скачать книгу бесплатно
Нужно ли людям знать всю правду о войне, поможет им это выжить?
– Мы победим – это точно! И в Берлин войдем, и знамя наше будет над Рейхстагом! Надо потерпеть. – твердо говорю я, боясь, что голос мой дрогнет.
Отвернувшись от Лизы и Анечки, пробую приподнять голову больного, чтобы напоить его чаем и слышу его шепот: – Я верю вам, Марина. Крепко верю…
12. «Если ты уже наполовину вылез, жаль останавливаться на полпути»
Если жизнь не наполнять практическим, реальным смыслом, она незаметно превращается в фантасмагорию. Практический смысл сейчас заключается в сохранении жизни. Это – еда, тепло, здоровье и вера в то, что все будет хорошо. Ничего нового не изобрела, просто в благополучии мы редко об этих вещах задумываемся. Кое-какие запасы у нас появились, но их нужно правильно распределить, а ценности припрятать на черный день, обменяв кое-что на лекарства или то, что, может стать таким лекарством. В какой-то степени, я чувствую себя Робинзоном на необитаемом острове. Мои знания и умения нужны не для пустого теоретизирования, а для реального выживания. И первое, что мы с девочками делаем – устраиваем субботник по переезду в кладовку и чулан. Конечно, жить без окон, без дневного света тяжело, но тепло важнее. Теперь женская половина нашего боевого отряда базируется в кладовке с печкой-буржуйкой, а больного мы размещаем рядом в чулане за тонкой перегородкой. Я уговариваю Лизавету часть вещей из шкатулки обменять на камфару и шприц для больного и еще достать лук или чеснок, потому что начальные признаки цинги я заметила у всех. Заглянув рот Лизе и Анечке, понимаю, что без лука нам будет трудно дотянуть до весны. Камфара и шприц озадачивают Елизавету. Она склоняется к лечению всех болезней вишневой наливкой, что по мнению тети Лизы и так шикарно для нашего больного. Но, поломав голову, вспоминает, что был у нее до войны один знакомый санитар при больнице. Мерзавец думал поджениться на ее жилплощадь, а она ему от ворот поворот дала. Если этот санитар не уехал из города, то лекарство сможет достать. Ну а лук-чеснок на рынках продают. Не мешками, конечно, и даже не килограммами, а штучно и задорого, но купить можно.
– Тебе, я смотрю, не жалко на чужого мужика запасы наши тратить. Я не поленилась у него в столе пошуровать. Так вот, паспорт имеется. Только сомневаюсь, его ли? По паспорту он за тридцать слегка, в очочках круглых, на лицо гладкий и волос такой богатый. Люблю, когда у мужчины чуб волной. Может брат его? А карточек не нашла. Что ж, хочешь его нам на шею? – раздражается Лизавета.
– Ну… Ты же добрая, я знаю. Начала помогать, не останавливайся. Давай лучше подумаем, на какой рынок мне за луком сходить? Мальцевский совсем рядом. Там торгуют?
– Ну нет, на рынок я тебя одну не пущу. И на Мальцевский вместе нельзя. Хоть и близко, а знакомых можно встретить. Увидят, что дорогие вещи меняем, спросят откуда. Да что знакомые? И незнакомые тоже опасны. Приглядят, что за пазухой, следом пойдут и отнимут. Нет, одной никак нельзя. Лучше всего с мужиком, да где ж нам его взять? – разводит руками Лиза.
– Давай завтра с утра возьмем часы или колечки из шкатулки и на Сытный рынок махнем. А пока помоги мне больного нашего переодеть в чистое и обтереть слегка. Мне кажется, он забыл, когда и раздевался. Как звать-то его?
– Ильюха он. Илья Николаевич! А фамилия какая-то нерусская, я не запомнила. Потом сама глянешь. Ну пошли его обмывать. Он хоть и дохлый совсем, а тягать одной у тебя силенок не хватит. А зачем? От грязи не помирают.
– Еще как помирают! И тоже сказала, обмывать. Как покойника! Он еще поживет, наш Илья Николаевич! – весело говорю я.
– Угу! Поживет, поживет. Нашими стараниями. – сквозь зубы подтверждает тетя Лиза.
– Ты чего? Опять сердишься? – не понимаю я.
– Чего! Чего! – передразнивает Лизавета – Часы золотые менять жалко, вот чего! Никогда раньше таких в руках не держала, а теперь возьми и отдай!
13. «Всё страньше и страньше!»
