Читать книгу Сын (Филипп Майер) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Сын
Сын
Оценить:
Сын

5

Полная версия:

Сын

В темноте я разглядел, что наша ремуда пополнилась примерно дюжиной лошадей. И еще двумя пленниками. Судя по плачу, это были женщины, и кажется, немки, или, как мы их тогда называли, голландки.

К восходу мы проскакали еще полсотни миль, дважды сменив лошадей. Немки ревели всю ночь. Когда рассвело, мы поднялись на месу[21] оглядеть окрестности. Впереди открывались огромные пространства – холмы, холмы до горизонта.

Немки были голыми, как и мы. Одной лет семнадцать-восемнадцать, вторая чуть старше, и обе, несмотря на покрывавшую их кровь и грязь, в расцвете своей женской красоты. Чем дольше я на них смотрел, тем больше ненавидел и надеялся, что индейцы еще будут измываться над ними, а я смогу поглазеть.

– Ненавижу этих голландок, – сказал брат. – Надеюсь, индейцы отымеют их как следует.

– Я тоже.

– Смотрю, ты неплохо держишься.

– Потому что я не сваливаюсь с лошади.

За ночь мы дважды останавливались, и индейцы всякий раз затягивали потуже ремни, державшие Мартина.

– Я пытался вцепиться ногами, но получается плохо.

– Уверен, маме приятно было бы это услышать.

– Ты станешь отличным маленьким индейцем, Илай. Жаль, что я этого не увижу.

Отвечать я не стал.

– Ты же понимаешь, я не стрелял, потому что боялся за маму и Лиззи.

– Ты просто окоченел от страха.

– Они все равно убили бы маму, это ясно, но Лиззи забрали бы вместе с нами. Но она была ранена, только поэтому…

– Заткнись, – не выдержал я.

– Ты не должен был видеть, что они с ней делали.

Он выглядел так же, как всегда: чуть косящие глаза, тонкие губы. Это человек, которого я знал давным-давно.

Чуть погодя он попросил прощения.

Индейцы делили вяленое мясо, отобранное у поселенцев. Одна из немок спросила, не знаю ли я, куда нас везут. Я сделал вид, что не понимаю. Она сообразила, что с Мартином лучше не заговаривать.

* * *

На следующий день пространство вокруг нас словно бы вытянулось в длину. Мы двигались по каньону миль в десять шириной, стены из красного камня вздымались на тысячу футов. Из деревьев здесь росли только вязы и тополя, а один раз я заметил драцену, торчащую из песка, – точную копию той, что росла у нашего дома. В каждом ручье попадались удивительные окаменелости: моллюски размером с колесо телеги, рога и кости громадных созданий, гораздо большего размера, чем у любых ныне живущих животных.

Тошавей сказал мне по-испански, что в конце каньона полно бизонов. Он восхищался всем вокруг. С ветвей кедров и мескитовых деревьев свисали длинные пучки черной шерсти: бизоны прятались здесь от зноя.

Индейцы, кажется, вообще не нуждались ни в отдыхе, ни в еде, но постепенно безумная скачка все же замедлилась. Рот мой наполнился слюной. В ручьях, мимо которых мы скакали, плескалась рыба – лови сколько хочешь: сом, угорь, сарган, большеротый буффало. Оленям и антилопам я потерял счет. Коричневый гризли – огромный, я в жизни такого не видел – нежился на солнышке. Прозрачные родники били из скал, образуя озерца у подножия.

Вечером мы устроили первый настоящий привал, я уснул прямо на камнях, обнимая брата. Кто-то накрыл нас сверху бизоньей шкурой, я приоткрыл глаза – Тошавей присел рядом на корточки. Я уже узнавал его запах.

– Завтра мы зажжем костер, – сказал он.

Утром мы проезжали мимо холмов, на каменных склонах которых были изображены шаманы, сражающиеся воины с копьями, щитами, типи[22].

– Ты понял, что они собираются разлучить нас? – шепнул Мартин.

Я недоуменно обернулся.

– Эти парни, они из разных племен.

– Откуда ты знаешь?

– Твой хозяин – котсотека, а мой – ямпарика.

– Мой хозяин – Тошавей.

– Это его имя. Но он из племени котсотека[23]. А моего зовут Урват. Они говорили, что до земель Урвата долго ехать, а тот парень, что присматривает за тобой, вроде бы недалеко от своего дома.

