скачать книгу бесплатно
Тут я огляделся – ну да, не в ту степь. Ошибка. Не то кафе, не тот прилавок. И тут же я понял, что со мной что-то творится. Звон в ушах. Это что-то новенькое. Заболел… Ответственность изнутри. Совесть – она, и только она спасет мир, – и я почувствовал, что эту важную мысль мне надо обязательно и сейчас же додумать.
На улице меня вдруг кто-то окрикнул. Кто-то очень знакомый.
– Что? – оглянулся я, а никого вокруг не было.
Я машинально топал по заснеженному тротуару. За каким-то троллейбусом. И по дороге к Зине. Эту дорогу я держал в голове изо всех сил.
– Привет, – сказал знакомый старшина.
– Привет.
– В вытрезвитель захотел?
– Ни в коем случае.
Он засмеялся и погрозил пальцем… Я уже знал, что болен, и знал, что меня шатает. Но я очень хотел додумать мою мысль. Ту мысль. Если совесть – это религия одиночки, то почему она не может быть религией всех? И тут я почувствовал, что совесть совестью, а фонарь вдруг пошел влево. Сам собой.
– Привет, – сказал я фонарю.
А он смотрел на меня все время сверху. С какой-то немыслимой верхотуры. И тогда я понял, что лежу под фонарем, и, значит, в случае крайней необходимости я буду хвататься руками за этот самый фонарь – и встану на ноги.
Я подумал, что Гальке все-таки очень тяжело. И миру очень тяжело. Потому что личность, в сущности, сама себе надломила хребет. Выскочки есть, а личностей нет. Выскочки не оправдывают надежд, и всех нас за это пожалеть можно… Снег жег мне щеку. Левую. Я слышал какие-то голоса. Потом повернулся набок и поджал ноги. Теперь снежинки таяли на правой щеке. Шел снег.
* * *
Зина подняла меня – и дала мне по шее. Я хотел объяснить, но тут она еще раз меня треснула. Потому что приводила меня в чувство. А может быть, думала, что я пьян.
– Стой же ты!
Она приволокла меня в комнату. Ноги у меня подкашивались. Я норовил упасть то вправо, то влево. Все равно куда. Кажется, она меня раздевала. Так и есть – стаскивала с меня брюки.
– Но подожди, – сказал я. – Мы же еще не расписаны.
Она опять треснула меня и сказала, чтоб я бросил свои шуточки.
– Стой прямо. Долдон.
– Стою.
– Господи. А рубашка какая. Ты в чем ее стирал?
– Не помню… Зина, я ведь пришел спасти мир. Я тебе говорил это?
– Говорил.
– Зина.
– Чего тебе?
– Зина, я спасу мир.
– Знаю. Знаю.
– Я пришел, чтобы его спасти. Я люблю Гальку – и через эту любовь я спасу вас всех.
– Тише ты. Спят люди. Ночь уже.
– Зина, ночи не будет…
– Знаю – будет вечная музыка. Ты это уже говорил. Подымай ногу. Да стой же, не падай.
Она раздела меня сначала до трусов. И, кажется, вела меня в ванную.
– Только тише. Да подымай же ноги – не шаркай. Если соседи…
– Надо спасать мир, Зина.
– Сейчас спасем.
И она погрузила меня в горячую ванну. Не вода, а блаженство. Я тут же постарался уснуть. Чувствовал себя великолепно, как и должен себя чувствовать бродяжка. После снега под уличным фонарем мне было хорошо, как никогда. А она стояла рядом. Чтоб я не захлебнулся.
Она растерла меня от ушей и до ног. И затолкала в постель. И еще навалила на меня что-то тяжелое и непереносимое, вроде перины. Я думал, что на меня въехал танк. Я начал хватать ртом воздух и замахал руками.
– Лежи! – грозно прикрикнула она.
И тогда я уснул. Я подергался, пометался и вдруг уснул.
Болел я неделю. Дней девять. Я просыпался и каждый раз видел эту самую комнату. Теперь я ее разглядел – типичная комнатушка. Коммунальная нора. Без претензий и с колченогим столом посередке. И кровать с никелированными шарами на спинке. Шары смотрели, как пара глаз большого неласкового насекомого. Выпуклые и выдвинутые вперед.
Когда кто-то из них, из женщин, спал на полу (я болел, я спал на кровати), стулья играли в чехарду. Ставились стул на стул. До потолка. Чтоб освободить жизненное пространство. А утром эти стулья так и стояли – стояли подолгу, как задумавшаяся или задремавшая башня. Пока их не расставляли по местам.
Теперь я частенько видел подругу Зины. То бишь хозяйку этой комнаты… А как-то однажды они спали на полу обе сразу. Голова к голове.
– Ого, сколько нас сегодня! – И тут же я захрипел: – Пить, пить!
Мне казалось, что глотка у меня из затвердевшего крахмала. Я боялся, что она лопнет, и хрипел очень тихо.
– Оживел, – засмеялась подруга Зины.
Звали ее Нелей. Она была громадная, и Зина рядом с ней лежала как кубик.
– Пить…
– А руку протяни. Чашка рядом.
Я схватил чашку с холодноватым сладким чаем – выпил одним духом.
– Пить…
– Сейчас. – Она встала, она была в комбинации. – Сейчас. – Она принесла воды. – Ого. Время-то семь часов. Зинка, эй! – Она несильно толкнула ее мыском ноги. – Зинк, а ведь работать кому-то пора!
* * *
В другой раз, рано проснувшись, я видел, как они отправляли посылки. Мужьям. Они взвешивали на безмене круги колбасы (там принимался определенный вес), укладывали эту колбасу, как укладывают веревку, а по углам ящика рассовывали носки и варежки. Укладывалась также махорка в пачках. И сухари. Зина мокрой ладонью шлепала по фанерной крышке. И тут же, по мокрому, химическим карандашом выводила адрес.
