
Полная версия:
Сын
Она открыла глаза. Здесь определенно кто-то был раньше. Наверное, ушел за помощью. Она рассматривала тлеющие в камине угли, ковер, на котором лежала, римские бюсты. И грезила.
Интересно, какой ее запомнят. Она не расшвыривала, подобно Карнеги, деньги направо и налево, дабы стереть воспоминания о грехах, связанных с ее именем. Это ей не удалось, она не сумела сорвать свою золотую ветвь. Либералы порадуются ее смерти. Выкурят по косячку с марихуаной, поедут в суси-бар обедать свежайшим салатом, проделавшим восемь тысяч миль. И весь вечер будут проклинать таких, как она, а потом вернутся в свои холодные квартиры и нажмут кнопку обогревателя. Не переставая клеймить нефтепромышленников.
Все убеждены, что Генри Форд возвестил начало автомобильной эры. Ложь. Телега впереди лошади. Век автомобиля начался в Спиндлтоп[37], а Говард Хьюз и его буровая установка – вот кто истинный творец новой эпохи. Современный мир родился из скважины Лукас[38], когда люди внезапно осознали, сколько нефти хранится в недрах планеты. Прежде бензин был всего лишь дешевым растворителем, пригодным для промывки шестеренок и велосипедных цепей, а нефть, сделавшая Джона Рокфеллера миллионером, была сожжена в лампах, заменяя тюлений жир. Именно Спиндлтоп и Хьюз открыли путь автомобилям, грузовикам и самолетам, которые зависели от дешевого топлива так же, как Церковь зависит от Бога.
Она все сделала правильно. Создала империю из ничего. Человеческая жизнь стала вдвое длиннее, но без нефти вы не доберетесь до больницы, лекарства, которые вас исцеляют, не произвести без нефти, ваша еда не доедет до магазина, а трактор так и останется в фермерском сарае. Она находила под землей нечто бесполезное, но, оказавшись на поверхности, это нечто обретало ценность. Это и есть творчество. Вся ее жизнь – акт творения.
Она не была одинока в создании нового мира. Предприниматели построили эту страну, а нефтепромышленники заставили крутиться ее шестеренки. Теперь у руля остались одни нефтепромышленники. Предприниматели или те, кто сейчас так себя называет, живут разрушением, они останавливают свои заводы и переносят производство за границу. Она и не ждала всеобщей любви, но есть ублюдки и ублюдки; эти уроды разрушали страну камешек за камешком. Если она и ненавидела что-либо больше, чем профсоюзы, то именно их, людей, которые не умели работать.
Воспоминания хлынули потоком. Они с отцом бывали в домах его мексиканских работников. Женщины словно из прошлого века: беременная тащит ведра с водой из дальнего колодца, помешивает белье, вываривающееся в огромном котле над очагом. В самое жуткое летнее пекло они готовили консервы из овощей и фруктов – а в хакале[39] было еще жарче, чем на улице. Мужчины, сидя в тени, скручивали веревки из конского волоса. Почему они не купят веревки в магазине? – спросила она отца, но тот промолчал.
Когда идешь по пастбищу задолго до рассвета, приходится все время припадать к земле, чтобы разглядеть лошадей на фоне темного неба. Руки, бросающие лассо, седлающие пони. Фырканье лошадей, щелчки застегивающихся подпруг, голоса, по-испански успокаивающие животных. Одни лошади смирялись сразу же, другие становились на дыбы, брыкались, не желая проводить день на солнцепеке, в скачке по колючим зарослям. У многих от холки до копыт почти не осталось шерсти, сплошные рубцы – все ободрано в чапарале.