– Они нам не хозяева, – возразил я.

– Ты прав. Не пойму, и с чего это мне пришло в голову.

– А кто такие пенатека?

– У пенатека сейчас какая-то эпидемия, что ли. В общем, с ними случилась какая-то беда. Короче говоря, ни одного пенатека среди них нет.

* * *

Несмотря на обещание Тошавея, следующая ночевка тоже оказалась холодной. Но зато утром мы выбрались из длинного каньона на равнину. Ни леса, ни зарослей кустарника, отмечающих русла рек, – ничего, кроме травы и неба. При виде этой картины я почувствовал, как в животе у меня все сжалось. Я понял, где мы находимся. Льяно-Эстакадо. Белое пятно на всех картах.

Мы ехали и ехали, а ничего вокруг не менялось. Мне опять стало дурно. Не знаю, какое расстояние мы преодолели к концу дня – десять дюймов или десять миль, в голове у меня было совершенно пусто. Брат все время засыпал и падал с лошади, так что индейцам приходилось останавливаться, колотить его и заново привязывать.

Лагерь разбили на берегу ручья, русло которого утопало настолько глубоко, что заметить его можно было, лишь зная о его существовании. Здесь разожгли первый за все время костер. В отсутствие деревьев, отражающих свет, огонь был незаметен даже вблизи. Индейцы добыли пару антилоп, освежевали и все такое, и Тошавей принес нам несколько ломтей дымящегося полусырого мяса. У брата не было сил даже поесть. Я разрывал мясо на маленькие кусочки и вкладывал ему в рот.

А потом взобрался повыше над ручьем, чтобы оглядеться. Со всех сторон нас окружало звездное небо, индейцы выставили дозорных, высматривающих другие костры. На меня они не обращали внимания, и я вернулся к своей подстилке.

Почти целый час неподалеку рычала пума, и волчий вой разносился над долиной. Брат заплакал во сне; я хотел было разбудить его, но передумал. Никакой сон не мог быть хуже нашей яви.

* * *

Наутро нас не стали связывать. Бежать было некуда.

Брат вроде бы хорошо поел и проспал не меньше шести часов, но чувствовал себя все равно паршиво. А вот индейцы хохотали, гарцевали на отдохнувших лошадях, весело дурачились, перебрасывались шуточками. По пути я уснул и очнулся уже на траве. Меня вновь привязали, наградив парой оплеух, но всерьез уже не били. Тошавей подскакал ближе и дал мне напиться. Потом разжевал немного табаку и втер кашицу мне в глаза. Но все равно остаток дня я провел в полузабытьи. Мне чудилось, что там, далеко впереди, уже виднеется край земли, но, добравшись до него, мы так и рухнем прямо в бездну.

Около полудня индейцы приметили небольшое стадо бизонов. Обсудив что-то между собой, они стащили нас наземь и подвели к одному из телят. Ему вспороли брюхо, вынули внутренности. Тошавей разрезал желудок и протянул мне пригоршню свернувшегося молока. Другой индеец сунул моего брата головой прямо в желудок теленка, но Мартин стиснул губы и зажмурил глаза. Тогда попытку повторили со мной. Я попробовал проглотить молоко, но меня тут же вырвало.

Это повторялось несколько раз. Брат упирался, а я пробовал, но меня тошнило. В конце концов индейцы сдались и выгребли себе все молоко из телячьего желудка. Потом пришла очередь печени. Брат отказывался даже прикоснуться, но я, увидев, как смотрят на него индейцы, заставил себя смириться. Свежая кровь полилась мне в горло. Я всегда думал, что у крови металлический привкус, но это только если ее попало в рот совсем немного. По-настоящему она мускусно-солоноватая на вкус. На радость индейцам, я потянулся за добавкой и ел, пока меня не отогнали прочь. Остатки печени они съели сами, поливая сверху желчью, как соусом.

Покончив с внутренностями, они содрали шкуру с животного, кусок мяса оставили как жертву солнцу, а остальное разделили поровну на всех, примерно по пять фунтов. За несколько минут индейцы разделались каждый со своей долей, и я, беспокоясь, как бы не отобрали мою, ел быстро.

Впервые за неделю я наелся досыта и почувствовал умиротворение. Между тем Мартин обессиленно сидел рядом, обгоревший на солнце, грязный, залитый собственной рвотой.

– Тебе нужно поесть.