Я кинулся в больницу. Я был еще ватный, а ноги выделывали кренделя. Иногда бросало в сторону – шага на два или на три.
– Прошу прощения, – говорил я тому, на кого налетал.
И опять говорил. Следующему:
– Прошу прощения.
За эти дни здорово насыпало снегу. Природа не дремала, пока я валялся. Когда меня уносило с тротуара в сторону, мне приходилось топтаться по колено в снегу. Но я уже знал, что не упаду. Я был здоров.
Я вошел в вестибюль. Там было полно народу.
– Снят карантин? – спросил я.
– Нет. И не думают.
Я протолкался к температурному листу. Я замерз и дул себе на пальцы. При этом исподлобья глядел вверх, а там сбоку на листе против фамилии Гальки значилось: «Выписана». У меня хватило мозгов отыскать и посмотреть число.
Два дня назад.
Не помню, как я выбрался из людского столпотворения, – я уже мчался к ней.
* * *
Вот именно. Какой бы день из тех давних дней он ни вспомнил, он так и слышит прозрачную ясность звучания – Я МЧАЛСЯ. Никаких сомнений или отслоений в интонации. Никаких колебаний. Я БЕЖАЛ. Я ЛЮБИЛ. Все четко и ясно.
Прошло несколько лет. Олег повзрослел, он уже – Олег Нестерович. И, как и положено повзрослевшим, Олег Нестерович научился не толкать локтями людей там и сям. Научился понимать и чужих тещ, и своих родственников. Это пришло само, потому что рано или поздно оно приходит. Но исчез задор. Исчезла ясность и четкость голоса. Исчезло нечто.
И вот однажды, как и каждому, ему говорят:
– Ты очень, Олег, переменился. Ты ведь был совсем не такой.
И он отвечает. Оно как-то само собой ответилось:
– Что же тут удивительного – тогда я был молод. На первом дыхании был.
И с этой минуты речевой оборот и сама интонация – случайные, в общем, – берутся им на вооружение.
– Раньше ты, Олег, не колебался и не рефлексировал. Не раздумывал так долго…
– Раньше? – улыбается он. – Но это же понятно. Я был тогда на первом дыхании.
Или:
– Олег!.. Какой ты, ей-богу, стал медлительный и рассудочный!
– А возраст. Я же не на первом дыхании.
И так далее. На все или почти все случаи жизни. Этой фразой он пользуется и до сего дня – пришлась по вкусу.
Как-то выводили одного пьяного. Его выводили под белы руки, бережно с дружеской вечеринки, где он (приходится извиниться за неизящность оборота) облевал все, что было от него близко и что было далеко. Дело, разумеется, житейское. Бывает. И вот его сводили вниз, на воздух, чтобы ему немного полегчало. А он упирался и кричал:
– О моя молодость!.. О моя молодость!
Любопытно само выражение – именно так он кричал в минуту, когда ему было отвратно и скверно.
– Не ори! – сказал первый из сводивших его вниз.
– Пусть, – сказал второй по-доброму. – Пусть орет. Пусть только не блюет. Не человек, а нефтяная скважина.
– Ч-черт. На кого мы похожи, – сказал третий, отряхиваясь.
Такая вот бытовая картинка, мелкая и не очень оригинальная.
Олег Нестерович был один из них – из тех, кто сводил перепившего вниз, на свежий воздух. Уже через полгода Олег Нестерович напрочь забудет и эту компанию, и каким образом он в нее попал – он уже ничего или почти ничего не помнит. Ни тех, кто выводил. Ни кого выводили. Ни лиц, ни имен. И даже – шапка с перепившего все время падала или шляпа – не помнит. А выкрики помнит.
Он помнит, и иной раз ему въявь кажется, что это он сам кричит (хотя он вовсе не кричит, а, напротив, очень даже степенно и тихо идет из гастронома с полной авоськой). И он слышит свой собственный голос. А если очень подкатывает, он может повторять это вслух – повторять до бесконечности. И глотать ком, который все мы глотаем. О моя молодость. О моя молодость. И так далее. До бесконечности.
Это уже другое характерное его выражение. Столь же характерное, как и «на первом дыхании».
* * *
Еще штрих к портрету. Олег Нестерович при всей своей рассудительности немедленно вспыхивает и раздражается, если кто-то, пусть даже в шутку, бранит себя самого за «глупую молодость», за «потерянные годы» и тому подобное.
– Ты ничего не понимаешь в жизни! – И Олег Нестерович весь трясется от гнева.
И начинает втолковывать собеседнику, что ты, друг милый, НИКОГДА И НИКОМУ БОЛЬШЕ не говори, что в молодые годы ты был глуп и смешон. Это неправда. Говори так: был легковерен. Был искренен. Был смел. Был свободен. Был добр. Был на первом дыхании.
Глава 11
Я примчался в квартиру Еремеевых. К Гальке. Там как раз начиналось веселье – праздник по случаю выздоровления, что-то в этом роде. Полно народу и дым коромыслом.
Галька полулежала на диване, ходить еще не могла. Но выглядела отлично. Вокруг нее происходила какая-то бесконечная радостная мельтешня незнакомых мне лиц. Родичи. Я узнал только Еремеева – он сидел в углу, молчаливый и насупившийся. Он безлико кивнул мне. Как кивают тому, кто несуществен.
А Галька улыбнулась:
– Здравствуй.
И произнесла ровным, спокойным голосом. С милой улыбкой:
– Олег, загляни-ка на кухню. Там тебе дадут выпить, хочешь?
И пояснила: