скачать книгу бесплатно
– Да я тебя не ругаю, что ты. Мне бы узнать, где я нахожусь и почему? – говорю я.
А еще, хорошо бы узнать, какой сегодня день? И год тоже, думаю про себя.
Девочка вглядывается в мое лицо, трогает бледной ручкой, больше похожей на лапку, колючую шинель, что я накинула на плечи, и облегченно вздыхает.
– Так вы та тетенька, которую мы с тетей Лизой откопали? Вас при обстреле сильно контузило, это тетя Лиза сказала. И еще кирпичами засыпало. Тетя Лиза сама вам голову щупала, там рана есть, но не очень большая. Крови мало. Еще она смотрела руки-ноги, все целое. Вы, наверное, очень здоровая и питания хорошего, скоро поправитесь. Только тащить вас тяжело.
– Контузило… При обстреле… – я трясу головой, но затылок совсем не болит. – Не понимаю!
– Так я и говорю, контузия. Вас как зовут, помните? Документов-то при вас не было. Одеты нарядно, даже чулочки тоненькие. Духами от вас пахнет, тетя Лиза сказала. Только пальто на вас не было, и платка на голову, и валенок. А ведь снег выпал и ночью подморозило. – с недоумением смотрит на меня девочка.
– Ты Аня, да? Которая с носилками? – тупо глядя на коптилку, спрашиваю я.
– Ну вот, я же говорила, вспомните. При контузии так бывает. Вас тошнит, наверное. Вы посидите, если лежать не можете, я кипяточку налью, согреетесь. А тетя Лиза придет, домой вам дойти поможет. – объясняет мне со взрослой рассудительностью Аня.
– Это что, бомбоубежище? – я осматриваюсь и то, что я вижу, мне очень не нравится. – Я в кино такое видела, в фильме «Балтийское небо».
– В кино? – Анечка непонимающе смотрит на меня, потом зябко обхватывает себя руками. – Ах, ты батюшки! Сильно вас стукнуло. Когда на носилки затаскивали, вы тоже что-то про кино говорили. А может, вы артистка, только не помните? Про кино, да про немцев все бормотали. Ну, точно, артистка! Как я не догадалась! – она хлопает себя по острой коленке.
– Ну, да! Артистка погорелого театра! Только роль мне нынче не по плечу будет, не справлюсь. – я без сил откидываюсь на шатающемся стуле.
– Сейчас время такое, потерпеть надо. Каждый день бомбят и обстреливают. Как в сентябре началось, так и не кончается. И пожары везде. Самый большой пожар я на всю жизнь запомню: огонь прямо до неба был, когда склады Бадаевские горели. Люди плакали, а погасить не могли, без воды, без пожарных машин. И, еще я видела, как вспыхнули «американские горы» у народного дома на Петроградской стороне. Но жальче всего мне раненую слониху Бетси в зоосаде. Она, когда умирала, всё время трубила от боли. Мне тетя Лиза рассказала, я очень плакала с горя. А ваш театр, если погорел, так что ж? Сами живые и радуйтесь. – строго говорит Аня, ставя на стол кружку с кипятком.
Пошутила, что называется, про артистку. Ребенок мне про войну объясняет! Беда. Теперь нужно думать, как мне тут выживать. И нужно точно вспомнить, с чего все началось, тогда я пойму, как вернуться назад.
– Анечка! Давай, я сама попробую сходить домой и посмотреть, как там. Вдруг, моя квартира уцелела? Если все плохо, я вернусь сюда. Мне бы понять, где это ваше бомбоубежище. Ведь далеко меня донесли не могли, раз я тяжеленькая, правда? – с улыбкой предполагаю я.
– А вы точно дойдете? А то, тетя Лиза заругается, что я вас отпустила. – девочка морщит лоб, затем важно говорит – Без валенок нельзя, я вам сейчас поищу. Это хорошие валенки, только большие, дворника дяди Васи. На прошлой неделе, может слышали, от бомбы дом тут рядом на Кирочной как подпрыгнул. Одна стена рухнула и парадная лестница тоже. Вот и убило дядю Васю. Он дежурил, предупреждал, чтобы люди не проходили там, где упала бомба. А валенки его остались и ушанка тоже. Вам шапка нужна?
– Давай Анечка валенки, шапку и спасибо тебе. Чего мне тут вылеживаться, надо идти. Только, скажи куда. – решаюсь я.
