
Полная версия:
Афанасий Фет
Впрочем, прожил Фёт недолго. С одной стороны, развод отчасти пошел ему на пользу – в 1824 году он женился во второй раз на гувернантке своей дочери Софии Генриетте Луизе Цан. С другой стороны, после того как он был вынужден выехать из дома Беккеров и лишился всякой поддержки с их стороны, жизнь его складывалась трудно. В прошении великому герцогу о материальной помощи, которое Фёт написал 17 июня 1825 года, незадолго до смерти, он подробно описал тяжелые обстоятельства, в которые попали он и его старшая дочь:
«Но я самым неожиданным образом оказался безвинно повергнут в пучину долга в размере двух тысяч гульденов и не могу их оплатить. Произошло это потому, что отец моей сбежавшей позднее жены военный комиссар Беккер, под предлогом приданого, приобрел для меня мебель стоимостью 1200 гульденов, за которую, как он говорил, не будет стыдно дочери тайного советника. Однако после этого расплачиваться за нее он принудил меня. Поэтому я был вынужден взять взаймы капитал в размере 1500 гульденов под простую расписку у бургомистра Хофманна и городского старшины Йокеля как для расплаты за эту мебель, так и для приобретения необходимой одежды для моей жены, которую должен был бы оплатить ее отец. В дальнейшем, из-за бегства моей супруги, которое имело место 1 октября 1820 года, из-за расходов на приобретение собственной домашней утвари, связанных с последовавшим за этим моим переездом из дома Беккера, из-за необходимости ухода за моей дочерью… а также из-за почти непрерывного медицинского ухода… и совершенно расстроенного здоровья в течение дальнейшего несчастливого времени, я задолжал еще 500 гульденов… Я обязался ежегодно выплачивать 300 гульденов благородным господам Хофманну и Йокелю, при этом я плачу за квартиру ежегодно 200 гульденов, а врач и аптека стоят мне 100 гульденов! После этих расходов остается мне с моей новой женой, ребенком и служанкой всего 400 гульденов в год! Таким образом я не могу сдержать своего слова, не страдая от голода!»[26]
Болезни быстро свели его в могилу. Скончался Иоганн Фёт 1 ноября 1825 года. Незадолго до смерти он составил завещание (датировано 12 октября), в котором назначил своими наследниками Лину и Луизу Цан и подтвердил свои притязания на вексель в десять тысяч гульденов, полученный, по его утверждению, «в подарок моей дочерью Линой от нынешнего супруга ее матери, моей прежней супруги, которые принадлежат мне как законному пользователю имущества моего ребенка»[27]. «После долгих размышлений» он «раз и навсегда» исключил из числа опекунов Лины «ее деда с материнской стороны господина военного комиссара Беккера, а также всю его семью, равно как и моих родителей», и назначил опекунами «супругу Луизу, здешнего жителя и мастера по изготовлению музыкальных инструментов господина Кюхлера и торговца господина Цана, проживающего на углу Ритцштайна»[28]. Более того, Фёт наказал им «противодействовать любым попыткам со стороны семьи Беккер воздействовать на Лину», а также «продолжать судебную тяжбу, которую я веду по этому поводу с господином военным комиссаром Беккером»[29]. Младший сын в завещании Фёта не упомянут ни словом.
В следующем году скончался и другой ближайший немецкий родственник младенца Афанасия – его дед по материнской линии, очевидно завещав пресловутый вексель своим сыновьям.
Теперь дело об усыновлении приходилось вести с душеприказчиками Фёта и опекунами Лины. Они, с одной стороны, действовали жестко, с другой – более рационально, не руководствуясь личными обидами и желанием отмщения. В результате, по мнению современной исследовательницы И. А. Кузьминой (правда, строящей свою аргументацию на косвенных доказательствах), они согласились в обмен на уплату процентов по векселям или еще каких-то дополнительных сумм официально признать Афанасия сыном Фёта. Во всяком случае, представляется вполне возможным, что едва ли не в 1826 году супруги Шеншины получили бумаги, удостоверявшие, что воспитывавшийся в их доме Афанасий является сыном умершего дармштадтского подданного Иоганна Фёта. Тем не менее по каким-то причинам они не дали этим бумагам никакого хода, и подлинное происхождение мальчика по-прежнему оставалось семейной тайной, неизвестной и ему самому.
