banner banner banner
Русские апостолы. роман
Русские апостолы. роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Русские апостолы. роман

скачать книгу бесплатно


Еще задолго до революции в бытность свою молодым монахом и деревенским иереем, батюшка отправился на фронт фронтовым капелланом, прошел две страшных войны, был в самом пекле на поле боя вместе с солдатами, выносил раненых, причащал умирающих, погребал погибших.

Однажды умирающий солдат – в смятении и предсмертной тоске – спросил его:

– За что так страдаю-то, отец?

– За Веру, Царя и Отечество, милый, – утешил его батюшка Симеон.

Солдатик улыбнулся и, совершенно успокоенный, отошел ко Господу. И дело тут вовсе не в словах, пусть и таких возвышенных. А в том, что произнесшего эти слова отличала необычайная духовная чистота.

И теперь, я знаю, в маленькой железной коробочке батюшка бережно хранит свои фронтовые награды, полученные за храбрость.

Вот, наконец-то, принимаю постриг, а также новое, иноческое имя. Меня облачают, как положено монашествующему, и подводят к архимандриту, который говорит:

– Смотри теперь, ты начал жизнь сызнова! Оглянись вокруг, видишь, это бесы черные, смердящие скрежещут зубами от ярости и вопят: «Вот, он уже был почти наш, а теперь стал монахом! Ату его! Ату!..» Да только ты не бойся, милый. Вот тебе могучее оружие против них… – Тут архимандрит протягивает мне в подарок четки. – Помни лишь одно: бояться следует только Бога! Будет в тебе страх Божий – всё превозможешь!.. Храни тебя Господь, чадо!

А еще дорогой батюшка Симеон шепчет мне:

– Приобретешь смирение – приобретешь всё. А нет смирения – то и нет ничего. Даже если ничего в жизни не сделаешь, а будешь иметь смирение – непременно спасешься. Через него одно – через смирение… Так что теперь, чадо мое возлюбленное, тверди себе постоянно: «Я монах, принял особый обет, чтобы претерпеть любые упреки, наветы, вражду и преследования. И если терплю оные, то, значит, счастлив, значит, мое монашество настоящее, а не притворное…

Как чудесно он это сказал!

Потом батюшка признается, что на его памяти за последние несколько лет мой случай первый – когда человек принимает обет смирения и монашеского послушания.

– Теперь-то всё наоборот, – говорит он, – теперь люди, как с цепи посрывались, хотят свободы от любых законов вообще. При этом чтобы быть для самих себя единственным примером и образцом добродетели. Даже учителей учат, как надо учить…

Потом и он торжественно меня благословляет.

И правда, вижу, что этот мой поступок необычайно впечатлил моих знакомых, особенно, молодежь ровесников, хоть и прежнее отношение их ко мне было различным.

Я совершенно счастлив, теперь мне позволено жить в монастыре в крохотной комнатенке при монастырской часовне, хотя официально монастырь закрыт уже давным-давно. Я полностью переехал сюда из дома, что весьма кстати для сестры, которой прежде приходилось жить с семей у свекрови, где и так полным-полна коробочка, да и далеко. Кстати, сестра почему-то до сих пор считает, что ее долг и обязанность обо мне заботиться и всячески меня опекать…

По батюшкиному благословению работаю в библиотеке Донского монастыря – сортирую старинные тома. Работа как раз по мне, вот только… Именно здесь, теперь я наконец понял, что через одни книги как таковые, какими бы хорошими, даже святыми они ни были, наследовать Царствие Небесное никак невозможно. Куда важнее взращивать в себе самоотверженность, бескорыстие, любовь и чувство сострадания.

Вот, даже восклицаю про себя: как оно чудесно, как изумительно, это мое «сейчас»!

Лето страшно жаркое, дымное, так и норовит задавить духотой, а вот, поди ж ты, я то и дело оказываюсь в нежданном тенечке, могу освежиться, сделать несколько глоточков прохлады. Правду говорят отцы, что первоначальному монаху непременно посылаются для укрепления эти чудесные дары, эти состояния наивысшей безмятежности и отдохновения – чтобы в ближайшем будущем он имел в себе достаточно сил для перенесения великих скорбей и страданий… Ну что ж, я-то решительно определился.

А ведь и в самом деле, буквально на каждом шагу ощущаю, что Господню помощь и поддержку. Взять хоть следование монастырскому уставу – оно мне ничуть не тяжело, ни многие молитвенные правила, ни неукоснительные посты.