– Знаешь, – усмехнулся он, – я не представлял, что такие места вообще существуют на свете. Держу пари, наши следы исчезнут при первом же порыве ветра.

– Тебя убьют, если ты не будешь есть.

– Они в любом случае убьют меня, Илай.

– Поешь, – умолял я. – Папа всегда ел сырое мясо.

– Папа – рейнджер, он делал много чего. Но я – не он. Прости. – Он похлопал меня по колену. – Я начал писать стихи о Лиззи. Хочешь послушать?

– Давай.

– Твоя невинная кровь, пролитая дикарями, вновь обретена на небесах… Чушь, конечно. Но это лучшее, что я могу сделать в таких обстоятельствах.

Индейцы внимательно наблюдали за нами, потом Тошавей принес еще кусок мяса и жестом показал, что я должен покормить своего брата. Тот оттолкнул еду.

– Я был уверен, что буду учиться в Гарварде, – нервно заговорил он. – А потом поеду в Рим. Знаешь, мысленно я уже словно побывал там; когда читал о нем, то будто видел своими глазами. Представляешь? – Он оживился. – Даже эти люди не смогут уничтожить во мне Вечный город. – Брат печально помотал головой: – Я написал Эмерсону десяток писем, но так и не отправил. Впрочем, думаю, ему было бы интересно.

Все письма, что он когда-либо писал, ныне исчезли в огне, но я не стал об этом напоминать. Просто еще раз попросил поесть.

– Им не удастся превратить меня в очередного грязного индейца, Илай. Уж лучше смерть. – Он, должно быть, заметил выражение моего лица, потому что добавил: – Ты не виноват. Я терзался мыслями о том, что нам не следовало переезжать в то место, но, с другой стороны, что еще мог сделать такой человек, как наш отец? У него не было выбора. Это судьба.

– Я все-таки накормлю тебя.

Он не обращал внимания на мои усилия, просто сидел, уставившись в землю. Потом потянулся и сорвал цветок – мы устроились как раз по центру цветущей поляны. Поднял цветок повыше, чтобы индейцы рассмотрели получше.

– Вот индейское одеяло. Или индейское солнышко.

Они не реагировали. Тогда он заговорил громче:

– Следует заметить, что крошечные, чахлые и даже бесполезные растения – такие как мексиканская слива, мексиканский орех или мексиканское яблоко – названы в честь мексиканцев, которых мы, несомненно, веками будем терпеть рядом с собой, в то время как прекрасные разноцветные растения названы в честь индейцев, которые вскоре будут стерты с лица земли. Это огромный комплимент вашей расе, – покосился он на индейцев. – Хотя, если уничтожение состоится чуть раньше, я не стану сожалеть.

Никакой реакции.

– Судьба людей, подобных мне, быть непонятыми. Это Гете, если вдруг вам интересно.

Тошавей сделал еще несколько попыток накормить его, но безуспешно. Через полчаса от туши теленка остались только кости и шкура. Шкуру свернули в рулон и приторочили к чьему-то седлу. Индейцы собирались в путь.

А потом брат увидел что-то у меня за спиной.

– Не мешай.

Тошавей прижал меня к земле. Вдвоем еще с одним воином они уселись сверху и стремительно связали мне запястья и лодыжки, как отец связывал молодых бычков. Меня оттащили подальше. Когда я сумел поднять голову, Мартин сидел все на том же месте, погруженный в себя. Сквозь цветы видно было только его лицо. Трое индейцев вместе с Урватом, хозяином моего брата, вскочили в седла. Они ездили вокруг него кругами, вопя и улюлюкая. Мартин поднялся на ноги, они принялись тыкать в него древками копий, заставляя бежать, но он стоял неподвижно, по колено в красно-желтых цветах, такой крошечный на фоне бескрайнего неба.

В конце концов Урвату надоела эта забава, он развернул копье и ткнул брата острием в спину. Мартин продолжал стоять. Тошавей и другие индейцы держали меня. Урват ударил еще раз, брат упал прямо в цветы.

Тошавей с силой наклонил мою голову. Я понимал, что должен вырваться, но Тошавей не пускал. Я должен был вскочить и броситься к брату, но не мог и не хотел. Все хорошо, убеждал я себя, вот сейчас возьму и поднимусь. Я рвался из рук Тошавея, но он не уступал.

Брат вновь поднялся на ноги. Не знаю, сколько раз его сбивали с ног, а он вставал и вставал. Урват убрал копье и поскакал на Мартина, вытаскивая топор; брат не вздрогнул и не отступил ни на шаг. Он упал в последний раз, индейцы сделали еще один круг вокруг мертвого тела.

Позже Тошавей объяснил, что мой брат, который всю дорогу вел себя как последний трус, вовсе не был трусом, а был ке’тсеена – что-то вроде обманки, мистического создания, посланного богами, чтобы испытать воинов. И убить его – это очень плохо, по законам команчей его и пальцем трогать нельзя. С моего брата нельзя было снимать скальп. Урват теперь проклят из-за его убийства.

Потом было много шума, споров, толкотни, и трое подростков-индейцев держали меня, пока взрослые переругивались. Я дал себе слово, что убью Урвата. Огляделся в поисках сочувствия, но немки демонстративно отвернулись.

Лопаточной костью мертвого бизона индейцы принялись рыть яму. Когда могила была готова, брата завернули в ситец, захваченный у поселенцев, и опустили на дно. Урват положил рядом свой томагавк, кто-то – нож, и мясо бизона еще у кого-то осталось. Посовещались, не зарезать ли коня, но от этой идеи отказались.

А потом мы поскакали дальше. Я смотрел, как могила постепенно скрывается из виду, как будто прямо на глазах зарастает цветами; как будто это место само стремится скрыть следы человеческой жизни – или смерти. И сохранятся эти следы, как говорил мой брат, до первого порыва ветра.

Пять

ДЖ. А. МАККАЛЛОУ

Будь она хорошим человеком, она не оставила бы семье ни гроша, ну, может, несколько миллионов – оплатить колледж или на случай болезни. Сама она выросла с убеждением, что если вдруг случится засуха, или проценты по кредиту вырастут, или саранча налетит – если что-нибудь пойдет не так, они умрут с голоду. Разумеется, это было полной ерундой, поскольку к тому моменту семья уже давно существовала на доходы от добычи нефти. Но отец жил так, словно верил в это, а она верила ему, и, значит, так оно и было на самом деле.

Отец частенько поручал ей выхаживать осиротевших телят, и время от времени она отправляла их, подросших, вместе с остальным скотом в Форт Ворт. Она прилично заработала на своих телятах, чтобы начать вкладывать деньги в бизнес, и любила говорить, что именно это научило ее ценить каждый доллар. Скорее, каждую тысячу долларов, заметил однажды какой-то репортер. Впрочем, он был не совсем мужчина. Откуда-то с Севера.

Полковник, хотя и пил виски без зазрения совести все десять лет, что они жили вместе, всегда просыпался с рассветом. Однажды, когда ей было восемь, а ему девяносто восемь, он повел ее по сухому выгону, якобы высматривая следы, которых она не могла различить, – вокруг зарослей опунции и желтой акации. Она была абсолютно уверена, что никаких следов тут нет, прадедушке просто померещилось, пока они не оказались в кущах мыльнянки, и тут дед, сунув руку в траву, вытащил за уши маленького крольчонка. Она прижала его к груди и слушала, как колотится крошечное сердечко.

– А там еще есть? – Никогда в жизни она не была так счастлива, ей нужны были все крольчата сразу.

– Остальных мы оставим матери, – сказал дед.

Коричневое, морщинистое лицо его напоминало высохшее русло реки, а глаза вечно слезились. Руки у него пахли соком тополиных почек – корицей, карамелью и еще какими-то цветами, названия которых она не знала; проходя мимо дерева, дед всегда задерживался на миг, чтобы растереть в пальцах смолистую почку. Она унаследовала эту его привычку – даже на исходе жизни останавливалась, бывало, у старого тополя и растирала оранжевый комочек на ногте большого пальца, чтобы потом весь день вдыхать этот запах и вспоминать прадеда. Кто-то рассказал ей, что сок тополя называют галаадским бальзамом, но этому аромату не нужно имени.

Она принесла крольчонка домой, напоила молоком, а на следующий день собаки добрались до него. Можно было еще раз сбегать в заросли за новым, да ведь собаки рано или поздно отыщут и его, поэтому она решила оставить крольчат там, где они в безопасности, – очень зрелое и милосердное решение. Но все равно она не могла забыть, как мягкая шерстка щекочет ей живот, эту едва уловимую нежность, и теплоту ладони прадедушки, опирающегося на ее плечо.