На этом отношения семьи Шеншиных с германскими родственниками не прекратились. Эрнст Беккер не забывал сестру и в целом благосклонно относился к Шеншину. Елизавета Петровна и ее муж вели с ним переписку, сообщая о самочувствии его племянника и его успехах в учебе. О каких-либо сношениях госпожи Шеншиной с дочерью до начала 1840-х годов неизвестно; скорее всего, они были практически невозможны из-за опекунов, во исполнение воли Фёта ограждавших его дочь от какого-либо влияния «Беккеров». Афанасий Неофитович, видимо, честно выполнял обещание и периодически высылал опекунам Лины через банк Ротшильдов казавшиеся ему справедливыми и достаточными суммы. Пока вексель находился у Эрнста Беккера, такая ситуация выглядела безопасной. Однако этому обязательству, данному из-за отчаянного положения на сумму, явно разорительную для помещика средней руки, еще предстояло сыграть в жизни семьи Шеншиных роль своеобразного возмездия.
Барчонок
Сам Афанасий об этих драматических событиях, переговорах и судебных процессах не подозревал, не знал о своем подлинном происхождении и считал отцом Шеншина, хотя и имел сведения о немецком происхождении матери и живущих в Дармштадте родственниках по материнской линии и даже, видимо, изредка писал дяде Эрнсту. Детство его совсем не было идиллическим, и впоследствии он без всякой ностальгии вспоминал свои ранние годы.
Афанасия Неофитовича Шеншина нельзя было назвать богатым помещиком. От отца, Неофита Петровича, ему «по разделу достались: лесное, расположенное в семи верстах от Мценска Козюлькино, пустынное Скворчее в Новосильском уезде и не менее пустынный Ливонский Тим[30], насчитывавшие в общей сложности около трехсот крепостных душ и 2200 десятин земли, «из коих 700 находилось в пользовании крестьян»[31]. Однако, несмотря на утверждение в воспоминаниях Фета, что Шеншин был «превосходный хозяин», имение было расстроено долгами от карточной игры, которой он увлекался еще в годы военной службы. Сыграли свою роль и вынужденные выплаты опекунам Лины Фёт. Хозяйство велось в режиме строгой экономии и приближалось к натуральному – живых денег было мало, и покупные продукты старались использовать как можно реже: «За исключением свечей и говядины да небольшого количества бакалейных товаров, всё, начиная с сукна, полотна и столового белья и кончая всевозможной съестной провизией, было или домашним производством, или сбором с крестьян. Жалованье прислуге и дворне выдавал сам отец, но в каких это было размерах, можно судить по тому, что горничные, получавшие обувь, белье и домашнюю пестрядь на платья, получали кроме того, как говорилось, на подметки, в год по полтинному»[32]. Судя по всему, в таком положении хозяйство находилось на протяжении всего детства Фета и выбиться из него «прекрасному хозяину» Шеншину не удавалось – все доходы уходили на уплату «частных и казенных» процентов.
Из трех своих имений для постоянного пребывания с семейством его глава выбрал мценское Козюлькино и, «расчистив значительную лесную площадь на склоняющемся к реке Зуше возвышении, заложил будущую усадьбу, переименовав Козюлькино в Новоселки»[33]. Как часто бывало, новосельская усадьба, «состоявшая первоначально из двух деревянных флигелей с мезонинами», была построена на искусственно насыпанном возвышении. «Флигели стояли на противоположных концах первоначального плана с несколько выдающимся правым и левым боками. Правый флигель предназначался для кухни, левый для временного жилища владельца, так как между этими постройками предполагался большой дом»[34]. Задумано было с размахом, однако план оказался хозяину не по силам, и долгое время семейству приходилось «довольствоваться левым флигелем, получившим у нас название дома, а у прислуги хором. Что эти хоромы были невелики, можно судить по тому, что в нижнем этаже было всего две голландских печки, а в антресолях одна»[35]. Начинался дом с «просторных сеней, в которых была подъемная крышка под лестницею в подвал. Налево из этих теплых сеней дверь вела в лакейскую, в которой за перегородкой с балюстрадой помещался буфет, а с правой стороны вдоль стены поднималась лестница в антресоли. Из передней дверь вела в угольную такого же размера комнату в два окна, служившую столовой, из которой дверь направо вела в такого же размера угольную комнату противоположного фасада. Эта комната служила гостиной. Из нее дверь шла в комнату, получившую со временем название классной. Последней комнатой по этому фасаду был кабинет отца, откуда небольшая дверь снова выходила в сени. Нужно прибавить, что в отцовском кабинете аршина три в глухой стене были отгорожены для гардероба. Весь мезонин состоял из одного 10-ти аршинного сруба, разгороженного крестообразно на четыре комнаты, две поменьше и две побольше. Меньшие были девичьими, а из двух больших одна была спальною матери, а другая детской»[36], вспоминал Фет. Со временем постоянное увеличение семейства вынудило Шеншина выстроить на месте предполагаемого большого дома небольшой одноэтажный флигель.
