
Полная версия:
Афанасий Фет
Несмотря на «несообщительный» характер, Шеншин имел добрые отношения с семьями соседей-помещиков. Аристократию в Мценском уезде представляла семья Новосильцевых, известная в российском бюрократическом и придворном мире. Самой важной особой в ней был Петр Петрович Новосильцев – адъютант московского генерал-губернатора, а в дальнейшем московский вице-губернатор. Позднее Афанасий познакомился с его сыном Иваном. Это знакомство, уже в зрелые годы переросшее в настоящую дружбу, впоследствии стало одним из самых важных в жизни поэта. Близких отношений с Новосильцевыми быть не могло, но брат Петра Петровича Николай, заведовавший женскими учебными заведениями и проживавший по большей части в Петербурге, узнав о выдающихся хозяйственных способностях Афанасия Неофитовича, просил его присмотреть за имением, приносившим подозрительно мало дохода.
Приятельские отношения Шеншины поддерживали с семьями, более близкими к ним в социальном и имущественном плане. Поневоле чаще всего приходилось встречать, гостить и принимать у себя многочисленное и довольно состоятельное семейство Зыбиных, в чьем имении Ядрине находилась церковь, в приход которой входили Новоселки. Эта семья производила на ребенка противоречивое впечатление. С одной стороны, Афанасия привлекала хозяйка – молодая красавица Александра Николаевна, позволявшая ему качаться у себя на коленях, держась, как за вожжи, за ее жемчужное ожерелье. С другой стороны, Зыбины были и источником уколов зависти, и напоминанием о собственной бедности и сомнительных шансах на блестящее будущее: «Сравнительно богатые молодые Зыбины воспитывались в московском дворянском пансионе и не раз приезжали в мундирах с красными воротниками и золотыми галунами к нам с визитом, но никогда, невзирая на приглашение матери, не оставались обедать. Вероятно, желая казаться светски развязными, они громогласно хохотали за каждым словом»[55].
Чуть большей ровней владельцам Новоселок была семья Мансуровых, проживавшая в селе Подбелевец. Это были приятные люди, среди которых особенно привлекал живший отшельником среди книг Александр Михайлович, после смерти которого его доверенный крестьянин Сергей Мартынович был взят в дядьки Афанасию, а одна из двух милых (по впечатлению Афанасия) дочерей почтенного главы семейства Михаила Николаевича Варвара стала на всю жизнь верной подругой матери Фета, снабжавшей ее книжками, на покупку которых Афанасий Неофитович был скуп. Впрочем, молодой хозяин Подбелевца Дмитрий Михайлович отличился женитьбой на богатой девице Сергеевой (состоявшей в родстве с Лутовиновыми, породнившимися таким же образом с Тургеневыми), которая, «кроме несколько тяжеловесной полноты, была и хрома, чего не могла скрыть и поддельным каблуком»[56]. Богатый свадебный обед запомнился Фету тем, что, втиснутый между двумя гостями, он не мог поднять руки и так и не отведал ни одного из подававшихся блюд.
Наиболее близкой к Шеншиным была семья Борисовых, жившая в родовом имении Фатьянове в десяти верстах от Новоселок в большом старинном доме с множеством комнат, семью детьми и челядью. Глава семьи Петр Яковлевич слыл весельчаком с широкой натурой, с улыбкой проигрывал в карты большие суммы и щедро жаловал деньги чужой прислуге. Он был вольтерьянец, безбожник, любивший антирелигиозные поэмы и обожавший подшутить над нетрезвыми попами. При этом дома Петр Яковлевич был вспыльчив и жесток, терроризируя домочадцев, дворовых и крестьян. Борисов считался хорошим приятелем Шеншина и часто гостил в Новоселках. Его жена Мария Петровна была для матери Фета главной соперницей в искусстве ведения домашнего хозяйства. Маленький Афанасий завидовал их детям – у тех были игрушки и даже тележка, которую они могли катать в саду, а старший, Николай, ездил на собственной лошадке. Но именно в этой семье он нашел друга на всю жизнь. Иван Борисов, младше Афанасия на два года, видимо, уже в детстве обладал свойствами, притягивавшими к нему людей.