Работая по послушанию, я получаю пропитание либо в храме, либо в библиотеке. О чем еще можно желать, я всем доволен! Теперь мне даже удивительно: как, оказывается, мало мне всегда было нужно, – а я и не знал! Именно этого я всегда и желал, к этому всей душой стремился.

Только вот сестра говорит, что я стал уж совершенный хвощ. Нет-нет ей удается передать мне в монастырь кусочек пирога или еще что-нибудь, чтобы я подпитал себя, но я сразу отдаю все гостинцы тем, кому нужнее, чем мне. Каким-то образом она прознала про это и разрыдалась, бедняжка.

Между тем, несмотря на то, что ее слезы меня, конечно, очень огорчают, я с восторгом чувствую, что у меня уже твердо начала вырабатываться эта чудесная привычка, почти механическая – сразу, без колебаний отдавать людям всё, что только они у меня ни попросят… Пробую объяснить это плачущей сестре, да только она никак не может понять моего счастья.

Из библиотеки в Донском обычно приходится возвращаться поздно вечером. Уже совсем темно, фонарей, понятно, никаких. Кое-как, почти на ощупь, пробираюсь по улицам-закоулкам, ночным аллеям, с самыми горячими молитвами к ангелу-хранителю и небесным заступникам от лихих людей.

И надо же, в самый первый день натыкаюсь на местную шпану. Случай почти анекдотический. Само собой, я уж заранее убеждал себя, что в подобной ситуации мне как раз следует воспользоваться случаем и попрактиковаться в христианской кротости: безропотно отдать всё, что у меня потребуют. Ночь выдалась теплая, и я, уставший, как собака, присел по пути в парке под дерево и задремал. И довольно крепко. А просыпаюсь оттого, что кто-то меня ощупывает-тормошит. Спросони показалось, что это крысы, – а этих тварей я ужасно боюсь. Мгновенно вскакиваю на ноги, принимаюсь прыгать и размахивать руками, как мельница, в ужасе вопя: «Караул! Крысы, крысы!..» Зрелище, надо думать, еще то – при моей худобе и двухметровом росте, бесформенной монашеской рясе и черепе с чуть отросшей после военных лагерей щетинкой волос. Понятно, при виде такого чуда грабители отскочили от меня как ошпаренные, пустились наутек.

Только в другой раз выходит не так смешно. Не растерявшись, вытаскивают ножи, обирают дочиста. Впрочем, и это к лучшему: ведь теперь им известно, что у меня более ничего нет, что я всего лишь бедный монах. Теперь, узнав при встрече, пропускают даже без обыска, ибо нечего с меня взять. Какое счастье ничего не иметь!

Вот, счастливый, возвращаюсь в свою каморку при колокольне, кладу под голову полено заместо подушки и засыпаю как младенец.

Однако бдительности никак не теряю, хорошо понимая, что монаху следует ежеминутно быть начеку, поскольку заклятый враг только ищет случая и может напасть в любой момент. Причем даже чаще не через помыслы, не изнутри, а в самом реальном и богомерзком виде. Об этом и святые отцы всячески предупреждают. Помню, и дедушка учил: таись, скрывайся, не буди лиха. А как возомнишь о себе чуть-чуть, так непременно – или вдруг разбойники налетят, а то на тонком льду провалишься.

В общем, у меня такое чувство, что теперешняя – самая спокойная пора моей жизни, не только прошлой, но и будущей. Единственная наша забота и чаяние (отца Архимандрита, батюшки Симеона, нескольких пожилых прихожан и, конечно, моя) – это как бы получить разрешение и официально открыть наш закрытый монастырь, – ведь мы, бедные, до сих пор «безлошадные», негде нам приткнуться. Вот, кажется, и нынешние власти стали куда как терпимее к вере: не запрещают нам служить, помимо обычной службы, еще и по монастырскому уставу. А уж мы-то сами как стараемся, молимся денно-нощно… И, слава Богу, вроде бы сообщили от начальства, что наш вопрос попал в сочувственные руки и вскоре решится благоприятно.

Чтобы уж наверняка, я удостоен великой чести – отправиться в Сергиеву Лавру, место святейшее из святейших, и там вознести молитвы об успехе нашего начинания.

Ночь на пролет длится служба в кафедральном соборе, а затем тамошний игумен подводит меня к самой раке, приоткрывает крышку и позволяет приложиться к мощам нашего несравненного Преподобного.

– Что ты ощутил, милый брат? – спрашивает меня Владыка.