Заунывный скрип ветряных мельниц; они с Полковником опускаются на колени, изучая свежие следы на влажной земле около резервуаров с водой. Корова, олень, лисица, пекари, кролик, зайцы, мыши, енот, змеи, индюк, рысь. Если замечали следы пумы, тут же являлись отец с братьями и при них старый мексиканец с собаками. В какой-то момент, она не помнит точно когда, Полковник начал тщательно разглаживать ладонью каждый след пумы, попадавшийся им на пути. Никому не рассказывай. Мир взрослых держался на тайнах. Отец и братья высмеивали ее, когда она говорила, что хотела бы увидеть живого волка или медведя. Только в зоопарке, сказал отец. А еще лучше, чтобы их вообще не было.
И каков урок? Половина родных ушла из жизни безвременно. Эта земля жестока к своим сыновьям, хотя к сыновьям других земель она еще более жестока. Бабушка однажды сделала широкий жест по отношению к мексиканцам – относись к ним, как к койотам. Она вспомнила о братьях, убитых немцами, о дяде Гленне, разорванном в клочья взрывом в окопе.
Еще двенадцать лет назад она пыталась уйти. Как быстро пронеслось время: вот она совсем девчонка, присевшая на корточки у резервуара с водой, а вот ее собственные дети уже начинают стареть. Она не совершенна, да, но она хотела бы что-то исправить, хотела увидеть своих внуков. И была такая возможность. Но нефть пошла вниз, стала дешевле воды, за аренду участков предлагали жалкие крохи от реальной стоимости. Она понимала, что у нее последний шанс наладить отношения с семьей. Но продавать за бесценок, заканчивать бизнес фактически на дне – от одной мысли становилось дурно.
А потом арабы устроили бойню в Нью-Йорке. И ей понадобились новые скважины и много буровых установок. У детей своя жизнь, она им не нужна, а цены на нефть поползли вверх. Буровые вышки там, где прежде была лишь пустыня, нефтяной фонтан, бьющий из глубин земли, из скважины, на которой все уже поставили крест, – вот ради чего она жила. Создать нечто из ничего. Акт творения. А для семьи время еще будет.
Девять
ДНЕВНИКИ ПИТЕРА МАККАЛЛОУ13 августа 1915 годаПамять – это проклятие. Прикрывая глаза, я вижу мертвое лицо Педро и кровоточащую дыру на щеке Лурдес, и по лицу ее стекает прозрачная капля, словно слеза. Окровавленное платье Аны. Стоит уснуть, как я мгновенно оказываюсь в той комнате. Педро сидит на кровати и говорит что-то на непонятном языке, указывая пальцем на меня. Подойдя ближе, понимаю, что звук исходит из дыры в его виске. Проснувшись, я долго лежу неподвижно, надеясь, что сердце вдруг остановится, как будто смерть может избавить меня от участия в этом кошмаре.
То, что произошло у Гарсия, стало лишь началом. В городе появилось около сотни никому не известных вооруженных людей; у них ружья, дробовики, и вообще все выглядит так, словно нас отбросило на полвека назад и никакого города не существует. Ночью убили Амадо Батиста, его лавку разграбили и пытались поджечь.
Во всех газетах пишут о Гарсия как о мексиканских радикалах, на самом же деле они были самыми консервативными из землевладельцев в Округах Уэбб и Диммит. Фото их мертвых тел напечатано в каждой газете штата и в Мексике, где их, безусловно, причислят к лику мучеников, несмотря на то что старую аристократию там недолюбливают.
Гленн все еще в Сан-Антонио, в больнице. Ни он, ни Салли никак не отреагировали на вести о расправе с Гарсия. Может, я схожу с ума, или не люблю свою семью, или, напротив, люблю их слишком сильно. А может, я просто единственный, кто сохранил здравый рассудок.
Меж тем меблированные комнаты заполняются самым отпетым отребьем из долины Рио-Гранде, а рейнджерам все труднее поддерживать порядок. Я предложил сержанту Кэмпбеллу (а может, это он застрелил Педро и Лурдес? или это был мой сын?) послать за его людьми, но все они сейчас заняты патрулированием границы и охраной отдаленных ранчо.
