Полная версия:
Я твой день в октябре
– Молчи, – Надя приложила ладошку к его губам. – Не говори ничего. Я вижу сама. И ты видишь тоже, что я…
– Тоже? – Лёха ласково поцеловал её ладонь.
Она кивнула два раза и опустила голову ему на грудь. Так они и стояли неизвестно сколько времени. Долго стояли, прильнув друг другу. Обмениваясь жаром влюблённых своих сердец.
– Я сама не думала, что такое бывает. Я тебя чувствую как заболевание. Знаешь ведь, как заболеешь обыкновенной простудой, то сразу повышается температура. И понимаешь это без градусника. Нутром чуешь. Вот ты – болезнь моя прекрасная. С высокой температурой, – Надежда тихо засмеялась.
– Да, чтобы простудиться и температуру прихватить – не нужны месяцы и годы. Дня хватит, – Лёха взял её за плечи, нагнулся к уху, подвинув блестящий от света из окон её волос с рубиновой заколкой и прошептал, – Люблю тебя.
Надя поднялась на цыпочки, обняла Лёху за шею и наклонила его голову так, чтобы тоже прошептать на ухо.
– Люблю тебя.
После обоюдных неожиданных откровений Надежда оттолкнулась от мощного тела ладонями, повернулась и побежала в подъезд. С лестницы крикнула:
– Всё правда. И твоя. И моя. Не исчезай надолго. Это тяжело.
Хлопнула дверь, щелкнул замок и в тишине оглушительной, не пропускавшей в сознание звуки из окон и с улицы, Лёхе стало дурно. Мутило, подташнивало и ноги как бетонные столбы не могли переместиться к скамейке, которую он вообще не заметил, прямо возле входа в дом. Минут пять он приходил в себя. Как после вынимающего последние силы забега на полтора километра, в последнем виде двухдневных соревнованиях десятиборцев. Но до скамейки всё же дотянулся, плюхнулся на жесткие её рёбра как мешок, обнял руками голову, поставил локти на колени и сидел так без единой мысли в голове, покуда не погасла лампочка в ее окне.
Слабость и оцепенение медленно ушли. Осталась только едва ощутимая, тонкая, как иголкой прошитая, боль в сердце. А может, и не было боли. Может, казалось ему всего-то. Но поднялся он, сильно оттолкнувшись руками от деревянных планок и двинулся, совершенно обалдевший, просто прямо и вперёд. И чем дальше уходил Лёха от Надиного дома, тем яснее становилось ему, что от неё самой он уже никогда не уйдет.
Дома мама проверяла тетради, диктант по русскому, наверное. Потому что лицо её выражало попеременно то изумление, то ужас, а временами удовольствие. Чернильницу с красными чернилами тетрадки нечаянно сдвинули на край стола и Лёха вовремя и незаметно для Людмилы Сергеевны аккуратно перенес фаянсовое тяжелое чудо инженерной мысли подальше от опасного места. Батя лежал на диване и читал шестую газету подряд. Пять иронически изученных шедевров московской журналистики валялись на полу рядом с тапками.
Отец всегда читал центральные газеты с доброй иронией. Корреспонденты «большой» прессы редко задерживались в командировках больше двух дней, а потому статьи из провинции были похожи как биллиардные шары. Всё в них было округлено до скромного пафоса трудовой поступи советского народа, отброшенного могучей Родиной подальше от Москвы, чтобы самоотверженно вершить победу коммунизма не только в Кремле, но и в любом захолустье. Они могли бы писать эти статьи, вызывающие ухмылки провинциалов, не отходя от стола в кабинете редакции. Потому как кроме фамилий и названий городков и сёл они друг от друга почти не отличались. Везде народ отдавал всего себя делу партии и в целом – ленинизма с марксизмом. В любой дыре огромного Союза практически все трудящиеся били рекорды производительности, с упоением участвовали в социалистическом соревновании и всегда сначала думали о Родине, а уж потом – о себе.