– Мы вас забрали с Чайковского, это две улицы нужно насквозь пройти. Точно дойдете? Наше убежище прямо под собором Преображенским. Оно большое и надежное, стены толстенные. Здесь 500 человек помещается. Мы очень стараемся поддерживать положительную температуру в помещении. Тетя Лиза говорит, что это очень важно. У нас и кипяток имеется, и запас медикаментов, и можно переночевать. – с гордостью произносит моя маленькая спасительница, помогая мне выбраться наверх.
5. «У меня положение безвыходное, но я хоть брыкаться могу!»
А наверху я сразу зажмуриваюсь от яркого света. Вернее, свет с неба льется серенький и тусклый, но он слепит глаза, а горло перехватывает от волнения. «Я вернулся в мой город, знакомый до слёз, до прожилок, до детских припухлых желёз» – вспоминаю я Мандельштама. Мой город, знакомый до слез, изуродовали воронки, руины, поваленные деревья. Я еле волоку ноги в огромных валенках дяди Васи, наступая на битый кирпич и стекло на залитых местами кровью мостовых. Идти тяжело, идти страшно. Все напоминает фильмы о войне и в то же время все непохоже на фильмы своей обыденностью. Выброшенная из домов мебель, кажется выставленной за ненадобностью. Людей мало.
Ленинград, блокада.
Места, пострадавшие от обстрелов, огородили рогатками, и вывесили таблички, предупреждавшие об опасности. Наверное, боятся и неразорвавшихся бомб, ушедших глубоко под землю, и накренившихся, готовых упасть в любую минуту, остовов зданий.
Я иду через войну, разруху, смерть. Иду домой. Зачем я иду в дом, которой станет моим через много лет? Иду, потому что хочу вернуться в свою жизнь. Иду, понимая в душе, что никакого обратно не будет. Пока… я не сделаю здесь в блокадном Ленинграде что-то важное. И это важное связано с Даней.
Трусливая мысль мелькает в голове. А что если все-таки попробовать вернуться прямо сейчас?
Эту мысль прогоняет звякающий звук и громкий металлический скрежет. На Литейном беспомощно дергаясь и буксуя по скользким рельсам, которые замело снегом, пытается сдвинуться с места трамвай. Кажется, что сил у трамвая, как и у людей, больше нет. Из вагона с трудом выбираются две обвязанные платками женщины – кондукторша и вожатый. Они, поддерживая друг друга, тихо идут по разбитому проспекту. Только что на моих глазах ленинградский трамвай умер. Я, не замечая горячих слез, которые у меня капают, бреду в сторону дома.
Никто в городе не знает, когда закончится блокадный ужас. Никто кроме меня.
Знакомая дверь моей парадной примерзла, я с силой дергаю ее на себя и заглядываю в темноту, как в бездну. Полумрак подворотни не освещает стылое нутро парадной, и я неуверенно делаю шаг внутрь, затем еще один шаг и спотыкаюсь. Что-то мешает и не дает мне пройти. Но главное я вижу: лифта в парадной нет. Совсем нет. Вверх уходит лестничный пролет безо всяких следов шахты подъемника. На месте лифта прямо у входа в подвал лежат люди, мертвые люди.
Мне хочется закричать, но голоса нет. Пятясь спиной, я вываливаюсь на воздух и натыкаюсь на живого человека. У него серое, костлявое лицо и страшные, покрасневшие, глубоко посаженные глаза.
– Там! Там! – я открываю рот и мне не хватает дыхания. – Там люди, много.
– Какие люди? Чего орешь? – зло спрашивает мужик и облизывает потрескавшиеся губы, приоткрывая бледные десны и почерневшие остатки зубов.
– Неживые… – шепчу я.
– Мертвяки, что ли? Это ничего, это пусть. Покидали всех, кто умер на улице. Тоже невидаль! – глаза мужика нехорошо блестят.
– Там даже ногу некуда поставить в парадной. – стуча зубами, говорю я.
– А ты чего здесь? Одна? – он озирается и придвигается ко мне, – Сытая какая. – корявой рукой с обломанными ногтями безумный мужик хватает меня за щеку.
– Не одна! Нет! – изо всех сил кричу я, – Тетя Лиза, я здесь!
Мужик отшатывается и говорит с сожалением – Чего орешь, будто режут…
– Я не одна! Мы учителя, нас послали, делаем обход квартир, собираем в школу тех, кто не уехал, кто ослабел. – придумываю я на ходу.