Их дружба укрепилась после трагического события в семье Борисовых, ставшего закономерным результатом необузданности нрава главы семейства, охочего до дворовых девушек: он был повешен в саду своими слугами. Из дружеских чувств Афанасий Неофитович, сам нуждавшийся, решил взять под опеку имение Борисова и его многочисленное семейство; девочки остались с матерью в Фатьянове, а мальчики несколько месяцев прожили в Новоселках, до того как отправиться в кадетский корпус. Может быть, Шеншиных и Борисовых сближала и достаточно удушливая атмосфера в обеих семьях – дух показухи, в случае Борисова – показные щедрость и благополучие и экономия на семье, в том числе и недостаток любви, отдававшейся чужим людям, в то время как домашним доставалась вырывавшаяся наружу злоба.
Учить Афанасия начали рано – Шеншин ценил образование как необходимое подспорье для карьеры. «Мать при помощи Елизаветы Николаевны выучили меня по складам читать по-немецки; но мама, сама понемногу выучившаяся говорить и писать по-русски, хотя в правописании и твердости почерка впоследствии и превосходила большинство своих соседок, тем не менее не доверяла себе в деле обучения русской грамоте», – вспоминал поэт. В результате было решено брать домашних учителей, но на немцев и тем более французов средств, конечно, не хватало.
Существенно дешевле стоили услуги семинаристов, к которым и прибегли. Из семинарий выходили разные люди, образование в них получали немало знаменитостей, включая университетских профессоров, критиков и литераторов. Известный профессор Московского университета Николай Надеждин окончил Духовную академию, семинаристом был прославленный реформатор Михаил Сперанский. Возможно, Фету не повезло – его наставники представляли не лучшую часть этого сословия. В любом случае он будет всю жизнь недобро и иронически вспоминать своих учителей, и семинарист навсегда станет для него антиподом по-настоящему образованного человека. Не исключено, впрочем, что почти гротескные образы семинаристов оформились в фетовских мемуарах задним числом: в рассказе о своих часто сменявшихся учителях Фет изображает свое первое столкновение с предшественниками русских революционеров-радикалов, с которыми будет яростно сражаться на страницах своей поздней публицистики.
Первым из них был некий Петр Степанович, сын мценского соборного священника. Его деятельность продолжалась, однако, недолго: «…вскорости по водворении в доме этот скромный и, вероятно, хорошо учившийся юноша попросил у отца беговых дрожек, чтобы сбегать во Мценский собор, куда, как уведомлял его отец, ждали владыку. Вернувшись из города, Петр Степанович рассказывал, что дорогой туда сочинил краткое приветствие архипастырю на греческом языке. Вероятно, приветствие понравилось, ибо через месяц Петр Степанович получил хорошее место чуть ли не в самом Орле». Ребенок, только начавший постигать азы русской грамматики, временно был передан на попечение совершенно неграмотного, но добродушного и преданного дядьки Филиппа Агафоновича. Затем взяли нового семинариста по имени Василий Васильевич. Этот молодой человек прожил в имении Шеншиных несколько дольше, начал учить мальчика латыни и древней истории, однако не преуспел, оставив в памяти ученика «какой-то клубок» из невнятных слов «Архелай, Агизелай и Менелай и даже Лай», и также предпочел педагогической карьере духовную. «Василий Васильевич, подобно Петру Степановичу, получил место сельского священника, и я снова пробыл некоторое время без учителя»[57], – вспоминал Фет.
Существенно дольше задержался «высокий брюнет, Андрей Карпович… человек самоуверенный и любивший пошутить». «Если Петра Степановича и Василия Васильевича вне класса можно было считать за немых действующих лиц, то Андрей Карпович представлял большое оживление в неофициальной части своей деятельности. Правда, и это оживление в неурочное время мало споспешествовало нашему развитию, так как система преподавания “отсюда и досюда” оставалась всё та же, и проспрягав, быть может безошибочно, laudo[58], мы ни за что не сумели бы признать другого глагола первого спряжения. Протрещав с неимоверною быстротою: “Корон, Модон и Наварив[59]” или: “свевы, аланы, вандалы с огнем и мечом проходили по Испании”, – мы никакого не отдавали себе отчета, что это такие за предметы, которые память наша обязана удерживать. Не помогало также, что, когда мы вечером на прогулке возвращались с берега реки между посевами разных хлебов, Андрей Карпович, слегка нахлестывая нас тонким прутом, заставлял твердить: panieum – гречиха, milium – просо»[60]. Андрея Карповича, получившего место учителя в ливенском училище, сменил Петр Иванович, который вскоре, порвав с духовной карьерой, поступил в Московскую медико-хирургическую академию. Наконец, всех семинаристов заменили образованным культурным священником отцом Сергием, другом семьи, ставшим репетитором сестры Любиньки, а заодно обучавшим и Афанасия. Однако и при нем больших успехов в овладении науками дети не добились.