Отца Лёхиного страшно веселили многие такие статьи и он непроизвольно комментировал в полголоса самые забавные опусы. Вот сейчас он что-то подобное выудил в «Гудке» и бормотал сквозь приступ смеха:
– И вот поехал бы ты со мной в наш Андреевский район, в совхоз имени Восемнадцатого съезда. Автобус туда не едет. Значит, на попутке. Возможно, в кузове. Приехал туда с отбитой об кузов задницей и желанием быстрее вникнуть в героизм населения. А директор совхоза с обеда пьяный вместе с парторгом. Информацию дают на непонятном языке и в полусне, а трудящиеся почти все безнадёжно ковыряются в ломаной своей технике и не пашут, не сеют, не жнут. Но три человека на не сломавшихся пока Дт-54 так надежно затерялись в степной бесконечности, что отловить их можно бы только с вертолета. И, блин, не склеивалась бы пафосная статья. Приходилось бы залечь в гостиницу, есть консервы, запивая напитком, созданным с помощью кипятильника и напоминающего компот из сухофруктов. То есть грузинским чаем, купленным в гостиничном буфете вместе с консервами и каменными картофельными пирожками.
– Вот то, что ты, батя, сейчас сказал в длинной речи – готовая статья. Можно записать, если запомнил, – Лёха разулся и пошел в свою небольшую комнату.
Там было хорошо. Отец купил Лёхе секретер, у которого откидывалась крышка и крепилась к внутренним стенкам толстыми золотистыми цепочками. И кроме секретера Лёхе нужны были только стул и кровать. Секретер заменял собой всю мебель. Туда только одежда не влезала. Зато дальняя стенка левого отсека была выложена из сигаретных и папиросных пустых коробок. Их Лёхе приносили все, кто знал, что собирать их – страсть
его. Такая же, как и всякие полудрагоценные камешки, самолично выкопанные из грунта карьеров с железной рудой после очередного взрыва. Брат отца Шурик нашел где-то кусок белого стеклопластика. Лёха отверткой и ножом проковырял в нём подходящие размером дырки и вставил в них рубины, агаты, цеолиты, хризолиты, бирюзу и золотой с виду пирит. Получилось богато и уникально. Такого ни у кого не было. Только в музее краеведческом.
Остальное пространство секретера заполняли одеколоны французские. Их присылал из Москвы лучший друг отца, которого судьба из деревни, где они родились и жили до взросления, закинула в железнодорожный институт, да там и оставила работать начальником составителей товарных эшелонов на Рижском вокзале. А отец всю жизнь поливался после бритья только «Шипром», поэтому «Шоу одного актёра», «Арамис», « Прогулка по Версалю с Луи» и всякие другие прелести мирового стандарта отдавал сыну. Лёха так привык к заграничной парфюмерии, так часто менял их запахи на прическе и лице, что даже близкие друзья считали его предателем отечественной одеколонной индустрии, а незнакомые люди всегда принюхивались и удивлённо задумывались, что Лёхе жутко нравилось.
Перед одеколонами много места справа занимал магнитофон «Аидас», который покойная бабушка Стюра купила ему без повода в шестьдесят седьмом. За год до смерти. Она работала почтальоном. Знал её почти весь город и «достать» недоступный многим «дефицит» ей было проще, чем помыть полы в трёхкомнатной новой квартире. Рядом с магнитофоном стоял ужасный отечественный микрофон МД – 47, уродующий любые звуки. В него Лёха под гитару напевал на плёнку собственные авторские песни. Он их уже года три писал. Как и рассказики маленькие, юмористические. А ещё он паял платы детекторных радиоприёмников. Некоторые из них реально ловили станции с самыми длинными и мощными волнами. Паяльник и всё для радио стояло в правом отсеке.