Ну, казалось бы, что такого особенного сходить на рынок? Ничего особенного. Только рынок в блокадном Ленинграде место очень странное. К тому же я и в хорошие времена не любила рынки. А все потому, что совсем не умею торговаться. Вот нет у меня никакого азарта в выгадывании денег. Какое-то дурацкое соревнование, кто кого переговорит. А уж когда вижу, что меня хотят обмануть, совсем плохо. Я чувствую неловкость за все эти хитрости, шитые белыми нитками. Очень неприятное чувство. Правда сейчас я иду вместе с Елизаветой, которая на рынке чувствует себя, как рыба в воде. Она велит мне ни в коем случае не отходить в сторону и ничего самой не обменивать. За пазухой в тряпице у Лизы часы, из тех, что похуже, серебряные. Золотые, черненные она оставила себе. У меня завязана в носовой платок пара золотых сережек с большими рубинами, на мой вкус – купеческими, но Лизе нравятся. Значит и покупатели найдутся.
Блокадный Сытный рынок вовсе не похож на рынок, а люди не похожи на покупателей. Это барахолка, где люди перемещаются в толпе, как во сне. Бледные, как призраки, худые как тени. Лишь два молодых человека, тепло и добротно одетые, выглядят в толпе инородно. Они быстрой скороговоркой спрашивают: «Баккара, готовальни, фотоаппараты есть?»
Я показываю Лизавете на них глазами. Вот же они, наши покупатели!
– Баккара, это что? Ты знаешь? Может у нас есть. – шепчет Лизавета, крепко держа меня за локоть.
– Это такой хрусталь дорогой, французский, старинный. Там в тайнике может и был, да мы брали еду и золото. – отвечаю я.
– Ювелирные изделия имеются? Брошки, сережки, зубы. – чутко реагирует на слово «золото» один из возможных покупателей с румяным лицом. – Меняем на хлеб, масло, шпик. Мясо свежее есть.
– Давай-ка отойдем. – говорит Лизавета, отталкивая меня в сторону.
– Лиз, ты что? Может у них и лук есть, нам же надо как лекарство. И шпик тоже хорошо, без жиров какие силы? – упираюсь я
– Ты что, дура совсем? Не видишь, кто это? Знаешь какое они мясо-шпик продают? Ты на рожи их красные посмотри? – шипит Лизавета, толкая меня подальше от подозрительных парней. Я оборачиваюсь, чтобы возразить, и вижу одну из этих рож прямо за плечом Елизаветы.
– Много болтаешь, тетка! Язык-то и укоротить можно! А ну, показывай, что за пазухой! – парень с силой дергает Лизавету на себя за ватник. – Помогите! – дурным голосом кричу я и тут же получаю чем-то тяжелым по уху. В глазах моих ярко вспыхивает солнце, а в черепной коробке раздается барабанный грохот. Мне душно, мне нехорошо, больно спине, в нее втыкается что-то твердое.
– Помогите! – как собственное эхо, слышу я сквозь барабаны в голове, чей-то голос. – Тут монашка без памяти лежит! Люди добрые, помогите!
А барабаны звучат все громче и громче, так что я зажимаю уши руками.
– Водички, матушка, хлебни, полегчает. Затолкали тебя, видать. И одежи на тебе вон сколько накручено, ты и сомлела. – тычет мне под нос глиняной кружкой с водой загорелый бородатый мужик.
– Что это так шумит? Голова сейчас прямо лопнет от грохота. – глотнув воды, спрашиваю я.
– Ну что, очухалась, божья страница? Так я побег, ребяты наши на мосту у Кронверка место застолбили, чтоб, это, экзекуцию, значит, видать было. Тебе-то по твоему званию негоже на мучительства разные глядеть, а я побегу. Кружку в лавку сама возверни, слышь. А то, барабаны уже отбили и злодея, гляди, на дрогах привезли. – дыша густым луковым духом, говорит мужик, высматривая что-то поверх чужих голов.
Я сижу на земле, на грязной сырой соломе, упираясь спиной в колесо телеги. Мое ватное пальто расстегнуто, платок сполз, на черную юбку налипли мелкие листья. В глаза светит яркое солнце и не дает как следует рассмотреть все вокруг. А вокруг топчутся люди, много людей, как и положено на рынке. Я слышу их голоса, вижу ноги в изношенных сапогах и, с ума сойти, в лаптях. Я чувствую запахи свежего дерева, дегтя, сена, пива и теплого ржаного хлеба. На рукав мой садится жирная зеленая муха.