Не удалась и попытка Афанасия Неофитовича приобщить мальчика к музыке. Он, как всегда, исходил не из склонностей ребенка, а из собственных представлений о благе и пользе: «…Отец заботился о доставлении мне общественных талантов… музыку считал верным средством для молодого человека быть всюду приятным гостем. Решено было, что, так как я буду служить в военной службе и могу попасть в места, где не случится фортепьян, то мне надо обучаться игре на скрипке, которую удобно всюду возить с собою. <…> Помню, с каким отчаянием в течение двух зимних месяцев я вечером наполнял дом самыми дикими звуками»[61]. Закончилось это мучение после того, как учитель музыки запил, а Афанасий сломал смычок, изо всех сил ударив им кошку, уронившую клетку со щеглом.
Если интереса к «науке» и музыке преподаватели не смогли возбудить в Афанасии, то «природа» интересовала его намного больше. Конечно, речь не идет о «созерцании». Его увлекала ловля птиц, которой он занимался и в одиночку, и на пару с дворовым мальчиком Митькой, большим мастером этого дела, которого Шеншин определил Афанасию в товарищи по обучению для возбуждения в нем духа соревновательности и стимулирования усердия. Птиц ловили с помощью силков, которые мальчик научился делать очень искусно, проявляя необычную для дворянского отпрыска склонность к работе руками (Шеншин даже сообщал в письме Беккерам, что прочит его в инженеры[62]). Добычей становились вьюрки, «с виду похожие на овсянку, только кофейного цвета, как соловей, и с прелестным красным нагрудничком»; голосистые синички, прозывавшиеся детьми «синица певица, красная девица, буфетница»; чижи, «целым стадом» садившиеся на росшую в саду липу[63]. Другим развлечением подобного рода была охота, которую не любил Афанасий Неофитович, зато дядя Петр обожал и сумел привить племяннику страсть к этой барской забаве. Предметом мечтаний была собственная лошадка, ради которой Афанасий готов был идти на разные жертвы и пользовался возможностью покататься без ведома родителей; результатом одной из таких тайных поездок стала серьезная рана, шрам от которой сохранился на всю жизнь. При этом интерес к хозяйству, управлению имением, знакомству с сельскохозяйственными работами у ребенка отсутствовал – Шеншин занимался этим сам и не стремился приобщить к этим заботам своих наследников.
Судя по всему, у Афанасия практически отсутствовала склонность к религии. Надо сказать, жизнь в Новоселках мало способствовала ее развитию. Афанасий Неофитович был типичным (пусть и заурядным) сыном века Просвещения, равнодушным к религии (проверяя после долгого отсутствия счета и находя в них полтинник, потраченный на «благодарность» священнику, он выражал неудовольствие), хотя и какого-то особенного безверия и вольнодумства не выказывал: семья пунктуально посещала храм и выполняла положенные обряды. Сама Церковь в лице своих представителей, сельских священников, не внушала мальчику большого уважения. Унизительная бедность, часто порожденная совсем не монашеским образом жизни, зависимость священника от помещика, которого он духовно окормлял, – все эти хорошо известные черты жизни русского провинциального духовенства Афанасий видел собственными глазами, неизбежно усваивая типичные для тогдашних помещиков формальное уважение к учению Церкви, ее требованиям и при этом презрение к большинству ее представителей. «В те времена многие из духовенства отличались невоздержностью к крепким напиткам»[64], – считает необходимым заметить Фет в мемуарах.
Подобный пример являл собой отец Яков, на которого Афанасий Неофитович «смотрел неблагосклонно, по причине пристрастия его к спиртным напиткам»: «Отец Яков усердно исполнял требы и собственноручно пахал и убирал, с помощью работника, попадьи и детей, свою церковную землю; но помянутая слабость приводила его к крайней нищете. Помню, как во время великопостных всенощных, когда о[тец] Яков приподымался на ногах и с поднятыми руками восклицал: “Господи, Владыко живота моего”, – я, припадая головою к полу, ясно видел, что у него, за отсутствием сапог, на ногах женины чулки и башмаки»[65].