В левом стояли пучком в стакане кисточки колонковые и беличьи. Позади них – коробки с ленинградскими красками. Масляными и акварелью. На полу к торцу секретера прислонились картонки, отшлифованные тонкие доски, холсты из мешковины, загрунтованные и натянутые на подрамники. Изостудия, в которой Лёха учился почти восемь лет с детства, выставляла его работы на разные выставки. И устроила ему даже две персональных. Грамоты ему всякие давали и награды: краски, акварельную бумагу и загрунтованные холсты. Даже книгу большую и толстую он заслужил – «Шедевры мировой живописи».
Вверху на трёх полках секретера жили книги. Было их штук пятьдесят примерно. Самые дорогие, любимые и полезные. Остальные книги он брал в трёх библиотеках. Сверху на них лежали общие тетради и блокноты, в которые Лёха записывал разные свои мысли, стихи для песен, рассказы. В общем, всё, что занимало нижние ящики и весь секретер сам хозяин не рискнул бы перечислить ни за пять минут, ни за двадцать пять. Секретер Лёхин – это был «дом в доме». А в чуланчике, в закутке с дверью и полками до потолка, ещё с десятого класса собрал он почти настоящую химическую лабораторию. Что-то для неё покупал в магазине «Умелые руки», что-то выпрашивал у учительницы химии, остальное, к стыду своему, со временем прошедшему, нагло спёр втихаря из химкабинета. Нравилась ему химия. Пластмассу разную отливал по рецептам журнала «Юный техник», а один знакомый химик с завода искусственного волокна научил Лёху делать слабенькую, но настоящую взрывчатку. Вот ей-то он сразу после школы и разнёс в щепки весь чуланчик. Восстанавливал потом его с месяц. Стены штукатурил и белил, полки устанавливал, пол скоблил и красил по новой. Странно, но родители его за песни, картины и рассказы никогда не хвалили, а за взрыв тот дурацкий не ругали. Политика у них была такая. Договорились, видно, не баловать дифирамбами раньше времени и не унижать за ошибки. Особенно в таком хорошем занятии, как химические эксперименты.
В общем, была собственная комната Лёхина с секретером и чуланчиком – маленьким собственным раем. В старом доме о том, чтобы укрыться от родителей – даже шальная как пуля мысль не пролетала. Он, правда, в пятнадцать лет, резко повзрослев, решил удалиться в самостоятельную жизнь. Из дома без скандала ушел жить к Носу. Там никто не возражал. Потом устроился в один техникум работать после школы в спортзале на полставки. Мячи выдавал, скакалки, гири-гантели, велосипеды спортивные, а зимой – коньки и лыжи. Зарплата была для взрослых оскорбительная, а для Лёхи – волшебная. На неё он купил себе много полезных вещей. От велосипеда того же до десятка хороших холстов и штук двадцать кисточек, да ещё две пары новых шиповок рижского производства. То есть, почти заграничных. Остальные деньги прятал Лёха на светлое будущее в чуланчике, в ящике с инструментами. Отвертками, плоскогубцами и разной мелочью. Домой-то всё равно приходил. Попроведовать родителей и переодеться. Встречали его радостно, но обратно не звали. Что и означало главное: мама с папой сына за дитё малое, неразумное, уже не держат. Ну, полтора года побыл он самостоятельным мужчиной и сам вернулся. На что родители вообще никак не отреагировали. Ни слезами радости, ни вздохами разочарования. Что Лёхе и понравилось больше всего.
– Ты есть будешь? – заглянула в дверь мама.– Десять часов уже. А ты не ужинал.
– Он объелся любовью, – громко засмеялся в зале батя. – Ему даже нюхать ничего давать не надо.
– Па! – крикнул Лёха. – А вот без ехидства никак? Вы с мамой, наверное, когда влюбились да полюбили, из кухни не вылезали. Каждый со своей. Не тосковали друг по другу. Не торопились встретиться, имели прекрасный аппетит и крепкий сон. А?