– Нет здесь никого, никаких детей. Иди давай отсюда, пока ноги носят. – говорит мужик, противно втягивая слюну и сглатывает.
Перебирая руками по стене, я выбираюсь из подворотни, продолжая звать тетю Лизу, которой поблизости быть не может.
– Нет, ну надо же быть такой дурой, прости господи! – в сердцах выговаривает мне тетя Лиза и закуривает самокрутку, которая воняет чем угодно, только не табаком. Я сижу перед ней в бомбоубежище Преображенского собора на том же колченогом стуле, на котором сидела утром, с закрытыми глазами и качаюсь. После рассказа о пережитом, сил на разговоры у меня нет.
– И ты тоже хороша, отпустила! – обращается тетя Лиза к Ане —
Ее вон ветром шатает, не гляди, что тела много. Голова-то совсем плохая! Это чудо еще, что обратно дошла, а не завалилась где-нибудь по дороге. Вот уж точно, и костей бы не нашли.
Кошмарный смысл этих слов доходит до меня не сразу, а когда доходит, я кидаюсь в угол, где меня начинает выворачивать наизнанку. Прихожу в себя я на узкой железной кровати тети Лизы, которая гладит меня по голове и молчит. Потом будничным голосом спрашивает: «А ты, часом, не беременная?»
От нелепости ее предположения я закатываю глаза и мотаю головой.
– И то хорошо. Значит контузия. Ты головой-то не тряси, а то опять блевать будешь. Как зовут-то тебя, помнишь? Документов нет, карточек нет, вот что плохо. Анька, твердит, будто ты артистка. Это понимай, делать ничего не умеешь. – говорит про себя тетя Лиза, сворачивая очередную самокрутку и вздыхает.
– Я не артистка, нет. Я преподаю литературу. И как зовут меня не забыла. Марина Кирилловна. Еще я лечить немного могу, нас когда-то на медсестер учили. – с надеждой говорю я.
– Ну, до Кирилловны ты еще дорасти. Марина, значит. А не врешь, что медичка? Это дело! А то я одна здесь не справляюсь, будешь мне помогать, когда оклемаешься. – Тетя Лиза обрадованно вглядывается в мое лицо.
– Я скоро оклемаюсь, правда, я очень постараюсь! Только мне еще в одно место нужно сходить. Очень нужно. А если вы меня к себе берете, я все буду делать. – обещаю я Лизе.
У меня возникла идея, наверное, бредовая, но я не успокоюсь, пока ее не реализую. Я хочу найти дом, где есть лифт, любой лифт и попробовать вернуться. Я не хочу далеко уходить от бомбоубежища, где чувствую себя в безопасности, но желание вырваться из блокадного времени сильнее страха.
– Вот, артистка, это тебе. – говорит Лизавета, бухнув на стол большой узел с одеждой, завязанной в клетчатый платок. – От мамаши Аньки осталось. Я берегла, думала, как прижмет, сменяю на продукты. Да на что сейчас сменяешь? Мать Аньки в соборе нашем прислуживала, одинокая была. Отец их сгинул, забрали еще перед войной, вот она и тронулась умом. Теперь Анька сирота и при мне. Бери узел-то, одежда чистая, теплая, хоть и с покойницы, да все лучше, чем в драной шинели форсить.
Лиза права. Правда и то, что в чужой одежде я стала выглядеть странно даже для конца 1941 года. Длинная юбка, суконные боты и простые чулки. К юбке прилагается темная жакетка с маленькими пуговками, обтянутыми тканью. И еще белая блузка с пожелтевшими кружевами. Все это дополняет пальто, темно-синее, с рукавами буфами и облезлым воротником из меха непонятного зверя. Пальто очень тяжелое, на вате, из прошлой или даже позапрошлой жизни. И наконец – черный платок. Просто Вера Фигнер после освобождения.
Одевшись, я решаю, пока силы есть, буду искать дом с лифтом. И тут я вспоминаю про знаменитый дом Мурузи, что выходит своими окнами прямо на Преображенский собор. Как же я не подумала о нем сразу? Дом высокий, богатый, построенный по последнему слову архитектуры и техники конца 19 века. А это значит, что лифт в нем должен быть! Обрадованная, я спешу к дому на углу Преображенской площади. Нетерпеливо заглядываю в ближайшую парадную и с облегчением выдыхаю. Справа от лестницы старинный лифт. Но радость моя быстро сменяется отчаяньем, ведь без электричества временной портал не откроется и лифт никуда не поедет. Но все же, я в него захожу.