Среди знакомых священников был достаточно образованный отец Сергий, превратившийся в совершенно домашнего человека и отчасти приживала, постоянно обращавшийся с разнообразными просьбами, но и сам готовый услужить, например купить скрипку или починить музыкальный инструмент. Но и он своей услужливостью не усиливал авторитет Церкви в глазах мальчика. И вся внешняя сторона православия не находила в его душе никакого отклика: присутствие на церковных службах заполнялось рассматриванием платьев и причесок дам, пасхальные обряды ассоциировались с ужасной необходимостью христосоваться с внушавшим отвращение деревенским дурачком Кондратом, богослужебные тексты трудно запоминались и вызывали скуку. Религиозная сфера была чем-то слишком домашним, продолжая на другой лад непроницаемую серость жизни в Новоселках.
Другой, трансцендентной стороны христианства, собственно веры в Бога как Спасителя, Того, кто утешает в невзгодах и позволяет переносить тяготы или скуку жизни, Фет в детстве не узнал. Проводником такой религиозности могла стать Елизавета Петровна, по первому крещению и по домашнему воспитанию лютеранка, то есть представительница той христианской конфессии, которая еще сохраняла живую веру, начитавшаяся Шиллера и имевшая склонность к экзальтации, порывам и поискам чего-то высшего по сравнению с убогим земным существованием человека. И, видимо, такое влияние она действительно оказала: с ней Афанасий молился сердцем, а не по заученному тексту, раздражавшему его повторами и длиннотами.
Но эта трансцендентность у мальчика (и в этом во многом «виновата» сама мать, чья религиозность, несомненно, несла в себе противоречие между Христом и Шиллером) приняла преимущественно эстетический характер – стремление к высшей красоте, а не к высшему благу: «Не менее восторга возбуждала во мне живопись, высшим образцом которой являлась на мои глаза действительно прекрасная масляная копия Святого Семейства, изображающая Божию Матерь на кресле с Младенцем на руках, младенцем Иоанном Крестителем по левую и св[ятым] Иосифом по правую сторону. Мать растолковала мне, что это произведение величайшего живописца Рафаэля, и научила меня молиться на этот образ. Сколько раз мне казалось, что Божия Матерь тем же нежным взором смотрит на меня, как и на своего Божественного Младенца, и я проливал сладкие слезы умиления…»[66]
У маленького Афанасия не было ни способностей, ни склонности к живописи, и он не делал попыток подражать Рафаэлю. Но тяга к красоте как убежищу, спасению от тусклой жизни нашла реализацию в очень раннем интересе к литературе и прежде всего к поэзии, сформировавшемся, несомненно, также при участии матери. «В ту пору, – вспоминал Фет в последнем томе своих мемуаров, – я мог быть по седьмому году от роду и, хотя давно уже читал по верхам: аз-араб, буки-беседка, веди-ведро; тем не менее немецкая моя грамотность далеко опередила русскую, и я, со слезами побеждая трудность детских книжек Кампе, находил удовольствие читать в них разные стихотворения, которые невольно оставались у меня в памяти»[67]. Имеющаяся в виду серия «Детская библиотека», издававшаяся одним из основоположников литературы для детей Иоахимом Генрихом Кампе, была передовым явлением в педагогике. Книжки были популярны в Германии. Существовало их переложение на русский язык, сделанное адмиралом А. С. Шишковым, однако по инициативе Елизаветы Петровны для обучения старшего сына были выписаны немецкие оригиналы. В общем, это были обычные хрестоматии, состоявшие из назидательных рассказиков, детских пьесок и сценок, притч, молитв, басен, стихотворений о природе, добродетели и пороке, а также Божьем величии и милосердии. Но, погружаясь в книжку, юный Фет предпочитал не «познавать мир» или учиться добродетели, а «наслаждаться ритмом затверженных немецких басенок…»[68].