– Ну, все! Надо мной уже мухи летают! Это у меня предсмертные галлюцинации: зрительные, звуковые и обонятельные. Странно только, что руки и ноги шевелятся и барабаны в голове стихли. Значит, все не так плохо. – рассуждаю я и кряхтя, поднимаюсь на ноги.
– Это же Сытный рынок, верно? – хватаю я за руку мальчонку в синей линялой рубахе, который протискивается сквозь толпу.
– Ну да, Обжорка! Сытный! Ты чего, тетка? Пусти, там сейчас голову рубить будут. Палач уже народу показался, а здесь не видать ничего. – выдергивает рукав малец.
– Возьми меня с собой. – цепляюсь я за мальчишку и продираюсь с ним сквозь толпу. – Правда, что ли казнить будут? Это представление такое?
– Ты что, тетка, только в город пришла? Не знаешь ничего. Царица велела офицера Мировича на куски рубить за измену. Манифест объявили. Народу видала, сколько нашло. С утра собрались на казнь смотреть. Люди говорят, что царица злодея пожалела, только голову велела рубить. Всю ночь эшафот колотили, и солдат нагнали страсть сколько. Вдруг, кто захочет этого Мировича отбить. Я у служивых в Австерии слыхал, что им всем патроны настоящие, как на войну, выдали. Я патрон у них думал выпросить, не дали. – громко пыхтя и расталкивая всех локтями, рассказывает пацан.
«Обжорка», «Царица», «Мирович»? Из этих пазлов нужно сложить реальность, в которую я попала. Называется «Угадай слово по трем буквам». Может попросить подсказку?
– А какой сейчас год, мальчик? – спрашиваю я.
– Чего…? Какой год? – с недоумением смотрит на меня малец и сердито отворачивается – Отстань! Дай смотреть!
И я, вздохнув, послушно начинаю смотреть на лобное место, где раньше на моей памяти стояли театр «Балтийский Дом» и «Мюзик-холл».
14. «Если в мире всё бессмысленно, что мешает выдумать какой-нибудь смысл?»
Я никогда не видела, как убивают человека. Только в кино, но и в кино мне это кажется отвратительным. Почему же все эти люди так ждут казни? На деревьях и даже на крышах деревянных домишек сидят любопытствующие. Дикость какая. Ничего себе, век Просвещения! Государыня Екатерина Вторая издает манифест о четвертовании! Уму непостижимо. Вероятно, только моему слабому уму это непостижимо. Ум мой почему-то занимает все что угодно, кроме собственного благополучия. Так что слабость его очевидна.
Казнь Мировича
И все же, если напрячь последние интеллектуальные способности, можно припомнить, что Мирович был одним из заговорщиков 18 столетия, которое, как известно, было веком дворцовых переворотов. Очень наивно и очень по-рыцарски он пытался возвести на престол законного наследника Ивана Антоновича. Было это вскоре после воцарения Екатерины Алексеевны. Значит, на мой вопрос: «Какой сейчас год?», ответ есть: примерно середина 60-х годов 18 века. С Мировичем все ясно, его сейчас казнят и тут уж ничего не поделаешь. Но я-то зачем оказалась здесь? Непонятно. Я так задумываюсь о бессмысленности своего перемещения во времена Екатерины, что перестаю следить за тем, что происходит у Кронверка. А на лобном месте, что-то происходит. Мальчишка, за которым я увязалась, сумел забраться высоко на дерево, и его грязная пятка весело болтается у моего лица. Я дергаю пацана за ногу и говорю:
– Сынок! (терпеть не могу, когда кого-то зовут «сынок» или «доча». Но, ведь «это я из роли, из роли…») Пожалей бедную женщину, скажи, что там делается. У меня зрение слабое, ничего не вижу. Мальчишка дрыгает ногой и молчит.
– Я тебе копеечку дам. – добавляю я, тряся в ладони горстку монеток, которых мне накидали, пока я была в беспамятстве.
Малец, скосив глаза на монетки и утерев нос рукавом, неохотно начинает рассказывать:
– Батюшка молитву читает. Слышь, как голос гудит. Знатный батюшка, голосистый. Не наш с Троицкой церкви, у того голос жидкий. С крепости самой, должно быть. Теперь батюшка крест протягивает целовать офицеру.
– А офицер Мирович какой из себя, красивый? – неожиданно спрашиваю я с женским интересом.
– Был красивый, да сейчас весь кончится! – юродствуя, смеется пьяненький оборванец без зубов, что все время наваливается мне на спину. Я брезгливо отталкиваю вонючего бродяжку и спрашиваю мальчишку на дереве:
– Ну что там?