– Ты, бляха, не дерзи! – рявкнул отец, возвышаясь в двери над мамой.– Вырос, что ли? Нюх потерял? Ремнём тебя пороть – смех один. Неприлично уже. Но пендаля хорошего ты явно выпрашиваешь! Так я его тебе сейчас пропишу от души, так что неделю задницу будешь беречь, чтоб даже муха на неё не села.
– Коля! – строго сказала мама.
– Так врежь, чего ты! – поднялся со стула Лёха. – Это будет твой лучший мне подарок. Завтра на день рождения можешь уже и не дарить ничего. Я и сегодняшнему буду рад. Давай!
Отец сделал вид, что плюнул под ноги. Мама ещё раз назидательно произнесла:
– Ну, ты, Коля! Тебе не в редакции работать, а в местной футбольной команде играть. Там пинай сколько влезет. И сам пинков получишь на долгую добрую память.
Родители обнялись, засмеялись и дверь закрыли.
А Лёха подошел к окну и задумался. Вот и девятнадцать лет уже. Большой вроде. Уже должен всё понимать в жизни. Что есть добро, зло, правда и враньё, жадность и глупость – он уже знает. Понял. А что такое любовь и как с ней жить дальше, не знает. И никаких, даже простеньких соображений нет на эту тему. Соображений нет, а любовь есть. А так не должно быть. Надо понимать, что и почему происходит в твоей взрослой жизни.
И вот стоял до половины второго ночи Лёха у окна, глядел в даль черную, сквозь которую не видна была степь, лежащая за сто метров от окна. В степи бы он смог разглядеть и угадать своё будущее. Так казалось.
А на другом конце города в большой красивой комнате у окна сидела Надя и смотрела поверх домов на звезды. И в этой сверкающей и мерцающей бесконечности искала ответа на тот же самый вопрос.
Но молчала. Не раскрывала тайны любви Лёхина степь.
Но совсем ничего не подсказывала Наде о тех же тайнах живущая миллиарды лет вселенная. Которая всё всегда знала и всё видела.
Наверное, так было надо. Всегда оставлять влюбленным их любовь как самую загадочную тайну.
4.Глава четвертая
Спала Лёхина семья в воскресенье как положено – до того момента, когда ни у кого уже не оставалось сил спать дальше. Уж и гимны оба-два торжественно разрешили начаться новому дню. Уж и последние известия, вспоминающие вчерашние события, сменились лёгкой плавной утренней музыкой, которая орала так же громко, как гимны симфонические и плохо отдохнувшие, но искусственно бодрые дикторы. Приёмник ведь никто никогда не укручивал и в выходные.
Просто подниматься рано в день, когда не надо было бежать поутру на работу, было бы грубым нарушением советской конституции. А она строго следила за тем, чтобы граждане самой счастливой страны соблюдали, как положено, право не только на труд, но и на отдых. В шестьдесят восьмом к осени уже почти полтора года стукнуло постановлению Совмина СССР о появлении второго дня отдыха – субботы. Но многие заведения так и не насладились этим подарком. Школы, заводы, магазины, автобусные парки и даже парикмахерские. Редакция батина, и та продолжала готовить народу очередную правду-матку по субботам.
Но воскресенье существовало в первую очередь для того, чтобы не вскакивать в почти бессознательном состоянии с кровати вместе с пронзительным звоном литавр гимна. Надо было через не хочу и вопреки желающему оживать организму – спать. Или делать вид. Никому не хотелось буром переть против самой справедливой, самой человечной Конституции.
И только когда воскресно-жизнерадостный, в доску свой диктор зарайского радиовещания доложил, что местное время девять часов утра и вот прямо сейчас народу по радио доставят радость – дадут целый концерт песен из любимых кинофильмов, население понимало, что отдохнуло на всю катушку и сползало с кроватей, чтобы прожить выходной достойно. С песнями, танцами и гулянием по местным достопримечательным местам. По базару, продовольственным магазинам, качелям с каруселями в парке и двум баням на выбор.