Опять же ритм произвел на Афанасия впечатление в одном из первых серьезных стихотворений, прочитанных и заученных им практически наизусть:
«Помню, как однажды доктор Вейнрейх, войдя в гостиную, положил перед матерью захваченный с почты последний номер Московских Ведомостей, прибавив: “Здесь прекрасное стихотворение Жуковского на смерть императрицы Марии Феодоровны”. И он стал читать:
“Итак твой гроб с мольбой объемлю”.
– Das ist in Iamben[69], – сказал Вейнрейх.
Это замечание осталось мне на всю жизнь самым твердым уроком. Позднее я слушал метрику в Московском университете у незабвенного Крюкова, но не помню ни одного слова из его лекций. Зато поныне узнаю ямб, прикидывая его к стиху:
“Итак твой гроб…”
Могу сказать, что я с детства был жаден до стихов, и не прошло часу, как я знал уже наизусть стихотворение Жуковского»[70].
Афанасий Неофитович, видимо, не одобрял экстенсивное чтение («На мое стремление к стихам он постоянно смотрел неблагосклонно…»[71]), хотя и препятствовать не пытался. Зато любимый дядя Петр, обладавший классическим вкусом, восхищался способностью племянника запоминать стихи и предложил ему выучить наизусть рыцарскую поэму итальянца Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим» в переводе Семена Раича (вышедшую в четырех небольших книжках в 1828 году), установив щедрую премию в тысячу рублей за каждую песню.
Предложение поначалу показалось Афанасию соблазнительным, и он принялся за исполнение; но чтение и заучивание монотонно-неуклюжих стихов, которыми учитель Тютчева переложил великую поэму, оказалось занятием настолько трудным и скучным, что даже меркантильные соображения не смогли заставить довести дело до конца: «Я действительно выучил наизусть почти всю первую песню; но так как корыстолюбие в такие годы немыслимо, то я набросился на “Кавказского пленника” и затем на “Бахчисарайский фонтан”, найденные мною в рукописной книжке Борисовых, выпрошенной Василием Васильевичем для прочтения»[72]. (Борисовская «рукописная книжка» сыграла первостепенную роль в литературном образовании мальчика: по ней он «познакомился с большинством первоклассных и второстепенных русских поэтов от Хераскова до Акимова включительно»[73].) В пушкинских поэмах юного читателя привлекли не содержание, не романтические герои и их страсти, не экзотические пейзажи, не сюжетные перипетии, не «байронизм», а гармония, «сладостность». Именно благодаря ей поэмы с очень разреженным сюжетом были для него привлекательнее наполненного «приключениями», но неблагозвучно-шероховатого «Освобожденного Иерусалима». С детства у Фета не было развито то, что называется поэтическим воображением; поэзия пришла к нему не в виде мечты, смутных фантастических или реалистических, но оригинальных образов, а в виде красивых сочетаний ритмов и звуков.
Показательно, что его первыми самостоятельными поэтическими опытами стали переводы:
«По ночам, проснувшись, я томился сладостною попыткой переводить немецкую басню на русский язык. Вот наконец после долгих усилий русские стихи заменяют немецкие… Когда мною окончательно овладевал восторг побежденных трудностей, я вскакивал с постели и босиком бежал к матери, тихонько отворяя дверь в спальню.
– Что тебе надо? – сначала спрашивала мать, встревоженная моим неожиданным приходом; но впоследствии она уже знала, что я пришел диктовать свой стихотворный перевод, и я без дальнейших объяснений зажигал свечку, которую ставил на ночной столик, подавая матери, по ее указанию, карандаш и клочок бумаги»[74].
Самому Фету запомнился сделанный им перевод взятого из книжки Кампе стихотворения немецкого поэта Иоганна Беньямина Михаэлиса:
Летела пчелка, пала в речку,Увидя то, голубка с бережечкуС беседки сорвала листокИ пчелке кинула мосток.Затем голубка наша смелоНа самый верх беседки села.Стал егерь целиться в голубку,Но пик! пчела его за губку.Паф! дробь вся пролетела,Голубка уцелела.Это, собственно, и есть самое раннее известное нам произведение Фета. Рассуждать о его достоинствах не имеет смысла. Показательно, насколько неважна была для маленького переводчика мораль басенки: он не стал переводить последнее предложение фрагмента (в оригинале – «Wem dankt sie nun ihr Leben?», что можно перевести как «Кого она должна благодарить за свою жизнь?») и совершенно игнорировал мораль, выделенную автором в отдельную строфу («Erbarmt euch willig fremder Not! / Du gibst dem Armen heut dein Brot / der Arme kann diŕs morgen geben» – «Сжалься над чужим бедствием! / Ты дашь бедному свой хлеб сегодня, / Бедный может дать тебе завтра»). Желание не высказать что-то, но передать ритм, череду стройных звуков вызывало «сладостный» трепет творчества, отрывавшего мальчика от унылой действительности, и навсегда очертило для него ту область, где человек хотя бы на время чувствует себя в каком-то подобии Царствия Небесного.