– Как будто, – отвечаю шепотом, – погрузил лицо в благоуханный розовый куст, и я весь наполнился неизъяснимой радостью!

После чего, обливаясь умилительными слезами, молча прячусь в уголке.

Мысли о моем прошлом, если и приходят, то почти не беспокоят. Что поделаешь, то была сплошная суетность – и в увлечении живописью и медициной, – никак не отзывающаяся в нынешней моей жизни, истинной, подлинной. Что было, того не изменишь. Увы, пришлось раз и навсегда распрощаться со всеми старыми друзьями-приятелями, которые совершенно не понимают, как и зачем я живу, что такое моя жизнь.

Оглядывающийся назад никогда не достигнет Царствия Божия. Единственное, на что надеюсь и чем утешаюсь: может быть, когда-нибудь смогу послужить дорогим друзьям в будущем…

Иду по улице, а навстречу большая компания моих прошлых товарищей-живописцев. Обрадовались, затащили к себе в студию, им, видите ли, пришла охота использовать модель живописного молодого монаха, а тут как раз я в своей монашеской ряске, с котомочкой. Усадили, напоили чаем, позировал им часа два. Эта случайная встреча вышла вроде нашего прощания.

А еще через некоторое время сестра передает, что один из друзей написал мой портрет – в полный рост, большого формата, и теперь картину даже повесили в центральной галерее. Так и вишу теперь. Да еще название присовокупили. Что-то вроде: «Русь уходящая. Молодой монах». Я от удивления чуть языка не лишился. Вот, как лукавый надо мной потешился!

История с портретом, конечно, пустая, смех да и только. Но мне-то известно, как бесы действуют. Хитрят, стараются усыпить бдительность, поначалу обходят нас серьезными нападениями, как будто вокруг всё тихо-безмятежно – в этом и есть первейшая вражеская хитрость.

Во время службы в храме стараюсь быть предельно внимательным. Но это очень трудно. К сожалению, частенько бываю рассеянным. Помнится раньше, частенько мелькала мысль в осуждение: какие все эти монахи нерадивые да ленивые. А теперь-то каково самому сохранять усердие и молитвенную сосредоточенность!

С другой стороны, приходится признать, что нет-нет, а бывают моменты, когда вера моя как бы ослабевает… А без веры православной русский человек что – тут же впадает в тоску беспричинную, без конца жалуется, ноет…

А если подумать-рассудить, то, по совести, я ведь нисколько не переменился. Всё тот же: одержимый страстями, весь в грехах, как в шелках. Хоть и грустно от такой мысли, но все-таки ни за что не хочу поддаваться унынию. Наоборот, прибавлю рвения, буду бить грехи со страстями еще более ревностными постом и молитвой!

Всё мельтешня, мельтешня какая-то… Да ведь и она может извести, утомить до полусмерти! Как будто зуд какой-то, неопределенный, внутренний: жаждешь чего-то лучшего, истинного, а выходит обратное: слабеешь, впадаешь в немощную праздность и лень. Как это бывает: например, мы рассуждаем: «Мало молимся, да, и молитвы наши недостаточно горячи. Ну ничего, вот скоро разрешат открыть монастырь, тогда будем горячо молиться, со всем усердием…» Какое страшное заблуждение!

Однажды впадаю в такое жуткое уныние, что как ошпаренный бегу к отцу Симеону:

– Как тяжко, батюшка! Как тяжко же мне!

А он:

– Тяжко? Так ли? Пустяки. Что Господь говорил? Коли мы каемся, то грехи наши нам прощаются. Но где ты прочел, что нам обещано, что мы доживем хотя бы до завтра?.. Запомни хорошенько: близко время, когда принести церковное покаяние и причаститься ты сможешь не чаще раза в год. Если вообще сможешь тогда отыскать доброго пастыря… Но, смотри же, не вздумай исповедоваться первому встречному, даже если будешь лежать на смертном одре! И, что бы ни происходило, всегда будь готов каяться Господу. Тогда сподобишься Божьей благодати и Христа ради сможешь благодушно перенести любую скорбь… И молись, дорогой мой! Молись непрестанно!

Он, конечно, прав. Не тяжесть это у нас – а безмятежность…

Посреди этой безмятежности случилось всё же одно происшествие, оставившие весьма тяжелый осадок.