В памяти Фета остались несколько поездок в Мценск, куда Шеншин ненадолго ездил по делам и брал с собой всё семейство. Однако в основном детство будущего поэта прошло в новосельском имении, в скромном флигеле. Единственным хозяином, носителем непререкаемого авторитета в доме и семье был Афанасий Неофитович. Фету он запомнился человеком с не слишком привлекательной внешностью: «Круглое, с небольшим широким носом и голубыми открытыми глазами, лицо его навсегда сохранило какую-то несообщительную сдержанность. Особенный оттенок придавали этому лицу со тщательно выбритым подбородком небольшие с сильною проседью бакенбарды и усы, коротко подстриженные. <…> Волосы с сильной проседью, которые он зачесывал с затылка на обнаженный череп… до глубокой старости, с тою разницей, что всё короче подстригал на затылке скудные седины, сохраняя те же стриженые усы и бакенбарды и ту же несообщительную сдержанность выражения»[37].
Глава семьи «большею частию спал на кушетке в своем рабочем кабинете, или был в разъездах по имениям»[38], «зачастую уезжал на Тим к бесконечному устройству дорогой плотины и крупчатки». Но и во время его отсутствия всё делалось с оглядкой на него, на его распоряжения, обычаи и правила. «Важные мероприятия в доме шли от отца, не терпевшего ничьего вмешательства в эти дела. Было очевидно, до какой степени матери было неприятно решать что-либо важное во время частых разъездов отца», даже если речь шла всего лишь о покупке нового нанкового сюртука для дворового человека. Гастрономические предпочтения у Шеншина были простые: «Великим постом отец любил ботвинью с свежепросольною домашней осетриной, но особенно гордился хорошим приготовлением крошева (рубленой кислой капусты)» – и считал их вполне пригодными и для остальных членов семейства. Больших культурных интересов он не имел, хотя и невежественной деревенщиной его назвать было бы неверно: «Кроме “Московских Ведомостей” и “Вестника Европы”, никаких книг не выписывал»[39], – вспоминал поэт.
Видимо, Шеншин-помещик был суровым и притеснительным. Хотя Фет и говорит о «сравнительном благополучии» шеншинских крепостных, тем не менее зафиксированы жалобы на него его крестьян; впрочем, после разбирательства по ним Шеншин был оправдан.
Сдержанным и не склонным к сентиментальности он был и в семейной жизни. Едва ли не сразу по приезде в Новоселки его пылкая страсть к Шарлотте остыла. «Но никогда я не видал ни малейшей к ней ласки со стороны отца. Утром при встрече и при прощаньи по поводу отъезда он целовал ее в лоб, даже никогда не подавая ей руки»[40], – пишет Фет. Куда делась любовь да и была ли она вообще (а если ее не было, то что заставило Афанасия Неофитовича вести себя так, как описано выше?), навсегда останется загадкой.
Столь же скупым на выражение чувств Шеншин был и по отношению к младшим членам семьи: «Изредка признаки ласки к нам, детям, выражались у него тем же сдержанным образом. Никого не гладя по голове или по щеке, он сложенными косточками кулака упирался в лоб счастливца и сквозь зубы ворчал что-то вроде: “ну”…» Афанасий Неофитович не видел необходимости баловать детей – ни в гастрономическом, ни в развлекательном смысле. «Набравшись, как я впоследствии узнал, принципов Руссо, отец не позволял детям употреблять сахару и духов. <…> Отец не был против игр и даже беготни детей, но неприветливо смотрел на игрушки, даримые посторонними. “Не раздражайте желаний, говорил он; их и без того появится много; деревянные кирпичики, колчушки – самые лучшие игрушки”»[41], – вспоминал поэт.