6. «Нормальных не бывает. Ведь все такие разные и непохожие.»
Стены кабинки и зеркало покрыты изморозью. Я, подышав на стекло, расчищаю маленькое окошко и смотрюсь в него. Глядя в зеркало, удивляюсь. В чужой старушечьей одежде я неожиданно выгляжу моложе. Из тусклого зеркала на меня смотрит бледное, осунувшееся, но совсем не старое лицо. Надо же, я, кажется, похудела, а глаза стали больше под насупленными бровями. Я разматываю платок и укутываю им заледеневшие руки. От холода привычно начинает болеть голова. Мне хочется сесть и закрыть глаза, потому что я устала до звона в ушах. Кажется, рядом и впрямь звенит колокольчик. Ласково звенит, убаюкивающе. Звук его вплетается в нежную и печальную музыку Свиридова к пушкинской «Метели», которая мне слышится. Ах, какой же хороший сон, просыпаться не хочется. Но, за плечо меня кто-то осторожно трогает.
– Сударыня! Вам нехорошо? – сквозь сон слышу я голос. – Не стоит здесь сидеть, лифт уже поднялся на 5 этаж. Вы выходите?
Эти слова я уже когда-то слышала. Очень похожие слова сказал мне когда-то Даня. Дежавю какое-то! Я решаюсь открыть глаза и вижу силуэт в черном. Лицо мужчины постепенно проступает из полумрака, словно проявляющийся негатив.
– Ой! Иван Павлович! – говорю я автоматически. – Как вы на свою фотографию похожи, что у меня над столом висит. – добавляю я.
– Виноват! – произносит Иван Павлович, приподнимая шляпу – Мы с вами знакомы? Вероятно, мы встречались на религиозно-философских собраниях? Вы к Мережковским?
Я таращусь во все глаза на молодого прадедушку и не сразу соображаю, что он ждет ответа. Какая у него смешная борода, не борода, а метелка! Ну к чему они, мужчины, вдруг выдумали эту моду на бороды? Для солидности, что ли? Чтобы демонстрировать свою близость к народу? Или от лени? – думаю я. – А серьезный какой! Или очень хочет казаться серьезным.
– Так вы к Мережковским? – нетерпеливо переспрашивает Иван Павлович.
– К Мережковским. Проводите меня, пожалуйста, с вами мне будет спокойнее. Я бывала на собраниях в Географическом обществе на Фонтанке, но здесь впервые. – добавляю я.
Мне приходится быстро ориентироваться в меняющихся исторических реалиях и соображать на ходу. Я так сильно волнуюсь, что прихожу в себя в чужой передней, где резко пахнет калошами, табачным дымом и духами. Накрахмаленная до скрипа горничная помогает мне снять пальто, берясь за него двумя пальцами. Видя себя в большое высокое зеркало, я заливаюсь краской стыда, потом встречаюсь глазами с моим прадедом и краснею еще больше. Иван Павлович приглаживает волосы и, наклоняясь ко мне, произносит:
– Не смущайтесь своего скромного платья. Это дом, где не удивляются гостям даже очень необычным. Если робеете, держитесь меня или присядьте где-нибудь в уголке.
Я благодарно улыбаюсь ему и, хватая запястье Ивана Павловича, горячо жму ему руку. Он смотрит с удивлением. Кажется, я сделала неловкость.
– А вы нынче со спутницей, милейший Иван Павлович! – разряжает обстановку молодая дама, на чей голос мы дружно оборачиваемся. Иван Павлович кланяется и сдавленно шепчет:
– Прошу вас, назовитесь сами, я не знаю, как вас представить.
– Марина Кирилловна, давняя знакомая Ивана Павловича. – говорю я, глядя в прищуренные зеленые глаза дамы и наклоняю голову. Зинаида Николаевна Гиппиус, которую я сразу признала, слегка усмехается уголком накрашенного рта, оглядывает меня в лорнетку и делает приглашающий жест.