* * *

В детстве она была маленькой хрупкой блондинкой, курносой и загорелой. Но точно знала, что, когда вырастет, превратится в темноволосую красавицу с белоснежной кожей и длинным прямым носом, как мама. Отец при этом недовольно фыркал. Твоя мать выглядела совсем не так, ворчал он, она была блондинкой, как ты. Но Джинни думала иначе. Мать умерла в родах совсем молодой, двадцати шести лет. Фотографий осталось мало, и все они плохого качества, зато у них было множество снимков отцовских лошадей. Но на портретах волосы у матери действительно были темными и длинными, а нос прямым; поразмыслив, она решила, что отец просто ошибается, он не разбирается в женской породе, если, конечно, дело не касается лошадей или коров. Она была уверена, что доведись ей увидеть мать вживую, она заметила бы тысячу деталей, ускользнувших от внимания отца.

Вот что отец замечал наверняка, так это если старая корова терялась в чапарале, или если какую телку не покрывали уже второй год, или если новый работник, заверявший, что ловок в метании лассо, промахивался раз за разом или не проявлял должного усердия в розысках скотины. Отец замечал, если бодучий бык, ladino, дикий старый холостяк, начинает путаться с нашими домашними телками; всегда знал, что мексиканцы говорят насчет дождя, и как работают его сыновья, и не мешается ли под ногами Джинни. Несмотря на недовольное ворчание бабушки, каждое утро Джинни отправлялась верхом на работу вместе с братьями, если, разумеется, день был не школьный. Когда загоняли скот, она держалась в хвосте, но про себя знала: это просто потому, что она особенная. Отец не обращал на нее внимания, когда подсчитывали и клеймили скот, хотя братья учились бросать лассо у тумбадорс, а ставить клейма – у маркадорес, в то время как ей позволялось только подносить ведерко с разведенной известью, которую наносили на свежее тавро. Иногда она помогала готовить «устриц прерий»[24], выгребая их из переполненного ведерка и поджаривая на раскаленных углях, специально вытащенных для этого дела. Они были такие вкусные и нежные, что буквально таяли во рту, и она уплетала их горстями, не обращая внимания на ехидные комментарии братьев по поводу ее влечения к таким деликатесам, да толком и не понимала смысла их насмешек.

«Устрицы прерий» – это одно, но стоило ей хоть на минутку задержаться рядом с тумбадорс, как отец тут же гнал ее прочь. Но она все равно научилась, сама. К двенадцати годам умела поймать и связать теленка не хуже братьев, могла выследить все, что движется, но это не помогало. Отец не желал, чтобы она работала вместе с мужчинами, а бабушка считала это попросту непристойным. Полковник, будь он жив, обязательно принял бы ее сторону. Он всегда видел в ней то, чего не замечали остальные, – непоколебимое чувство уверенности в себе, собственной исключительности, убежденность, что если она решила добиться чего-то, ее ничто не остановит. Полковник частенько говаривал, что однажды она многого добьется, и она просто принимала к сведению этот очевидный факт. Это все равно как если бы он сказал, что трава зеленая, или что глаза у нее огромные, как у олененка, или что она красотка, хоть и маленькая, и нравится всем вокруг.

Так что хотя перегон скота нагонял на нее тоску – медленно тащиться вслед за бесконечной пыльной чередой бычков, пощелкивая кнутом у их копыт, подгоняя самых медлительных к загонам на железнодорожной станции, – она участвовала в каждом перегоне. Несмотря на зной и невыносимую жажду во время клеймения скота – чаще всего в августе, когда чересчур жарко даже для навозных мух, – она удирала на пастбища, пока не видел отец, связывала бычков и руками, измазанными в телячьих слюнях, прикладывала тавро, если маркадор разрешал. Чуть касаясь – когда металл раскаленный, прижимая покрепче – когда немного остыл; она не позволяла себе ошибаться. Вакерос считали ее забавной. Они ее понимали и, хотя ни за что не позволили бы своим собственным дочерям участвовать в таком деле, охотно уступали ей место, чтобы немного отдохнуть в тени. До тех пор, пока она не ошибется. И она не ошибалась.

* * *

В прежние времена это считалось в порядке вещей. Тогда богатые люди были образцом для подражания. Вы достигали определенных высот и становились примером для других. Вся ваша жизнь была таким примером. Вы не выставляли перед камерами свое богатство и не становились центром всеобщего внимания, пока не сделали чего-то выдающегося. Ныне эти обязательства перед обществом утрачены. Богатые стремятся к популярности, как и любая посудомойка.