Лёха натужно силился честно проспать точно до девяти, но не мог. Лежал лицом к стене и думал о том, что как раз в те минуты, когда величественно лился из приёмников Гимн СССР, то есть в шесть часов по-местному, он девятнадцать лет назад и заверещал своё первое «у-а-а-а» в роддоме № 2 Заводского района родного города Зарайска. В сорок девятом году, мама рассказывала, стоял роддом на пустыре в трех километрах от маленького ещё городка и молодые папы, вмазав предварительно граммов по двести водки или по поллитра портвейна, петляя, но не теряя ориентира, бежали под окна родильного дома, чтобы вразнобой изо всех сил орать не своими голосами: – Зинка!( Наташка, Машка, Людка и т.д.) Пацана покажи!
Девчонку показать просили громко, но стеснительно. Не в моде у отцов были девчонки-дочки. Да и сейчас тоже. Считалось, что, если родился пацан, значит, муж верно прикладывал к делу и силы свои и умения. Мама говорила, что отец под окном кидал вверх фетровую шляпу и пытался зашвырнуть в форточку второго этажа записку с благодарственным текстом.
Родители к тому моменту были не расписаны в ЗАГСе и объявился Лёха миру незаконнорожденным. А это было позорно для всех троих. Поэтому после очевидного факта присутствия сына на белом свете батя задействовал дядю своего Александра, начальника районной милиции приреченского района. Центр которого, Приреченск, лежал сразу за мостом через Тобол. Дядя пошел в районный ЗАГС и сделал там по блату два свидетельства. Первое врало, что они с мамой зарегистрировались в январе сорок девятого. Второе, самое наглое, честно утверждало, что Малович Алексей Николаевич родился шестнадцатого октября ещё не существовавшего пока пятидесятого года. То есть правильный порядок семейной жизни был восстановлен всего за большую коробку конфет и ящик шампанского.
– Вы свидетельства эти года три не светите нигде ради моего спокойствия, -
на прощанье попросила заведующая ЗАГСом.
– Обижаешь, Андреевна! – воскликнул дядя Александр и откупорил припрятанную в шинели бутылку вишнёвой наливки, которую все трое и употребили «на посошок» за успех бумажной операции и счастливое детство сына.
Правда, батя вместе с дядей на радостях, навеянных Лёхиным явлением миру, перед сотворением подложных документов «раздавили» поллитра «перцовки» и отец заведующей не то число рождения назвал, Не девятнадцатое октября, а почему-то шестнадцатое. Но Лёхе потом это даже нравилось. Во-первых, он был по бумагам моложе самого себя на целый год, что оставляло лишнее время для детства и юности. И потом в школе, в институтах и на работе его поздравляли шестнадцатого, а вся родня и друзья – девятнадцатого. Двойное выходило удовольствие.
Полежал в размышлениях приятных Лёха на боку до появления в эфире первой песни из фильма «Весна на Заречной улице» да и спрыгнул на пол прямо в домашние тапочки. Сбегал по всем делам в совмещённый санитарный узел, облился холодненькой, зубы почистил, после чего над дверью загремел звонок, имеющий хриплый, совсем не звонкий голос старого деда.
– Бляха! – сказал Лёха вслух. – Родители бы спали ещё.
Он снял с вешалки в прихожей спортивный костюм, оделся и открыл дверь.
За порогом переминался с ноги на ногу шнырь, то есть, маленький по ранжиру парень с кликухой «Квас» из шалмана пахана Змея.
– Это самое, Лёха, тебя Змей зовёт срочно, – «Квас», как бы извиняясь за ранний приход, развел руками. – Там дело срочное. Без тебя, Змей говорит, не получится. Пойдем, а!