– Прошу, мы ВСЕМ гостям рады! – говорит она, делая ударение на слове «всем»
В большой гостиной Мережковских, где из окон виднеется Спасо-Преображенский собор, толпится довольно порядочно людей и все они мужчины. Яркие язычки огня пляшут на поленьях в камине, бросая отблески на красноватые стены с золотистым узором. Я, забившись в глубокое кресло у окна за небольшой колючей пальмой на подставке, с облегчением вздыхаю. Иван Павлович оставляет меня ради общения со знакомыми ему мужчинами, посчитав свой долг провожатого выполненным. Уверена, ему не понравилось, что я назвалась его старой знакомой. Молодому прадедушке не все равно, что подумают обо мне гости Мережковских, а значит и о нем тоже. Заметив, брошенный на меня, оценивающий взгляд одного из гостей, я поджимаю под юбку ноги в своих нелепых ботах и независимо встряхиваю коротко стриженной головой. Да уж, по сравнению с Гиппиус с ее копной ярких рыжих волос, наряженной, как невеста, в белоснежное платье, надушенной и холеной, я смотрюсь черной вороной.
Однако, какая специфическая в доме Мережковских атмосфера. По цвету – темная, по аромату – пряная! Атмосферу создает цвет стен, оберток книг в шкафах, мебель, тяжелые шторы и сладковатый запах корицы, который примешивается к дыму папиросок и аромату духов Зинаиды. Ее духи пахнут туберозой, которую называют «королевой ночи» или «цветком ночных мотыльков». Тубероза пахнет медом, чуть-чуть лилией и еще сладкими фруктами. За шлейфом этого пьянящего аромата хочется следовать по пятам. Правда, мне этого вовсе не хочется, так как с его хозяйкой мы друг другу не понравились.
– Ваша нынешняя протеже, Иван Павлович, смотрится в моей гостиной несколько экзотически. Вы не находите? – слышу я голос Зинаиды Николаевны. Она, проходя мимо группы оживленно беседующих мужчин, через плечо бросает взгляд в мою сторону – Не хотите посвятить нас в ее тайну? О-о! Я уверена, тайна у нее есть. И непременно трагическая. – мадам Гиппиус выпускает в сторону моего прадеда голубоватое облачко дыма. – Ваша спутница из ссыльнокаторжных, народоволка, я угадала?
Таких эпатажных дамочек, как Гиппиус, у которых продуманы каждая поза и жест, Иван Павлович, я уверена, побаивается и потому не выносит.
Уши и шея его в крахмальном воротничке сильно краснеют, но, взяв себя в руки, он, откашлявшись, говорит:
– Уважаемая Зинаида Николаевна, я не настолько близок со своей спутницей, чтобы быть поверенным во всех ее тайнах. К тому же, согласитесь, ваши гости всегда могли рассчитывать на приватность своей частной жизни. Не так ли?
Ай да Иван Павлович! Вот молодец! Не побоялся дать отпор «белой дьяволице»! А ведь публичная задиристость не в его характере. Мне кажется, что у Мережковских он невольно чувствует свою инородность. Все эти поэты-философы-мистики, как говорится, «не из его песочницы». Но я понимаю сильное желание прадеда найти себе духовных попутчиков. Оно вынуждает его делать попытки к сближению с очень разными людьми.
7. «Мало кто находит выход, некоторые не видят его, даже если найдут, а многие даже не ищут»
Если я правильно угадала, мне повезло оказаться на одном из религиозно-философских собраний. Эти собрания с 1901 года стали привлекать к себе не только «мирян», но и много духовных лиц, так что сборища сочувствующих походили на Ноев ковчег, где «каждой твари по паре». Поэтому, несмотря на мысль о необходимости сближения интеллигенции и церкви, атмосфера собраний была полна расхождений во взглядах, взаимных выпадов, колкостей и резких выражений. Сталкивались не только мнения, сталкивались личности. Каждый говорил о своем, почти не слушая другого. Вот и сейчас в квартире Мережковских собралась весьма любопытная публика. Мне бы сидеть и радоваться тому, что могу увидеть какую-нибудь знаменитость, Блока, например. Но пока, я вижу, как поеживается под изучающим взглядом Зинаиды Николаевны бедный Иван Павлович. Он, верно, чувствует себя жучком или мухой под микроскопом-лорнеткой Зинаиды. То есть, очень неуютно.
Дмитрий Мережковский
– Нет, я не согласна! – капризным тоном заявляет Ивану Павловичу Гиппиус – Но, чтобы сделать вам приятное, я, пожалуй, не стану задавать вопросы. Цените это! – и она обворожительно улыбается.
Затем хозяйка дома мелкими шажками проходит к камину и картинно вытягивается на ковре перед огнем, выставив на показ ножку в нарядном ботиночке со сверкающей пряжкой. Шлейф белого платья эффектно откинут и веером разложен на ковре. Зинаида победительно оглядывает присутствующих.
– Несчастная женщина! – хмыкаю я про себя.