Не исключено, впрочем, что педагогические идеи Руссо были ни при чем и метода Шеншина основывалась на той же экономии и нежелании лишних трат. Это ощущал и мальчик, которому такая «диета» с раннего детства доставляла массу унижений: «Помню, в какой восторг однажды пришел наш отец, которому ловкий Петр Яковлевич сумел с должным выражением рассказать, как мы с сестрою Любинькой, посаженные за детским столом в отдельной комнате, отказываясь от сладкого соуса к спарже, сказали: “это с сахаром, нам этого нельзя”. Конечно, отцу и в голову не приходило, какое чувство унижения он вселял в мое сердце, выставляя меня перед сторонними детьми каким-то парием. Тут дело было не в ничтожной сласти, а в бесконечном принижении»[42].
Трудно судить, выделял ли Шеншин Афанасия из других детей в семье; окрашивалось ли его отношение к старшему ребенку тем, что он не был его родным сыном. Если Афанасий Неофитович и смотрел на него по-особенному, думая о его месте в семье и о его будущем, то внешне это нивелировалось общей сдержанностью и строгостью, распространявшейся на всех членов семьи без разбора.
Положение дел, когда Шеншин был единственным авторитетом в семье, распространялось не только на вопросы быта, но и на планы на будущее детей. В вопросах определения их судеб Афанасию Неофитовичу не приходило в голову (несмотря на приписываемый ему Фетом «руссоизм») хотя бы в малой степени руководствоваться их склонностями и вкусами.
Шарлотта, а ныне Елизавета Петровна Шеншина – «стройная, небольшого роста, темнорусая, с карими глазами и правильным носиком»[43], – кажется, также (судя по воспоминаниям сына) никак не проявляла былых следов бурной страсти и решительности, приведших ее в Россию. Своего второго мужа она, подобно всем остальным членам семьи, боялась, полностью подчинилась его авторитету, практически не имея самостоятельного голоса ни в домашнем хозяйстве, ни в воспитании, ни в определении будущего детей, которых, конечно, искренне любила. Безусловно, она была культурнее и развитее супруга, сохранила те черты характера и вкусы, которые привели ее в Россию. Подруга Елизаветы Петровны и соседка по имению Варвара Михайловна Мансурова, по свидетельству Фета, снабжала ее книгами. Культурным запросам своих детей она симпатизировала существенно сильнее супруга, была более религиозна, чем он, но вера ее была скорее эстетически экзальтированная, чем глубокая и сознательная. Елизавета Петровна смирилась с необходимостью вести практически полностью натуральное хозяйство, требовавшее много времени и сил, а также с экономностью мужа, из-за которой не могла позволить себе даже простые женские удовольствия. Если бы не подарки доброго родственника, «у матери нашей, вероятно, не было бы ни одного шелкового платья»[44], вспоминал Фет.
Отсутствие влияния на детей было обусловлено также душевной болезнью, постепенно заставлявшей Елизавету Петровну всё больше времени проводить в постели. Фет вспоминал: «Бедная мать, утрачивая вместе с здоровьем и энергию, всё полнела, и хотя никогда не была чрезмерно толста, но по мере прибавления семейства всё реже и реже покидала кровать, обратившуюся наконец в мучительный одр болезни»[45]. Одним из проявлений недуга были тяжелые истерические припадки. В воспоминаниях и письмах Фет будет называть мать «бедной», «мученицей» и «страдалицей», имея в виду не только болезнь, но и тяжелую обстановку в семье, и выпадавшие на ее долю тревоги и заботы. Благодаря матери он знал немецкий язык как родной.
Болезнь не мешала Елизавете Петровне приносить потомство. Всего она родила Шеншину восьмерых детей. После Афанасия появилась на свет Анна, к которой он испытывал, как сам вспоминал, какую-то болезненную любовь, выражавшуюся в том, что он довольно сильно кусал девочку и его никак не могли от этого отучить; затем – Василий. Оба ребенка умерли в младенчестве; Василий как-то незаметно исчез из мира старшего брата, но предсмертная улыбка Анюты запомнилась ему навсегда. Вскоре, в мае 1824 года, Елизавета Петровна произвела на свет Любовь. В 1828 году в семье появился еще один мальчик, названный отцом – то ли от равнодушия, то ли по непонятной принципиальности – так же, как его умерший брат, Василием. Затем родилась еще одна девочка, которую опять же без всяких суеверий назвали Анной. В 1832 году родилась Надежда, а последним, в следующем году, Петр. Эти дети были уже сильно младше Афанасия и большой роли в его детстве не играли – напротив, старший брат сыграл заметную роль в их детстве, и уважение и любовь к нему они сохранили на всю жизнь. Видимо, все с материнской любовью унаследовали ее склонность к культурным интересам, и немецкий язык, и свою долю наследственности. Все они были такими же бесправными перед отцом, всё решавшим за них. Каждый из них будет до конца ощущать себя жертвой отцовского произвола, и не все смогут преодолеть его влияние на свою судьбу.