Ходил к нам одно время брат Ферапонт, настоящий странник, вроде блаженного, живущий исключительно подаянием, но очень, очень смирный. А потом явилась женщина и сообщила, что своими глазами видела, как рядом с Красной Площадью, прямо у входа в ГУМ Ферапонта арестовал милиционер, учинив ему допрос, кто такой и откуда. Ферапонт стал объяснять милиционеру, что он всего лишь бедный монах, ходит из города в город, несет слово Божье. Ах, ты такой-сякой, занимаешься пропагандой и агитацией! – напустился на него милиционер. И увел с собой. Более нашего Ферапонта с тех пор никто и не видал.

Вот уже целый год прошел, как я принял монашество. Кажется, здесь, в моей монастырской комнатенке я приобрел столько веры, сколько не приобрел и за всю свою жизнь.

Конечно, у нас всё еще не настоящий монастырь – просто мы между собой так называем: монастырь. В действительности, это старый дровяной сарай, который мы разделили на две кельи, в каждой по маленькому окошку и железной печурке. Батюшка Симеон и другой пожилой старец – оба живут, строго соблюдая положенный монастырский устав. Другие несколько человек и священники – приходят, чтобы вместе помолиться. Мы по-прежнему надеемся, что в конце концов получим от властей долгожданное формальное разрешение и станем настоящим монастырем.

Теперь в нашу церковь назначили молодого батюшку Михаила. С неукоснительной аккуратностью он молится об устройстве монастыря, хоть монашеский дух ему явно не по нраву. Да и веры особой у него нет. К тому же всем известно, что он осведомитель органов, не менее скрупулезно собирающий сведения обо всех церковных людях. Естественно, от него стараются держаться подальше: дескать, сам он служит двум господам. Но еще удивительнее, что он и сам, будучи очень «открытого нрава», этого ничуть не скрывает. Наоборот, при каждом удобном случае начинает объяснять, что таким образом он, якобы, наводит мосты с властями, мол, только «проформы ради» и для «статистики».

Особенно этот батюшка любит исповедоваться отцу Симеону, непременно ему, входя во все подробности. Можно себе представить, что приходится выносить моему дорогому батюшке, когда перед ним, даже с каким-то наслаждением, обнажается сей срам. А ведь священник-исповедник связан клятвой хранить полное молчание насчет всего услышанного от кающегося, не может даже никого предупредить. После каждого такого «покаяния» батюшка совершенно темнеет лицом, опускает несчастные глаза.

Ну вот и началось. Одну женщину, незнакомую, арестовали. Потом передают от нее письмецо. Бедная недоумевает, за что ее посадили. Это «ни за что» ее страшно мучает. Сказали, якобы, «за религию». По какой-то пятьдесят восьмой статье. А ведь религия у нас не запрещена!.. Теперь она ломает голову, что это вообще за пятьдесят восьмая статья такая. И арестовали-то ее в один момент – увели как была, в одной ночной рубашке, без чулок, без верхней одежды… Теперь сидит в тюремной камере – даже прикрыться нечем. И, конечно, с собой ни копейки денег. Дают только кипяток да цвелый хлеб. – ни чаю, ни сахара. Это «на завтрак». В обед и ужин половник горячей баланды с кашей.

Понятно, в нашей крохотной общине самые мрачные предчувствия…

Только утренняя началась, все наши собрались, как заходят двое, с винтовками, в зубах папироски, и объявляют:

– Никому с места не сходить! Сейчас будем арестовывать!

Достают список для проверки. А нас как раз всего двенадцать трепещущих душ, включая батюшку Михаила и меня.

Батюшка Михаил так удивлен, что и говорить не может, только что-то мычит. Он почему-то тоже в арестном списке ГПУ, наравне с остальными.

Затем нас выводят из храма одного за другим, выстраивают гуськом. Так и идем пешком до самой тюрьмы этой странной процессией, а путь не близкий. При этом нам строго-настрого запрещено разговаривать во время движения, ни слова, иначе, говорят, «будет еще хуже». Что такое «еще хуже», не говорят, один Господь ведает.

Идем, впереди шагают наши стражники, продолжая курить на ходу, разговаривают о чем-то, смеются, даже не давая себе труда оглянуться, как мы там, может, уж все разбежались. Но мы не разбегаемся, покорно плетемся следом. Бежать никому и в голову не приходит. Между тем отец Михаил, вот он то и дело беспокойно озирается и оглядывает нашу группу, чтобы никто не отстал и не потерялся, подгоняет жестами, словно назначен над нами ответственным. Он тоже не решается вымолвить ни слова, хотя видно, что его распирает недоумение и он, конечно, хочет спросить стражников насчет себя.