Однако мужчины заметно оживляются, отвлекаясь от своих разговоров, и придвигаются ближе к камину. Вообще-то, следует отдать должное Зинаиде Николаевне. Улечься на полу перед гостями в длинном тесном платье и не выглядеть при этом дурой, нужна смелость и огромное желание нравиться. Иван Павлович, не разделяя общего настроения, аккуратно обходит собравшихся у камина и подходит ко мне.
– Я вижу, вы вполне освоились и более не стесняетесь. Знаете, здесь кого-нибудь? – с ноткой снисходительности в голосе интересуется он.
– Только вас, а про остальных либо что-то слышала, либо читала. Но, наблюдать за людьми очень интересно, жаль, что не все разговоры мне слышны. – отвечаю я. – Присаживайтесь рядом, Иван Павлович. Не бойтесь, я не стану вас больше хватать за руки. Посидим, послушаем. Здесь у окна всех видно, можно тихонечко посплетничать.
Иван Павлович дергается и с неприязнью говорит:
– Прошу прощения, я не сплетничать сюда пришел, да и вам не советую.
– Боже мой, ну что вы такой колючий! Я пошутила. Совсем забыла, что у вас все всерьез. Вот скажите, зачем вы сюда ходите? Не думаю, что у вас здесь друзья. Хотите, чтобы заметили, услышали? Не боитесь даже Зинаиде Николаевне на язычок попасться? Она ведь дама безжалостная, только супруга своего не кусает. Скажите, это же он, сам Мережковский? – я киваю в сторону маленького господина, в синих войлочных туфлях с помпонами, который осторожно передвигается между гостей.
Иван Павлович стоит рядом, словно аршин проглотив, и не находит слов, чтобы мне ответить. Он ошеломлен и моим свободным обращением с ним, и моим пониманием его характера. Повернув голову, Иван Павлович вслед за мной провожает глазами худенького, сутулого человечка, с поразительно молодыми, зверино-зоркими глазами на бледном лице, и с интеллигентской бородкой.
– Господа! – хлопает в ладоши Зинаида Николаевна, как бы не замечая, что в гостиной есть и дама в моем лице, – А что, если нам почитать стихи!
Мрачнейшего вида молодой человек, не покидавший за весь вечер своего стула в углу и упорно молчавший с крайне неодобрительным видом, вдруг вздрагивает и поднимает голову. Он точно ждал весь вечер случая высказаться. Откинувшись к стене и закрыв глаза рукой, он начинает читать стихи глухим, «загробным» голосом, отрывисто выбрасывая слова. Стихи красивые, но тоскливые. Ему аплодируют, и я тоже. Иван Павлович же продолжает стоять молча.
– Вам не приходило в голову, дорогой Иван Павлович, – как ни в чем ни бывало обращаюсь я к нему – что поэты редко бывают философами? Знаете, почему? У них я думаю, иной способ познания мира. Уверена, что вам, например, стихи не даются, тогда как в публицистике вы убедительны и даже страстны.
Иван Павлович упорно молчит, не сводя глаз с Гиппиус, которая, чтобы вновь привлечь к себе внимание, перемещается от потухающего камина к темному окну. Она, закладывает руки за спину и нараспев начинает читать стихи:
Колокола молчат, молчат соборные
И цепь оградная во мгле недвижнее
А мимо цепи, вдаль, как тени чёрные
Как привидения, – проходят ближние.
– Я знаю эти стихи. – негромко говорю я Ивану Павловичу. Там в конце есть строчки обо всех нас, очень символичные. Вы же поняли, о каких цепях идет речь? Посмотрите в окно на Преображенский собор. Иван Павлович молчит.
И тут Зинаида Николаевна, возвысив голос до пронзительности, заканчивает
Где ненавистные – и где любимые?
Пути не те же ли всем уготованы?
Как звенья чёрные, – неразделимые,
Мы в цепь единую навеки скованы.
– А ведь и мы с вами в цепь единую навеки скованы. – произношу я сама себе и уже в полный голос прошу – Прочтите же и вы, дорогой Иван Павлович, свою «Небесную царицу мира».
Эта просьба примиряет прадеда со мной. К тому же он испытывает удовольствие от того, что эту просьбу горячо поддерживает Гиппиус. Иван Павлович читает во всеуслышание свое стихотворение-молитву, волнуясь так, что голос его местами дрожит. Затем он с тревогой оглядывает собрание и убеждается, что понравилось всем.