Может, и она не исключение. Наняла же специалиста для составления истории ранчо, истории семьи, но за десять лет тот лишь зарегистрировал каждое письмо, каждую записку, каждый клочок бумаги, которого касались руки Полковника, сканировал и перенес всю эту информацию в компьютер да постоянно ездил в Остин просматривать микрофильмы. Она поняла, что этот тип не способен написать обещанную книгу. Вы можете состряпать из этого какую угодно историю, по собственному желанию, заявил он. Что ж, тогда выберите лучшие моменты, предложила она. В таком случае это будет неправдой, возразил он.

Она так и не смогла припомнить, с чего вдруг решила, что раздражительный маленький толстяк занимается недоступным ей таинственным литературным творчеством. Она раскрыла чековую книжку, и на запах тут же слетелись заинтересованные фонды. Чек – упоминание в прессе, еще чек – еще пара заметок; имя и слава Полковника разрастались, подобно корням мескиты. Уже на следующий год о нем написали в новых монографиях по истории штата, тех самых, которыми возмущались все либералы.

* * *

Если ты не работал, то оставался голодным. Если не поднялся до рассвета, будь за окном десять градусов или сто, если не провел весь день в пыли и колючках, ты не сможешь выжить, твоя семья обречена, ты получил Господне благословение и бессмысленно промотал его.

Повзрослев и узнав чуть больше, она поняла, что семья все это время была вполне благополучна и обеспечена. Но было поздно. Она уже не могла не думать о койотах, выслеживающих ее телят; ветряках, подшипники которых надо непременно смазать; изгородях, поваленных ветром, или дикими животными, или беспечными людьми. Перестав беспокоиться о стадах, она переключилась на нефть. Какие скважины давали больше или меньше, чем она рассчитывала (все-таки, пожалуй, меньше – ей всегда было мало), какие новые участки можно бы задействовать, а на какие из старых пора махнуть рукой, каких буровых мастеров можно нанять, а кому доверять не стоит, что можно купить по дешевке. Все скважины рано или поздно иссякают, и в тот момент, когда вы перестаете искать новые, ваша звезда начинает клониться к закату.

И все же – почему я лежу на полу? Она огляделась вокруг. В комнате дымно. Трубу пора почистить? И эта пульсирующая боль в голове – не похоже на инсульт. В комнате кто-то есть, теперь она была в этом уверена.

* * *

С детьми все пошло не так… Она всегда подозревала, что слабость они унаследовали от Хэнка, хотя, может, всему виной городская жизнь, школы, где они учились, их друзья, либеральные учителя. В больших городах у детей много разных занятий, но работа не входит в их число. Выходные, проведенные верхом в компании вакерос, – всего лишь еще один вид развлечений, вроде выездки или катания на лыжах. Хуже того: чтобы к понедельнику вернуться в школу, на ранчо приходится лететь самолетом. Ее дети не идиоты. Они прекрасно знали, что настоящие вакерос не летают на работу частными самолетами.

В них не было стержня, характера. Заставить их работать летом – даже не обсуждается. Июль и август – самые жаркие из всех жарких месяцев; когда клеймят скот, от зноя нет спасения, как в африканской пустыне, за считанные минуты одежда намокает от пота, грязная пленка покрывает каждый дюйм кожи. Она выросла с мыслью, что это нормально, неприятно, да, но нормально, а вот ее дети не в состоянии выдержать ни часа такой жизни. Сюзан тут же падала в обморок и валилась с лошади.

Дж. А. недоумевала, но, похоже, это смущало только ее. Она даже начала сомневаться в себе. И лишь позже, когда дети выросли, она поняла, что все-таки была права: если люди привыкают получать деньги просто так, если они работают только под настроение, они начинают пренебрежительно относиться к самой идее работы. И изо всех сил пытаются оправдать собственную лень. Они начинают верить, что семейное состояние – нечто вроде природного явления, как вода, или воздух, или чистые простыни.

Надо бы немедленно отобрать у них все деньги, думала она. Но слишком поздно. Дочь она уже испортила; сына, возможно, тоже. При мысли об этом ей стало дурно… Дело не только в деньгах. Она-то понимала, как обошлась с детьми. И огромное наследство, оставленное им, можно считать как ее покаянием, так и извращенной карой. Ты плохая христианка, решила она.

bannerbanner