Я шагаю следом за отцом Симеоном, который семенит по тротуару весьма живо. Остальные плетутся, тяжело отдуваясь, поспевая еле-еле. Не прошли и километра, как другой священник из нашего храма, престарелый и слабый, совершенно выбившись из сил, шепотом говорит нам, что пусть уж будь что будет, а он поворачивает назад.

– Я ведь даже храм не запер, – вздыхает он.

С ним поворачивают и две наши старушки, обливающиеся потом, ловящие ртом воздух, словно вытащенные из воды караси. Нету сил поспевать за вами, говорят. Так совсем и пропадают из виду, а стражники, когда приходим на место, сделав сверку со списком и обнаружив убыль, ярятся и ругаются ужасно.

Впрочем, уже на следующий день две отставшие старушки являются в тюрьму добровольно. От них мы узнаем, что престарелый батюшка, ужасно расстроенный, едва вернувшись вчера домой, лег на кровать и умер.

– Вот те на, – качает головой начальник и арестовывает старушек.

Сижу в камере. Людей здесь, как сельди в бочке. Теперь понятно, почему говорят «сидеть». Ибо сидим все на полу, прилечь невозможно из-за тесноты, даже на пол между нарами. Грязь-духота невообразимые. Вещей у меня никаких. Только то, в чем взяли: хлабудная ряса, крохотный образок да нательный крестик. Удалось раздобыть клочок оберточной бумаги. На нем пишу записку сестре. Уже несколько дней сидим, а они даже не говорят, за что нас упрятали. Из всех наших следователь вызывал только батюшку Симеона.

– Засудят меня, стало быть, за Апокалипсис, – сообщает нам батюшка, вернувшись.

– Как это?

– Во время проповеди я однажды говорил из Иоанна Богослова, что «Христос придет и низвергнет врага». Вот за это.

Между прочим, даже до следствия, я твердо решил про себя, что не стану ни как оправдываться. И сразу словно гора с плеч свалилась: больше не надо мучить себя мыслями, и так и сяк придумывать, как бы исхитриться и выпутаться. Все эти хитрости только беса повеселить, который сам хитрец непревзойденный, и уж как-нибудь в конце концов перехитрит человека.

Наконец и меня выкрикивают к следователю. Вскакиваю, иду за конвойным. Следователь плотный деревенский мужичок, чуб паклей, шея брита, ясный взгляд. Сразу понимаю, что никаких особых обвинений мне предъявить у него нету. Только монашество да религиозность.

– Ну, – говорит он хмуро, – рассказывай всё.

– А нечего рассказывать, – отвечаю.

– Это ты брось, твою мать, – настаивает он. – Будешь сотрудничать со следствием, выйдешь на свободу. Вот, ты, твою мать, еще совсем мальчишка. Ты мне нравишься. Говорят, ты в музее есть, с тебя, твою мать, картины пишут. А так погубишь себя. Зачем?.. Вот что, давай снимай-ка свой крест, клади вот сюда на стол и бросай этих монахов. Договорились?

Я вижу, что он нисколько не шутит. Простодушный, всё на лице написано. Матерится через слово, очень грязно, бессмысленно.

Неожиданно для себя самого, из жалости, что ли, вдруг встаю и осеняю его крестным знамением. Что с ним делается! От ярости его аж перекашивает, трясется весь, словно припадочный или одержимый бесом. Даже беленькая пена на губах появляется. Я спокойно жду, когда он немного придет в себя и тогда говорю:

– Нет, не буду отрекаться от Бога. У меня ведь ни жены, ни детей, никто не пострадает из-за моих религиозных убеждения. Я готов пострадать за Христа, даже до смерти. И крест ни за что не сниму с себя.

– Вот дурень-то, твою мать! – бормочет он. – Дурак одно слово!

– Может и так…

Тогда за меня решают взяться по-другому. Отводят и сажают в одиночку. А ночью вталкивают в камеру молодую цыганку. Она болтает всякую чушь и всё норовит хватать меня руками. Но, отвернувшись, я молча молюсь. Какой уж там сон… Однако перед рассветом начинаю клевать носом. Только забылся, как чувствую, она уж осторожно шарит в складках моей рясы. Моментально вскакиваю, крещусь от греха, и поднимаю руку, чтобы и ее перекрестить. А она, бедняжка, подумав, что я хочу отвесить ей оплеуху, вся съеживается, ныряет от страха к полу, как собачонка, привыкшая к пинкам. Ужасно жаль ее, даже слезы выступают.

