки и яблоки надо же было на что-то покупать! Отсюда постоянное чувство голода: того, чем кормили нас, пансионных гимназистов, было недостаточно. Повар воровал, не иначе!

Так и проходили дни моей учебы. Книжный, духовный голод я утолял, а от голода физического живот подводило. Я, впрочем, с этим мирился; если уж побои бабушкины переносил, то остальное и подавно выглядело терпимым.

Проучившись пару лет в гимназии, я уже грезил о будущем. Наивный, после непродолжительного времени, прошедшего в относительном спокойствии, я так разомлел, что стал полагать, будто жизнь повернулась ко мне лицом. Я думал: вот окончу гимназию, поступлю в университет, окончу и его, пойду служить по гражданской части, принесу Отечеству пользу, так что мне и орден авось пожалуют, а потом уйду в отставку и буду писать мемуары в благоденствии и благочестии. Не такие уж и грандиозные, если посудить, мечты, но и они оказались несбыточными. Наивный, еще раз повторю! Я как будто забыл, что мир – против меня.

Все мои устремления были обрублены на корню, когда я был в четвертом курсе гимназии. И кто в том повинен? Мой папаша! Чего учудил!

Он грубо надерзил то ли попечителю учебного округа, то ли инспектору учебных заведений, когда то ли тот, то ли другой высказал ему замечание во время проверки в училище, где он преподавал. Во все времена перечить вышестоящим было чревато последствиями, а уж когда в зависимость от его милости поставлен не только ты, но и твое чадо, то такое «вольнодумство» становится непозволительной роскошью. Именно так было в нашем случае. Проявил несдержанность мой отец, а пострадал в итоге вместе с ним и я. Отца перевели в другую губернию, а мне было отказано от места в пансионе как не имеющему права на него ввиду неблагородного происхождения. Раньше на это закрывали глаза, теперь же, когда мой отец выставил себя в плохом свете, глаза у начальства широко открылись. Да, это было не больше чем месть отцу через ребенка, то есть через меня, но что из этого! Понимание того, что с тобой обошлись несправедливо, не отменяет этой несправедливости, а только усиливает ее горечь.

Без казенного содержания продолжать учебу в Харьковской гимназии я не имел возможности. Мне не оставалось иного выбора, кроме как перебраться вместе с родителями в Воронежскую губернию, куда отец был назначен учителем в уездный город Валуйки.

– Не унывай, Сашка, – утешал он меня, видя моя кислую физиономию, несообразную с этим смешным названием – Валуйки. – Везде можно жить!

Как будто дело было в местожительстве, а не в том, что дорога к образованию, означавшая для меня дорогу наверх, в хорошее будущее, была закрыта!

Да уж, мечты о будущем следовало забыть. Его заслонило настоящее, вставшее в полный рост во всей своей неприглядности. А заключалась неприглядность эта, вновь и вновь я это говорю и буду говорить еще, в бедности. Мы, Шкляревские, перебивались с гроша на копейку – отец с бабушкой не ладил и не желал пользоваться ее доходами от постоялого двора, а она, уж конечно, на этом не особенно настаивала. А я был уже здоровым лбом – я имею в виду возраст, а не собственно здоровье и физическую силу, коими я никогда не был одарен, – и мне не пристало сидеть на шее у родителей. Я это прекрасно понимал, да и отец мой постоянно намекал мне:

– Какие-никакие знания ты все ж таки получил, – говорил он, – и нужно бы их применять по назначению. Можешь пойти служить писарем хотя бы. Тут тебе и деньги кой-какие, и без дела сидеть не будешь. А то уткнулся в книжки – и как будто ничего для тебя не существует!

– Да уж лучше бы не существовало! – огрызался я.

– Лучше бы или не лучше, а это от тебя не зависит. Действительность непреложна, и надо к ней применяться.

– Это в писарской-то должности? – усмехался я.

– А хотя бы и в писарской!

Все уши отец мне прожужжал этой писарской должностью. Только чтобы он отвязался от меня наконец, я и на самом деле пошел на нее. Устроился писарем в полиции. Было мне тогда шестнадцать лет. С тех пор и началась моя взрослая жизнь, еще больше неприкаянная, нежели детство.

А что же мой обидчик, тот, что потом, много лет спустя, заставил меня дожидаться у себя в прихожей, будто я лакей? Какое он образование получил?

О! Он учился в более престижном заведении, о чем я уже упоминал, – в Главном инженерном училище, знаменитом Инженерном замке. Столица, одно из лучших учебных заведений Российской империи! И курс он в нем закончил полностью! Ему ли жаловаться? Но наш великий нытик и здесь нашел причины быть недовольным.