Верро
Пока тянулись унылые детские годы Афанасия, документы, удостоверяющие его происхождение, хранились в тайне, ожидая момента, когда потребуется их обнародовать. Такая необходимость возникла, когда мальчику исполнилось 13 лет. В конце 1833 года опекуны Лины Фёт и душеприказчики покойного Иоганна Фёта смогли по суду получить в свое распоряжение находившееся у Эрнста Беккера заемное письмо Шеншина и начали энергичную кампанию по взысканию с него всей суммы долга и полагающихся по ней процентов.
Двадцать девятого декабря 1833 года министр иностранных дел Российской империи Карл Васильевич Нессельроде направил министру внутренних дел Дмитрию Николаевичу Блудову письмо, в котором уведомлял о получении «просьбы опекунов дочери умершего в Дармштадте асессора городового суда Фёта, Лины Фёт, на имя гессенского министерства, о истребовании от помещика Орловской губернии, отставного ротмистра Афанасия Шеншина, скорейшего платежа остальных должных им по данному им кригскомиссару Беккеру заемному письму денег, следующих помянутой Фёт»[75]. Граф Блудов передал дело орловскому гражданскому губернатору Аркадию Васильевичу Кочубею. 3 января 1834 года мценским земским судом было начато «Дело о взыскании с отставного ротмистра Шеншина должных кригскомиссару Беккеру денег. Тут же о денежном требовании девицы Лины Фёт». Документ говорил сам за себя, и суд быстро принял решение в пользу истцов. 20 февраля 1834 года Шеншину было отправлено предписание об уплате по иску опекунов не только самой указанной в векселе суммы, но и процентов по ней за 11 лет, что вместе составляло 35 тысяч рублей; для помещика средней руки, обладателя расстроенного долгами имения, это означало совершенное разорение.
Оказавшиеся в катастрофической ситуации Шеншины пытались защищаться: 11 апреля того же года Афанасий Неофитович в направленной в суд записке утверждал, что уже заплатил по обязательствам через барона Ротшильда значительную сумму. 11 июля уже Елизавета Петровна направила господину заседателю Мценского земского суда И. А. Бологову письмо, в котором предлагала опекунам в оплату долга ее мужа «часть следующего и доставшегося мне после смерти вышеупомянутого родителя моего кригскомиссара Карла Беккера по наследству каменного дома, в г. Дармштадте состоящего»: «Дом сей в бытность мою в г. Дармштадте ценили [в] пятьдесят тысяч гульденов, что составляет не менее ста тысяч р[ублей]»[76].
Эти объяснения и предложения были через посредство российской миссии во Франкфурте-на-Майне переданы гессен-дармштадтскому министерству, но истцов не удовлетворили. 11 июля 1835 года опекуны Лины Фёт Кихлер и Цан подали прошение, в котором утверждали, что банкирский дом Ротшильда ничего не знает о каких-либо деньгах, переводившихся через него Лине, ее опекунам или Беккерам. Проведя оценку полагавшейся Елизавете Шеншиной по праву наследования части дома ее покойного отца, они утверждали, что стоимость его не выходит за пределы трех тысяч гульденов. Это прошение поступило в Мценский земский суд вместе с дополнительными бумагами (в том числе письмами Эрнста Беккера Иоганну Фёту), подтверждавшими право Лины Фёт на получение указанной в заемном письме суммы и процентов по ней.
Благодаря специфике сложной и неповоротливой российской судебно-правовой системы процесс удастся затянуть: претерпевая разные повороты (в 1839 году дело едва не дойдет до действительного разорения ответчика), он будет длиться до 1842 года, когда завершится благополучно для Шеншиных благодаря вмешательству достигшей совершеннолетия Лины.