– Сейчас. Родителям скажу. – Лёха осторожно приоткрыл дверь спальни. Мама, похоже, дремала ещё, а отец сидел на стуле возле окна и читал газету, которую не успел осилить вчера.
– Батя, я на пару часов сбегаю по делам. Ребята ждут.
– На пару, но не до вечера. А то ты нам весь твой день рожденья похоронишь.
Народу соберется хорошего двенадцать рыл. Дифирамбы тебе петь и подарками заваливать – от газеты он не отрывался. Но ничего не перепутал.
Ни в чтении, ни в речи назидательной.
Змей встретил Лёху во дворе шалмана. Курил на скамейке. По традиции обнял Лёху и грустно сказал.
– К ювелиру собрались. Я, Ржавый и Мотыль. Твой план отработать. Но никто из нас, в натуре, не умеет как ты базарить с умной мазёвой макитрой. Если бы ему надо было паспорт попортить, замесить хрюкало, то тут проблем нет. А ты ж сказал из него алёху сделать, товарища то есть, а не гасить как баклана мелкого. Мы же не баклашить, не грабить его идем. А связь налаживать деловую. Но мы, сукой буду, бимбары его драгоценные бомбануть сможем легко. А базар держать с интеллигентным человеком на его языке – среди нас духариков смелых нет. Пошли с нами. Ты говорить будешь. Нас представишь культурно. Без тебя тут нам «жара» в натуре. Безвыходное положение.
– У меня, блин, день рождения сегодня, – почесал затылок Лёха. – В час дня кореша чустные, дорогие мне, ждать будут. Успеть надо.
– Да век воли не видать! – Змей дернул ногтем верхний зуб. – Мешать тебе не будем. Затихаримся. Ты, главное, культурно ему объясни про дело общее. И что мы втроем с ним его вести будем. Мы ему ржавьё носить будем два раза в неделю, да цацки с камушками, а его дело оценивать и правильно шелестеть. Ну, платить, короче. Лады?
– Пошли, – Лёха двинулся к воротам. – Только вы тогда рты не открывайте. Я вас обзову как представителей уральских шильников-деловаров в нашем Зарайске. И что все цацки и рыжьё будут с Урала. Наше, местное, ему вы шнифтить не будете. В Зарайске, короче, не грабите и не тырите. Идёт?
– Зуб даю за всех, – твердо сказал Змей.
И через двадцать минут Лёха уже звонил в дверь Изи Ароновича Лахтовича, самого известного и умелого зарайского ювелира.
Цель у Лёхи была благородная. Если он договорится с Изей скупать у местных воров всё, что будет украдено уральскими гопниками в Магнитогорске, Копейске или Челябинске, то разбойные нападения, гоп-стопы, и домушные кражи в Зарайске просто прекратятся. А это уже замечательно. На Урале-то шарашить, грабить, то есть, всё одно не перестанут никогда. Лихие там пацаны. Так хоть Зарайск вздохнет-выдохнет и спокойно жить будет.
– А раньше по хорошим людям шлындить, сон им портить не додумались?– На пороге в бархатном коричневом халате стоял властелин золота, платины, серебра и драгоценных камешков дядя Изя, лучший в округе мастер ювелирных чудес.
– Доброе утро, дядя Изя! – Лёха протянул руку. Ювелир оглядел всех четверых так, как в деревне разглядывают перед покупкой лошадь. Зубы, правда, смотреть не стал.. Всё-таки признал, видно, пришельцев людьми.
– И шо-таки может незнакомых юношей занести чуть после рассвета к незнакомому дедушке? – Изя Аронович руку не подал, но прислонился спиной к косяку и провел рукой линию от лестничной площадки в прихожую. Дал, стало быть, сигнал проходить в квартиру. – Если мальчики имеют счастье купить золото, кресты, например, золотые на цепочке, то значит или у мальчиков пухленькие родители, а в другом случае – мальчики имеют денежки, шоб так себя вести. Ну, так вы будете покупать, или мне забыть вас навсегда?