Во-первых, у него не получилось при определении в учебное заведение устроиться на казенный кошт, как он того хотел; но с какой стати он на это рассчитывал – я ума не приложу. Я вот имел на это моральное право вследствие нужды, а он? Ведь я уже упоминал, что семья его не бедствовала, по крайней мере в сравнении с моей! Так что нашлись у них средства и на то, чтобы оплатить обучение своему сыночку. Выложили деньги как миленькие, и он не занимал чужое место на дармовом содержании.

Потом ему условия не сгодились. Слишком много, видите ли, приходилось учиться – с раннего утра до позднего вечера. Кроме основных дисциплин были уроки этикета, танцев, фехтования – в общем, все то, в чем подобает изощряться благородному дворянину. Мне бы все эти умения вкупе со знатным происхождением! Как бы я блистал в обществе!

Больше всего из учебных предметов он невзлюбил черчение, к коему не имел способностей и посему был в числе худших учеников. Так это мне странно и удивительно: в отсутствие способностей и, говоря шире, призвания к черчению какой вообще был смысл поступать в Инженерное училище, где именно оно, черчение, главенствовало среди всех других отраслей знаний.

Ну, и конечно, эти вечные его жалобы на безденежье – уже с малого возраста они вошли в его привычку, стали его второй натурой. Не хватало денег на чай, на отправку писем родным. Эх, его бы в мою шкуру, чтобы он понял, что такое настоящая нищета, когда не то что чай, а хлеба кусок купить не на что! А я знавал такие горькие минуты, еще как знавал!

Товарищами он был нелюбим. Прежде всего, как раз за это постоянное и необоснованное недовольство судьбой. А еще за то, что он их чуждался – вместо того, чтобы разделять с ними их развлечения, он в поисках уединения забивался в угол и предавался то ли мечтам, то ли унынию.

С горем пополам – один раз он не сдал годичные экзамены и был оставлен в том же классе на второй год – он все же доучился. Будущее, хотя бы на короткое время, для него было ясно. Его определили на воинскую службу в Инженерный корпус. И было ему не шестнадцать, как мне, а целых двадцать два!

То есть во взрослое существование мы вступили с ним – он намного раньше, поскольку намного раньше меня и родился – не только в разных условиях, но и в разном возрасте: он был образованнее, обеспеченнее и – зрелее. Возможно, именно поэтому большего достиг. Хотя зачем я себя обманываю? Он гений! Посему и стал тем, кем стал.

В ДОЛЖНОСТИ ПИСАРЯ

Что и говорить, должность писца в полиции – незначительная, мелкая. Сообразно с этим и жалованье предусмотрено самое что ни на есть скудное. Но я и этим удовольствовался и даже был рад, что меня наняли. Все ж по возрасту я был еще сущий птенец!

Малый возраст, впрочем, не помешал мне быстро войти в суть дела. Приятно было бы сказать, что мне помогли во всем разобраться мои недюжинные способности, но причина не в них. Просто раз уж должность, как я сказал, незначительная, то и обязанности такие же, не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы подобающим образом их исправлять.

По наивности своей я сперва полагал, что буду, как все полицейские служители, следить за порядком на улицах, участвовать в облавах на преступников, помогать расследовать убийства. Конечно, ничего такого моя должность даже по названию не предполагала, но я думал: чем черт не шутит, вдруг людей, например, для облавы на воровской притон не хватит – и меня возьмут да и призовут, да еще и оружие дадут! А я уж не струхну, проявлю себя молодцом, даже, может, в одиночку задержу особенно опасного грабителя и душегубца. И меня заметят, продвинут по службе, и я буду не писцом, а квартальным помощником, потом квартальным надзирателем, а потом… В общем, юношеские мечты, продолжение мечтаний гимназических…

Им тоже не суждено было сбыться. Меня засадили в канцелярию полицейской части за тесный неудобный стол и завалили бумажной работой. Была она несложная, зачастую механическая. Переписать набело формуляр, написать по образцу прошение, пронумеровать исходящие письма и занести их номера в соответственный журнал. Разве тут нужны большие умения? Только знание грамоте, относительно чистый почерк и – способность не заснуть от невообразимой скуки, наводимой этим мартышкиным трудом.

Вот последнего мне как раз недоставало. Часто я задремывал за своим столом, подложив под голову для удобства те журналы, что должен был заполнять. В таком положении несколько раз я был застигнут начальником, частным приставом. Он в таких случаях подкрадывался ко мне на цыпочках, склонялся надо мной и орал прямо в ухо:

– Встать!

Перепуганный спросонок, я подпрыгивал чуть не до потолка, что неизменно заставляло пристава хохотать. Кроме этой шутки, никаких других неприятностей он мне не причинял и за сон в служебное время тоже не наказывал. Он вообще относился ко мне довольно сносно, а подвыпив, вел со мной беседы о Гегеле и Канте. Причем все беседы сводились у него к размышлениям, оправдали бы эти философы, с их точки зрения, взяточничество в России.