Кэмпбелл, несмотря на свою ограниченность, обеспокоен тем, что половина погибших – женщины и дети. Я не стал обсуждать с ним эту тему. Люди его типа полагают, что если раз за разом исповедоваться в грехах, то можно сделать бывшее небывшим и облегчить душу для новых преступлений.
* * *В доме полно добровольцев. Я сбежал было от них в город, где немедленно наткнулся на два грузовика, в каждом из которых сидело по дюжине вооруженных парней, намеренных поквитаться с мексиканскими инсургентами. Я сообщил им, что всех врагов уже поубивали. Добровольцы разочарованно посовещались между собой, но решили все равно остаться в городе: нельзя терять надежды.
Вернувшись, застал судью Пула, который поедал нашу говядину, пил наш виски и делал заявления от имени всех присутствующих. Я рассказал ему свою версию событий – только факты, – он несколько раз поправлял меня: это ваша интерпретация. Потом отвел меня в сторонку, подальше от остальных.
– Это чистая формальность, Пит. Чтобы никто не подумал, будто я встаю на сторону нелегальных иммигрантов.
Чуть не сказал ему, что нелегальные иммигранты – это мы, переправившиеся вплавь через Нуэсес столетие спустя после того, как Гарсия поселились здесь. Но разумеется, промолчал. Судья похлопал меня по спине – лапищей убийцы – и вернулся за новой порцией дармового бифштекса.
Люди все подъезжали, привозили пироги, жареное мясо, сладости и крайне сожалели, что не поспели вовремя к нам на помощь, – какие мы герои, штурмовали проклятых мексиканцев таким небольшим отрядом. То есть семьдесят три против десятерых. Пятнадцати, если считать женщин. Девятнадцати, если считать и детей.
14 августа 1915 годаСалли спросила, почему я до сих пор не навестил Гленна в больнице. Я объяснил:
– Вчера в городе сожгли три дома и убили восемь жителей – все мексиканцы, кроме Левеллина Пирса, у которого жена мексиканка.
Сержант Кэмпбелл подстрелил по меньшей мере троих мародеров, хотя двоим удалось скрыться. Один убитый оказался из Игл Пасс. Бандитов застукали в тот момент, когда они поджигали дом Кустодио и Адриана Моралесов. Сами Моралесы к тому моменту были уже мертвы. Я вспомнил, как Кустодио любил наших лошадей, а за ремонт упряжи всегда брал сущие гроши. Целых двадцать лет я собирался позвать его на конную прогулку.
Кэмпбелл по секрету рассказал, что один из его людей отказался стрелять в бандитов, потому что те белые. Помощника шерифа нашли мертвым, но подробности неизвестны.
Кэмпбелл опять телеграфировал насчет подкрепления, но ему ответили, что все люди сейчас заняты гораздо более серьезными проблемами на Юге.
– Надо что-то делать с этими мексиканцами, – заявил он мне. – Здесь становится небезопасно.
Безопасность Гарсия его отчего-то не беспокоила. Я промолчал, но, надеюсь, он все понял по выражению моего лица.
– Мы должны защитить мир от всех, кто на него посягает, – продолжил Кэмпбелл. – И неважно, какого цвета их кожа.
* * *Несколько семей теханос – Альберто Гонсалес, Клаудио Лопес, Ханерос, Сапинос, Урракас – уехали из города, прихватив весь скарб.
Кэмпбелл думает, что сегодняшняя ночь будет хуже минувшей. Людей у него раз в пятьдесят меньше, чем у противника.
– Раньше все говорили, надо бы вооружить нас пулеметами, – сказал он. – Вот сейчас самое время. А что вы думаете насчет шерифа Грэма?
– Думаю, он огорчится, если пропустит разгул грабежей в городе.
– Вот и я так думаю.
Мы помолчали. С террасы открывался прекрасный вид на окрестности.
– Каково это – владеть всем этим? – спросил он.