Страх перед постоянно отсутствующим и вечно занятым отцом, жалость к больной матери, состояние которой постоянно ухудшалось, были, конечно, не единственными эмоциями, испытывавшимися мальчиком. Унылые годы без игрушек и сладостей (желудевый кофе, прописанный врачами брату Васе, страдавшему рахитом, радовал как величайшее лакомство, потому что туда клали сахар) скрашивались другими впечатлениями – благо русский усадебный быт предполагал присутствие в доме многочисленной челяди.
Как в жизни любого барчонка, большое место в жизни маленького Афанасия занимали дворовые, прислуга, хотя бы до некоторой степени распространявшая на него пиетет перед его отцом. Едва ли не самой экзотичной и даже отчасти загадочной персоной была «крещеная немка Елизавета Николаевна»[46] – то ли экономка, то ли компаньонка матери. Не очень хорошо говорящая по-русски, эта женщина превратилась во всё знающую и вникающую во все обстоятельства «ключницу». Важным центром притяжения были комнаты домашних девушек: «Я… не знал ничего отраднее обеих девичьих. Эти две небольших комнаты не отличались сложностью устройства, зато как богаты были содержанием! Вместо стульев в первой и во второй девичьей, с дверью и лестницей на чердак, вдоль стен стояли деревянные с висячими замками сундуки, которые мама иногда открывала, к величайшему моему любопытству и сочувствию». Здесь ребенок приобщался к тайной жизни дома и наслаждался сказками «про жар-птицу и про то, как царь на походе стал пить из студеного колодца и водяной, схватив его за бороду, стал требовать того, чего он дома не знает…»[47].
С красивой горничной Аннушкой связаны и эстетические, и первые эротические переживания Афанасия (вспоминая о них в старости, он будет отрицать какое-либо физическое влечение к этой девушке): «Однажды, видя, как я неловко царапаю перочинным ножом красное яйцо, чтобы сделать его похожим на некоторые писанные, Аннушка взяла из рук моих яйцо, со словами: “позвольте, я его распишу”. Усевшись у окна, она стала скрести ножичком яйцо, от времени до времени, вероятно для ясности рисунка, слизывая соскобленное. Желая видеть возникавшие под ножичком рисунки и цветы, я до того близко наклонялся к ней, что меня обдавало тончайшим и сладостным ароматом ее дыхания. К этому упоению не примешивалось никакого плотского чувства, так как в то время я еще твердо верил, что проживающая у нас по временам акушерка приносит мне братцев и сестриц из колодца»[48].
Мужская прислуга относилась к барчонку с любовью и, кажется, с сочувствием. Одним из самых «выдающихся» слуг был назначенный Афанасию в дядьки «камердинер отца, Илья Афанасьевич, сопровождавший его к Пирмонтским водам и в Дармштадт»[49], откуда вместе с ними приехала в Новоселки беременная первым сыном Шарлотта. Фет вспоминал:
«Илья Афанасьевич, безусловно, подобно всем в доме, боявшийся отца, постоянно сохранял к нам, детям, какой-то внушительный и наставительный тон.
– Вам, батюшка барин, скоро надо учиться, schprechen sie deutsch[50], пойдете в полк да станете генералом, как Алексей Петрович, и стыдно будет без науки.
Это не мешало Илье Афанасьевичу весною из сочной коры ветлы делать для меня превосходные дудки…»[51]
В целом прислуга, горничные, дядьки, слуги, описанные в мемуарах поэта, остались в его памяти людьми, которые были к нему неизменно добры, воплощали светлое начало в его жизни. Существенно меньше мальчику приходилось сталкиваться с крестьянами и их детьми. Общение с ними происходило в церкви, на духовные праздники, во время Троицыных обрядов. Никакой особенной теплоты в их отношении Фет не чувствовал. В памяти поэта от этого «соседнего» мира сохранились фигуры страшного силача, очень древнего старика, отвратительного юродивого, старухи-богомолки, которую во время эпидемии мужики едва не убили, приняв за «холеру», и другие скорее экзотические, чем типичные персонажи.