– Мирович скидывает епанчу голубую, богатую, на доски прямо палачу под ноги и стоит в одной рубахе. На небо смотрит, крестится. Лицо у него белое, румяное. Не видать, что боится. Теперь прощения у людей просит и кланяется.
– И -и-и… тонким голосом начинает завывать какая-то баба и толпа тревожно шевелится.
– Теперь он крест шеи снимает и иконку нательную, да батюшке отдает, что б, значит, в церкви за его душеньку грешную молиться не забывали. – громко, уже всей толпе, комментирует происходящее на эшафоте мой личный корреспондент. – Перстень с руки стягивает, богатый перстень, ишь как блестит, и палачу подает. Это, значит, чтоб с одного удара голову срубил, не мучил зря.
– Господи! Господи! Может его все-таки помилуют? – с надеждой спрашиваю я, позабыв разом все, что знала по истории.
– Нее… Поздно! Он уж на колени перед плахой встал. Волосья белые, длинные сам от шеи отвел и голову на чурбан укладывает.
Я в ужасе зажмуриваюсь, в ожидании стука топора, и тут вся толпа со мной рядом громко ахает. Потом слышу человеческий гомон, шум и оглушительный деревянный треск.
– Чего там? Кончено? Кто это кричит так? – спрашиваю я с опаской.
Оказывается, от людского содрогания в момент казни Кронверкский мост шатается, дрожит, перила его обваливаются, и толпа с воплями и стонами валится, в полную воды, протоку.
– Казнили Мировича! Не помиловали. Палач голову за волосы поднял и всем показал. Народ со страха и повалился. – с дрожью в голосе говорит побледневший мальчишка и медленно сползает с дерева.
15. «Прошлое в голове становится настоящим.»
– Это все не про меня! Это все не со мной! – уговариваю я себя. – Это все случилось 250 с лишним лет назад. Даже хорошо, что я вижу не очень хорошо и картинка казни не останется у меня в памяти. И плохо, что я об этом далеком времени знаю так мало. Хотя, место, где совершалась казнь, я угадала. Сытный рынок и сейчас находится почти на том же месте, недалеко от моего дома на улице Пионерской. То есть, она, конечно, не Пионерская еще, а Большая Гребецкая. Слава богу, что шпиль Петропавловки виден отовсюду. Спасибо Петру Алексеевичу! Домишки-то все вокруг низенькие, деревянные. Это на другой стороне Невы дворцы, особняки и парки, а здесь сплошь деревенские домики, обнесенные заборами. И огороды с ровными грядками моркови, репы, свеклы и капусты, которые успевают вызреть на нашей небогатой земле. Я читала, что все жители Петербурга были обязаны мостить тротуары и проезжую часть перед своим домом. Они нанимали каменщиков, крестьян Ярославской, Тверской и иных губерний, что приходили в город на заработки. В центре Петербурга почти все улицы были замощены «диким камнем» – булыжником, в некоторых местах – каменными плитами. Но на окраинах, как я вижу, дело обстоит совсем иначе: на немощеных улицах растет трава и стоят огромные лужи. В дождливое время, я думаю, здесь в непролазной грязи должны тонуть не только пешеходы, но и экипажи. Вот бы мне прогуляться по Невскому проспекту, посмотреть на Летний сад и набережную Невы. Набережную, кажется, при Екатерине стали одевать камнем, как и земляные стены Петропавловской крепости. Только экскурсионную программу мне пока следует отложить и подумать о еде и крыше над головой.
– Эй, малец! Погоди! Я же тебе денежку обещала за помощь. – останавливаю я мальчишку, который, сбивая палкой лопухи и перескакивая лужи, двигается в сторону эшафота.
– Вправду дашь, что ли? – недоверчиво спрашивает он, оборачиваясь.
– А ты куда направляешься, казнь-то кончилась? На что там глядеть? – любопытствую я.
– Ты, чего тетка, не знаешь, что ли? – заговорщицки шепчет он мне, подойдя поближе. – Говорят, ежели макнуть лоскут какой или тряпицу в кровь казненного, да потом себе против сердца этот лоскут зашить в рубаху, никакая смерть от железа, он ножа там или топора, от пики и стрелы, и даже от ружья, тебя не возьмет. Я в Австерии вчерась разговор такой слыхал. Верное дело. Вот, когда я в солдаты пойду, мне такой оберег ох как сгодится. Да и кому он не сгодится? Вот тебе, поди, от лихих людей тоже защита нужна? Пошли вместе, а то мне одному боязно. – просит пацан, почесывая конопатый нос.