– Откровенно говоря, не знаю.
Он кивнул, словно ждал именно такого ответа.
– Не хотите прихватить с собой что-нибудь перекусить?
Он не ответил. Мы одновременно посмотрели в сторону города, но отсюда его не было видно.
– Ваш старик – это нечто, скажу я вам.
– Он вообще правильный, да.
– А мой отец умер.
Я почему-то подумал, что парень имеет к этому отношение. Но все равно он мне нравился. Росту не больше пяти футов в башмаках, а все в городе его побаиваются.
– Что намерены делать ночью?
– Подстрелить побольше народу.
– Не самый удачный план.
– Ничего не попишешь, такое время.
– И большой у вас опыт в этом деле?
– В Бомонте я убил двоих. Но здесь у вас, можно сказать, сезон охоты.
Пауза.
– Как вы это делаете?
– Просто надо хорошо прицелиться.
15 августа 1915 годаНочью из моего окна виднелось зарево нескольких пожаров; стреляли редко, но постоянно.
К утру бежала еще дюжина мексиканских семейств – видимо, решили полагаться только на себя. Еще четырнадцать трупов, шестеро – белые. Кэмпбелл признался по телефону, что это он накануне пристрелил помощника. Тот нацепил его значок и грабил чей-то дом.
Мы с Чарлзом поехали в город и по пути наткнулись на техано, повешенного на дубе.
– Это Фульгенсио Ипина, – вздохнул Чарлз.
Мы остановились, Чарлз забрался на дерево, обрезал веревку. Мы как могли аккуратно уложили тело в кузов грузовика. Фульгенсио много лет работал у нас на расчистке пастбищ. Тело уже начало раздуваться.
– Кто будет хоронить всех этих людей? – спросил Чарлз.
– Ума не приложу.
– А что, армия на подходе?
– И этого тоже не знаю.
– Надо позвонить дяде Финеасу.
– Он уехал на рыбалку.
– Слушай, ты должен что-то сделать.
– Например?
– Понятия не имею. Но ты обязан.
* * *На улицах пусто. Повсюду развешены объявления, написанные от руки:
КАЖДЫЙ, КТО ПОЯВИТСЯ НА УЛИЦЕ ПОСЛЕ НАСТУПЛЕНИЯ ТЕМНОТЫ (ВКЛЮЧАЯ БЕЛЫХ), БУДЕТ РАССТРЕЛЯН. РАСПОРЯЖЕНИЕ ТЕХАССКИХ РЕЙНДЖЕРОВ.
Кэмпбелл опять ранен, на этот раз в ногу, в икру. Когда мы вошли, он сидел на стуле в конторе склада, босой и со спущенными штанами.
– Что же, по крайней мере, люди стреляют вам только по конечностям, – пошутил я. Нога выглядела неплохо – пуля не задела кость и артерию.
Кэмпбелл внимательно наблюдал за доктором:
– Ранения в руку происходят, когда вы держите руки перед грудью, прицеливаясь. А ногу мне зацепило, потому что, когда я подстрелил вчера парня, он успел разрядить в меня ружье, уже падая.
Он смотрел на меня, как старший.
– Передайте всем мексиканцам в городе, что они могут укрыться на моем ранчо, – предложил я.
– Да, мне будет гораздо легче.
Но похоже, сержант не слишком одобрял такие меры. И глаз не отводил от Гильермо Чавеса, городского ветеринара, который в свои двадцать пять унаследовал практику от отца. Чавес как раз снимал повязки с руки и ноги.
– Кто вас бинтовал?
– Я сам. А ты настоящий врач?
– В основном для животных.
– И диплом есть?
– Взгляните на меня и попробуйте догадаться.
– Твою ж мать… – буркнул Кэмпбелл.
– Я рад, что вы здесь, – сказал Гильермо. – Ни за что бы не подумал, что скажу такое rinche[40].