– Ведь все берут, Александр ты мой свет Андреевич, – в пьяном состоянии он называл меня именно так. – Все берут! Это закон бытия, данный нам суммой обстоятельств и неподвластный нам. Стоит ли в таком случае противиться ему? Все равно ничего не изменишь! Думаю, они бы поняли! Такие головы – как они могли бы не понять! Вот и я понимаю – и принимаю. Душа моя, совесть моя не принимает, а я – принимаю! Не могу же я пойти против порядка вещей, как ты полагаешь, Александр ты мой свет Андреевич? Вот и беру! Беру! Совесть моя выступает против, а я – беру! А ты думаешь, Гегель с Кантом не брали бы? Как миленькие брали бы! И я беру! И за незаконную торговлю вином беру, и за торговлю телом – за все дают, чтобы я глаза закрывал. А раз дают, то куда деваться?

Я слушал молча, только изредка вставлял короткие реплики, когда это требовалось по сюжету разговора. Тоскливо было мне слушать речи философствующего пристава, не намного лучше, чем бумажки перекладывать.

А больше всего меня удручало жалованье, как я уже сказал, весьма паршивое. Даже не столько меня удручало, сколько родителей. Когда я приносил полученные гроши домой, отец презрительно кривился.

– Несоразмерно тому, во сколько обходится нам твое пропитание, – замечал он.

Мать порою вставала на мою сторону, напоминая ему, что я еще юн. Но отец продолжал кривиться. Я, конечно, понимал, что это в нем говорит наша всегдашняя бедность, но все равно мне было не по себе.

Поэтому когда представилась возможность «взять», как брал частный пристав и брали бы, вероятно, Кант с Гегелем, я не мог ею не воспользоваться. Увы, последствия оказались печальны, и я не о муках совести говорю.

Дело происходило так.

Однажды, где-то через полгода с начала моей службы писцом, к столу, что занимал я в канцелярии, подошел некий человек, уже довольно старый и обрюзгший. Когда он снял шапку, моему взору явилась сияющая в свете дня лысина, в которую можно было смотреться как в зеркало.

– Что вам угодно-с? – спросил я.

– Позвольте представиться: бывший городовой вице-унтер-офицер Малышев. Имею до вас любопытное предложеньице-с.

И он рассказал, что это за «предложеньице».

Со слов Малышева, был он мужчина холостой, пенсион у него имелся приличный, и оба этих обстоятельства склоняли его к тому, чтобы посещать трактиры. «А что такого, могу себе позволить!» Пил он, опять же по его словам, «много, но умеренно». Как эти два противоположных понятия сочетались, мне, в мои тогда молодые годы, было неясно (это в дальнейшем я собственным опытом пришел к выводу, что если дело касается выпивки, то возможно все и в любых сочетаниях). В силу этой умеренности Малышев вел себя в питейных заведениях благопристойно, никаких конфузов и неприятностей ни с ним не случалось, ни он не учинял. Но вот в один из вечеров бес его попутал!

Вроде бы, как обычно, соблюдал он меру, но какая-то игривость, желание созорничать одолели его. И движимый ими, он украл из трактира полоскательную чашку.

– Сдалась она вам! – удивился я.

– Бес попутал, – со вздохом повторил он. – Посему страдаю.

Эта полоскательная чашка, стоимостью жалкие пять копеек, да еще и надломленная к тому же, Малышеву была действительно ни к чему, он унес ее шутки ради, думая, что это смешно и весело. Но теперь приходилось ему не до смеха. Относительно кражи полоскательницы произведено дознание, и Малышев должен будет пойти под суд.

Я фыркнул.

– Пустяковое же дело! Не в Сибирь же вас за пятикопеечное преступление!

Малышев покачал головой, отчего на лысине его проявлялись блики.

– Не наказания я боюсь, а общественного порицания. Всю жизнь я служил беспорочно царю и Отечеству, без единого нарекания от начальства, а теперь что получится? Малышев – вор? Стыд-то какой, прости Господи!

– Сочувствую вам и вашему положению. Но почему вы ко мне с этим обратились? Чем я-то могу помочь?

Он посмотрел по сторонам, убедился, что никто не слышит (мой стол располагался в небольшом закутке за стоящим поперек канцелярии шкапом), и заговорщицки прошептал:

– Прослышал я, что протокол о дознании сейчас у вас…

– Что-то не припомню ничего ни о каких полоскательных чашках.

– А вы в не разобранных еще бумагах поищите-с, будьте так любезны.

И правда, бумаг на столе у меня было навалено порядочно, – а точнее: беспорядочно, – до многих руки еще не дошли. Из уважения к старому служаке я порылся в них.

– Ах да! Вот-с. – Я выудил из кипы один документ. – Мне поручено сие дознание отослать по принадлежности.

– Это в суд?

– Да-с.