Многочисленная отцовская родня постоянно присутствовала в жизни мальчика, но слабо скрашивала его жизнь. Дед, Неофит Петрович, старший сын воеводы Петра Афанасьевича Шеншина (по семейному преданию, «ездившего на конях, кованных серебром»), имел троих сыновей – Афанасия, Петра и Ивана, и трех дочерей – Прасковью, Любовь и Анну. С сестрами и братьями Афанасий Неофитович поддерживал вполне родственные отношения – очевидно, причин для семейных ссор и разладов не было, и те часто появлялись в Новоселках. Любовь и Анна были замужем: «первая за богатым волховским помещиком Шеншиным (Петр Ильич Шеншин происходил из другой ветви того же дворянского рода. – М. М.), а вторая за небогатым офицером из поляков – Семенковичем и проживала в своем наследственном имении под Орлом, на реке Оптухе». В основном при своих визитах они представали не столько любящими тетушками, сколько строгими экзаменаторшами, интересовавшимися преимущественно поведением племянника и его успехами в учебе. Дядя Иван был фигурой курьезной: в юности считавшийся «одним из лучших танцоров на балах Московского Благородного Собрания, он прекрасно владел французским языком и всю жизнь до глубокой старости с зеленым зонтиком на глазах продолжал читать Journal des Debats[52]». Приезжая в гости, «он, усевшись на диван, тотчас засыпал либо, потребовав тетрадку белой бумаги, правильно разрывал ее на осьмушки, которые исписывал буквами необыкновенной величины», отчего его пальцы всегда были перепачканы чернилами. Уже в возрасте сорока пяти лет он неожиданно для всех женился на молодой девушке по имени Варвара Павловна, «со свежим цветом лица», почему-то прозвавшей племянника Альфонсом. Две их дочери, Анна и Любовь, были существенно младше Афанасия. Сыновья тетеньки Анны Неофитовны Семенкович, Николай и Александр, старше кузена по возрасту, при встречах смотрели на него свысока, к тому же заочно были источником его постоянного раздражения, поскольку ему регулярно ставили в пример их каллиграфические тетради. Единственный сын тетеньки Любови Неофитовны, Капитон, вызывал у мальчика, которого одевали в куцую куртку, зависть своим «полуфрачком», носимым им с такой уверенностью, «как бы это был настоящий фрак»[53].
Единственным исключением в несклонной к теплоте в отношениях отцовской родне был дядя Петр. Боевой офицер, раненный в голову в сражении под Фридландом (1807) и вышедший в отставку капитаном, он был холостяк, большой любитель охоты, человек добрый и любимый челядью, хотя и вспыльчивый, не терпевший, чтобы ему перечили, но быстро отходивший. Петр Неофитович, очень близкий к старшему брату, видимо, во всех подробностях знал об истории, предшествовавшей рождению его старшего сына. Он полюбил невестку и племянника, которому еще предстояло столкнуться с последствиями легкомысленного поступка своей матери и ее второго мужа. Его любовь проявлялась и материально – благодаря ему у Елизаветы Петровны (его крестной, получившей в честь него свое русское отчество) появлялись украшения и умеренно дорогие предметы дамского туалета, а у Афанасия – небольшие подарки. Петр Неофитович впоследствии собирался простереть свою щедрость существенно дальше, оставив в специальном сундуке в наследство племяннику значительную сумму денег (так утверждал Фет).
Но дело было не только в деньгах, платьях и подарках. Дядюшка Петр не считал, что ласка и вообще физический контакт с ребенком портят его. Он позволял племяннику садиться верхом ему на грудь и на замечания брата добродушно отвечал: «Ты, пожалуйста, уж оставь нас в покое. Мы с ним друг друга знаем»[54]. Фет будет с удовольствием вспоминать, как дядя с улыбкой брал его за щеки, за нос, за подбородок и затевал веселую игру в угадайку. Дядя был не только менее черствым, но и более чутким человеком, чем Афанасий Неофитович. Восхищаясь прекрасной, как ему казалось, памятью племянника, он намного бережнее относился к склонностям ребенка и вступал со старшим братом в споры о методах обучения и воспитания Афанасия.