Кэмпбелл проигнорировал выпад:
– Что будет, если кости так и срастутся?
– Будут проблемы с рукой, – пожал плечами Гильермо. – Но рана действительно плохая, вот эти темные пятна надо удалить.
– Иначе я потеряю руку? – Голос дрогнул, и внезапно я увидел Кэмпбелла, каким тот был на самом деле – напуганным двадцатилетним юнцом, но маска так же быстро вернулась на место.
– Постоянно присыпайте рану этим порошком. Когда он намокнет и станет липким, добавьте еще свежего. В ране всегда должен быть сухой порошок.
– Похоже на желтый сахар.
– Это смесь сахара и сульфамида.
– Обычный сахар.
– Надежное средство. Даже просто сахара было бы достаточно.
– Как-то это глупо выглядит.
– Делайте как знаете, мне все равно. Ваши товарищи в округе Старр убили моего двоюродного брата, в Браунсвилле – дядю и его сына, а я здесь, лечу вас.
– Ложка дегтя в бочке меда… – заметил Кэмпбелл.
– Скажите это Альфредо Серда, или Грегорио Кортесу, или Педро Гарсия. Или их женам и детям, тоже мертвым. Ваши люди явились сюда и мутят воду, потом приходит армия и наводит порядок. Но это очевидные вещи. Не предмет для дискуссий.
Кэмпбелл пошевелил пальцами, проверяя, может ли по-прежнему сжимать винтовку.
– А морфин у тебя есть? – спросил он у Гильермо, а мне сказал: – Мы не сможем вам заплатить за использование ранчо.
– Когда подойдет армия?
– Никогда.
– Что ж… один повстанец, один рейнджер.
– Именно так. Пока есть хоть один рейнджер.
* * *Салли пришла в ярость, узнав, что я пригласил в наш дом всех городских мексиканцев, и тут же потребовала, чтобы я позвал к телефону Консуэлу. Я слышал, как она отдавала распоряжения Консуэле, чтобы спрятали все серебро и убрали подальше дорогие ковры. Потом Консуэла вернула трубку мне.
– Что с тобой происходит, Питер?
– Эти люди погибнут, если не дать им убежища.
Она молчала. Я попытался ее успокоить:
– С Гленном все будет в порядке.
– Ты не смеешь так говорить, – сухо бросила она. – Ты не можешь этого знать, тебя нет рядом с сыном.
* * *Я надеялся, что мексиканцы переберутся к нам потихоньку, но в сумерках половина теханос, почти сто человек, потянулись в сторону ранчо – пешком, верхом, на машинах; они везли, тащили, толкали и тянули свое барахло – на повозках, тележках, тачках или просто на спине. Мидкифф и Рейнолдс без всяких просьб прислали людей, чтобы защищать мексиканцев. Чтобы защитить наше ранчо, поправил меня Полковник. Не будь идиотом.
Кэмпбелл лично явился проверить обстановку, привел еще восемь человек (хотя законного права привлекать кого-то у него не было) и, сильно прихрамывая, поплелся обратно в город, придерживая руку на перевязи. Он умудрился где-то раздобыть винчестер 351-го калибра, с которым можно управляться одной рукой. Я не стал расспрашивать, каким образом ему досталось это оружие. Мы заперли ворота ранчо, задвинули засовы, а Чарлз с вакерос окопались у дороги.
Десять
ИЛАЙ / ТИЭТЕТИ1849 годКоманчи котсотека жили в долине реки Канейдиан, где заканчивается Льяно и засушливые равнины переходят в травянистые каньоны. Исторически их земли простирались до самого Остина; Тошавею права моей семьи были известны лучше, чем мне самому. Техасцы подписали договор, который гласил, что к западу от города не будет никаких новых поселений, но они были из той породы людей, что запросто нарушили свои обещания, когда те начали доставлять неудобства.