– Ах, ты ж, бедняжка, – говорю.

В общем, усаживаемся вместе на скамейку и рыдаем. Потом, расчувствовавшись, цыганка шепотом обещает, что как только выйдет на волю, так первым делом побежит в храм.

– Ну, может, и не побежишь вовсе, – качаю головой я, – но всё ж постарайся, милая!

Сколько времени прошло, что-то затрудняюсь определить… До чего же чудно: я в узилище всего ничего, а уже совсем потерял чувство времени. Чудно и другое: мое заточение вдруг ужасно напомнило мне, как в детстве я сидел вдвоем с дедушкой в глухой лесной избушке. Конечно, с той разницей, что тогда я переносил заточение по своей воле, да и если уж совсем невмоготу от скуки и тоски, мог в любой момент убежать оттуда… Впрочем, теперь Господь сподобил меня такой горячей молитве, что я забываю буквально обо всем на свете – и о том, что в тюрьме, и о тоске-унынии… Да и воспоминания о дорогом дедушке – в высшей степени утешительны.

Что ж, рано или поздно всё как-нибудь решится. Вот, меня приводят к судье, а тот говорит, какой я злодей, какие преступления совершал. По-другому и не скажешь. Во-первых, подтвердились все обвинения. А именно, доказано, что я из бывших князей (несусветная чушь!), в общем, из этих, из бывших «благородных» (почему бы и нет? Только почему «бывших»? ), что я решил отдать жизнь за Христа (совершенная правда!), так как завербован матерыми церковниками-контрреволюционерами (чушь!), которые ненавидят советскую власть и всё, что она делает (правда!). Будучи в Красной Армии, даже нося военную форму, посещал храм, принимал участие в богослужениях, читал Евангелие (тоже совершенная правда). Кроме того, прилежно занимался богословским самообразованием (ах, если бы так!), посещал с этой целью нелегальную духовную академию (неправда!). То есть фактически являюсь молодым членом подпольной монархической организации (неправда!), созданной группой церковных старцев из ликвидированных монастырей, имеющей целью создание подпольных контрреволюционных братств и сестричеств и продолжение религиозной агитации и пропаганды, посредством распространения среди населения слухах о религиозных гонениях и преследованиях со стороны Советской власти, а также о убийствах и пытках в исправительно-трудовых лагерях (неправда! неправда! неправда!) … Ну, что касается гонений и преследований, то это совершенная правда.

Всё это изложено слово-в-слово в моих признательных показаниях, отпечатанных на машинке, которые положили передо мной, и мне осталось лишь поставить свою подпись.

Как странно, правда и ложь смешаны здесь таким невообразимым образом, что отделить одно от другого просто невозможно. Как бы то ни было, подпись свою ставить я, конечно, наотрез отказываюсь.

Ну вот, был суд, и я и осужденный. Отправляют меня в какой-то далекий лагерь, всего на пять лет. От этого пребываю в восторженном состоянии, обнимаю отца Симеона и шепчу:

– Как хорошо-то! Я как будто у самых врат Рая!

Но батюшка не приемлет такой моей восторженности.

– Не врата это никакие, а только твоя гордыня, милый. До врат тебе еще далеко, чадо…

Осень так и сияет золотом, повсюду златые горы, охапки облетевших листьев, солнышко смеется. И на сердце так же весело. Погода бесподобная, теплынь и нежность в воздухе чудесные. Жаль только, что смотреть на эту Божью благодать приходится через решетку тюремного вагона, в котором я трясусь вместе другими государственными преступниками. Куда нас везут – один Господь только и ведает.

Увы, уже на третий день пути погода ужасно портится. С ночи дождик падает беспросветный, льдистый. Теперь трясемся в вагоне еще и от холода. И настроение сразу как-то упало. На больших станциях и полустанках вагон то и дело отцепляют от состава, загоняют на запасной путь, где дожидаемся многими часами, или даже днями, пока снова подцепят и погонят дальше. К тому же подсаживают по пути всё новых и новых осужденных, есть и бандитские элементы, притесняют всех остальных ужасно.

На одной из станций, прижавшись лицом к решетке, вижу у насыпи маленькую девочку, лет пять или шести. Охранник шикает на нее:

– Пошла, пошла отсюда!

Но она не уходит, пищит:

– Ну пожалуйста, дяденька, скажите, где папочка?

– Пошла! Не положено разговаривать!