Лёха сел на стул, остальные влипли в огромный плюшевый диван и утонули в нём на половину тела.
– Вы, дядя Изя, будете смеяться, но вы так легко пускаете в дом чужих, что я за вас начинаю лично бояться, – сказал Лёха, подражая еврейскому своеобразию построения обычной фразы.
– Юноша, не расчесывай мне нервы. Я-таки своё отбоялся ещё до войны. А вы мне мешаете впечатляться вашей интеллигентностью. Или мы приступим сразу к разговору, какой вы имеете ко мне, или я делаю вам скандал и всем будет весело.
– Вот эти парни – воры. Наши. Зарайские. – Лёха с лучезарной улыбкой очертил круг в районе погруженных в диван уркаганов. – Они ещё неделю назад хотели вас ограбить. Возможно, даже, что с физическим насилием.
– Шо ты хочешь от моей жизни? Уже сиди и не спрашивай вопросы. Я тебе сам всё скажу, – ювелир, подняв полы халата, обнажил заросшие волосом ноги и сел на край стола. – Меня всегда мечтает ограбить половина нашего приятного города. Вы же с просьбой пришли?
– Ну, надо было бы ограбить, они бы и без меня обошлись,– Лёха засмеялся.– Но раз уж со мной, то обойдемся без гоп-стопа. А я сам не вор, не блатной и не жиган. Я у них что-то вроде ходячего справочника. Они меня используют как арифмометр «феликс». Он же всегда считает правильно. Да, дядя Изя?
– Вы вот это здесь рассказываете на полном серьезе? Ничем не рискуя? Нет, вы мне просто начинаете нравиться! – Изя Лахтович налил себе из графина стакан воды и закинул её в горло.– Повторяю. Я вполне готов послушать за вашу просьбу.
На свою пламенную речь Лёха потратил минут двадцать и за этот минимальный срок до ювелира дошло, что предложение интересное. Это раз. И потом – оно патриотичное. Поскольку Зарайск больше никто обворовывать не будет. А значит, милицейские оперативники перестанут шастать в его мастерскую и часами рыться в золоте и камнях, чтобы найти вещдоки и прилепить ему, Лахтовичу, статью за скупку краденного.Так было всегда. И дядя Изя продолжал гранить алмазы и лить серьги с перстнями только потому, что милиционеры всегда нуждались в деньгах больше, чем в яркой отчетности по раскрываемости преступлений.
– Ну, ладно, – ювелир подошел к дивану. – Вы будете доставлять материал с Урала? Тогда знакомимся. Меня зовут мастер Лахтович Израиль Аронович.
– Миша, – подал руку Мотыль.
– Владимир, – назвался Ржавый.
– Николай. Старший по бригаде, – пожал мягкую кисть ювелира пахан Змей.
– Вот ты приходи ко мне завтра в час дня, – не освобождая ладонь попросил ювелир.– Обмозгуем за детали. В целом я вас уважаю, хотя уже-таки забыл за что. Видимо, за вполне доступный гешефт для обеих потерпевших сторон.
Но мне понимается, что вы слово дали и махерить меня не будете. Но вот кроме вашего изящного шабаша, я дико извиняюсь – бандюганского, который таскал мне на скупку золото и серебро в саквояже вашего юноши Брикета последние три года, тут, в городке, цветут и пахнут ещё два таких же прославленных воровских притона. Они-то будут и дальше «бомбить» невинных граждан имеющих достоинство носить на себе золото и изумрудные бусы. А мне-то надо, чтобы мусора забыли, где мой дом и занялись другим преступным хабалом. Убийцами и подлыми расхитителями социалистической собственности, которые шмонают страну тоннами и эшелонами. Не то что вы, скромные ширмачи. В Одессе вы были бы еле-еле поц!