– Однажды появилось несколько домов, – рассказывал Тошавей. – Бледнолицые начали рубить деревья. Конечно, мы не возражали, как и вы не стали бы возражать, если бы кто-то вломился в ваш дом, распоряжался вашим имуществом, угрожал вашей семье. Но может, я чего-то не понимаю. Может, у белых другие порядки. Может, если у техасца отбирают дом, он говорит: «О, простите, что я построил этот дом, вижу, он вам нравится, так забирайте его вместе со всеми землями, которые кормят мою семью. А я ведь просто кахуу, мышонок. Позвольте, я покажу вам, где лежат мои предки, чтобы вы могли выкопать их и осквернить их могилы». Как думаешь, он так и сказал бы, а, Тиэтети-тайбо?
Это мое новое имя. Я покачал головой.
– Верно, – продолжал Тошавей. – Он убил бы людей, которые отобрали его дом. И сказал бы им: Итса не кахни. А теперь я вырву ваше сердце.
Мы валялись в тополиной роще над долиной Канейдиан. Трава здесь густая, бородач веничный и все остальное, что нравится лошадям, но ее здесь столько, что им вовек не съесть. Солнце садилось, сверчки пиликали на своих скрипках, птицы затеяли скандал в ветвях над нами. На нашем берегу камыш словно полыхал в закатном свете, а за рекой, дальше к югу, в той стороне, где лежали поселения белых, уже сгущалась тьма. Я вспомнил, как злился на брата, когда он читал при свечах и мне приходилось отправляться спать на улицу.
Тошавей продолжал рассказ:
– Но мы же не безумцы, мы помним, что эта земля не всегда принадлежала команчам, много лет назад мы отобрали ее у тонкава. Нам понравились эти места, мы перебили тонкава и захватили их владения… Теперь они считают нас тавохо, врагами, и убивают повсюду, где встретят. Но бледнолицые совсем другие, они забывают, что все на свете уже кому-то принадлежит. Они думают: о, я белый, значит, это должно быть моим. И ведь правда верят в это, Тиэтети. Ни разу не видел бледнолицего, который не удивился бы, когда его убивают. – Он недоуменно пожал плечами. – Я вот, если взял чужое, знаю, что в любой момент может прийти хозяин и убить меня, и знаю песню, которую спою, когда буду умирать.
Я согласно кивнул.
– Я что, сумасшедший, если думаю так?
– No se nada[41].
– Нет, я совсем не сумасшедший. Это бледнолицые безумны. Все хотят быть богатыми, и мы тоже, но бледнолицые не хотят признать, что разбогатеть можно, только отбирая у других. Они думают, если ты не видишь человека, у которого украл, или не знаком с ним, или он не похож на тебя, тогда это вовсе не воровство.
Медведь спустился к реке, стайка чирков устроилась у дальней запруды. Не прерывая плетения волосяного аркана, Тошавей произнес:
– Мууви[42].
– Мууви, – послушно повторил я.
– Я давно наблюдал за тобой, Тиэтети. Твой отец дважды замечал меня, но убедил себя, что ему показалось. Я видел, как твоя мать кормила жалких голодных индейцев, которые приходили просить подаяния. Я видел, как ты выслеживал оленя по следам и как в тот самый вечер застрелил большого темакупа[43]. – Он печально вздохнул. – Но Поедатели Собак почуяли запах вашей еды, а когда я сказал им, что знаю семью, живущую там, что они бедные люди, набукуваате, они закричали, что бедняки так сытно не едят. И Урват решил сам проверить.
Я смотрел на далекие холмы и видел за ними мать, лежащую на пороге дома, растерзанную сестру, брата в каменистой яме. Может, это брат с сестрой привлекли к нам внимание индейцев, подумал я. Потом представил, каково бы ей пришлось, доведись вытерпеть все, что досталось мне. Мама, наверное, справилась бы, а вот сестра… Она точно зачахла бы, решил я. Она совсем не готова была к такой жизни.
Потом я подумал об отце. И вычеркнул его из памяти. С его именем не связано теперь ничего, кроме стыда и позора.
– Мууви, – решительно произнес я.
– Мууви, – одобрительно повторил Тошавей.
* * *Тошавей и сам не знал, сколько ему лет. На вид около сорока. Высоколобый, как все чистокровные команчи, с широким носом и квадратной головой, пешком он двигался неуклюже, как старый ковбой. Но посади его верхом – и словно другой человек. Все команчи были превосходными наездниками, но не все похожи на Тошавея: смуглые или светлокожие, долговязые, как каранкава[44], или жирные, как банкиры, с чертами лица, будто вырубленными топором, или точеными, как у испанских грандов, – самая причудливая смесь. В каждом из них текла кровь пленников – индейцев из других племен, испанцев, а с недавних времен еще американцев или немцев.
* * *Поднимался я до зари, если не хотел, чтобы меня выпороли. По росистой траве брел к реке, приносил воду, разводил огонь. И весь день вынужден был заниматься женской работой. Толок зерно в ступе, свежевал дичь, добытую мужчинами, опять таскал воду, ходил за дровами. Команчи пользовались кремнем и кресалом, как белые, но меня заставляли добывать огонь древним способом: берешь палочку юкки и крутишь ее между ладонями, прижимая одним концом к кедровой дощечке. Прижимать надо сильно, а крутить долго, пока деревяшка не начнет тлеть или пока не сотрешь в кровь ладони. Уголек получается размером с булавочную головку и обычно гаснет, прежде чем поднесешь его к пучку соломы или труту.
Эскуте и Неекару целыми днями валялись без дела, спали, курили или играли, если, конечно, не охотились. Если я пытался заговорить с ними, на меня не обращали внимания или сердито прогоняли, но это не сравнить с тем, как колотили меня женщины.
Когда все хозяйственные дела были переделаны, меня отправляли обрабатывать таа сивуу ехе – накидки из бизоньих шкур. Это все равно как печатать деньги на ручном станке. На каждую шкуру уходит не меньше недели. Ее можно обменять на пригоршню стеклянных бус, а потом из этой шкуры сошьют плащ для солдата, который будет воевать с такими же индейцами. Или, к примеру, бизоньи шкуры отлично смотрелись на диванах в гостиных Бостона и Нью-Йорка, где, отмытые от своего грязного туземного прошлого, они символизировали единение с природой.
Но это все женская работа. Если Тошавей звал меня куда-нибудь, все остальные дела нужно было бросить. Иногда он приказывал поймать и оседлать ему лошадь, иногда – раскурить трубку или нанести праздничную раскраску для вечерних плясок. Когда он возвращался после набега, я подолгу вычесывал у него вшей, вскрывал нарывы, готовил еду, выщипывал ему волосы на лице и подновлял раскраску. Даже моя сестрица никогда не прихорашивалась так подолгу, как Тошавей. Он часами разглядывал себя в зеркальце, разрисовывая тело, расчесывал свои длинные волосы костяным гребнем, смазывал свежим жиром и заплетал косы, украшая их мелкими монетками и клочками меха.
А еще меня отправляли собирать съедобные растения. Плоды воквееси (опунции), теапи (дикой сливы) и тунасека (хурмы), стручки уохи хуу (рожкового дерева), кеека (дикий лук), паапаси (дикий картофель) и мутси натсамукве (дикий виноград). Нож, пистолет и даже лук брать с собой нельзя, только палку, чтобы копать. А вокруг полно следов волков, медведей и пумы.
Ни один белый, даже ирландец, не стал бы целый час рыть землю ради пригоршни мелкой картошки, но я-то понимал, что еще легко отделался. Я был сыт, холодными ночами согревался у огня, а рядом спокойно спали другие люди. Могло сложиться и так, что над моей могилой уже шелестела бы молодая травка, а дорога в рай стала бы скользкой от моей крови.