скачать книгу бесплатно
Когда лодка благополучно достигает берега и рыбаки начинают выпрыгивать на песок, зову друга и его брата:
– Пойдемте со мной, сделаю вас ловцами человецев!
И, оставив всё – и лодку, и сети, и улов, и своего отца, они без колебаний следуют за мной. И еще несколько человек присоединяются к нам.
Зову и другого рыбака:
– Пойдем со мной!
И он тоже идет с нами. Потом зовет еще и другого своего товарища:
– Вот! Пойдем! Мы нашли того, о котором говорили!
– Неужели? Откуда он? – с сомнением качает головой тот. – Из Назарета, говоришь? Да разве оттуда можно ждать что-нибудь путного?!
– Приходи, сам увидишь!
Он приходит, и я говорю, показывая на него:
– Вот человек, в котором нет ни тени лукавства!
– Неужели? – удивляется он. – Ты ведь меня даже не знаешь!
– Еще до того, как тебя позвал твой друг, – говорю ему, – я видел тебя под той смоковницей…
Он подскакивает от изумления, бледнеет.
– Учитель, – вырывается у него, – ты и правда Сын Божий и Мессия!
– Надо же, – с улыбкой говорю я, – я всего лишь сказал, что видел тебя под смоковницей, и этого оказалось достаточно, чтобы бы ты уверовал!.. Скоро ты еще и не такое увидишь и услышишь!
Проходя мимо будки сборщика податей, я зову и его:
– Пойдем со мной!
И тут же, бросив свои долговые книги, он тоже спешит следом за мной.
– Но ведь я мытарь… – неуверенно и смущенно бормочет он.
– Теперь послужи Господу!
Он приглашает нас к себе домой и угощает на славу. Соседи и зеваки заглядывают с улицы, качают головами, глядя на наше долгое веселое застолье, ворчат:
– Эй! И вы еще называете себя набожными людьми! Пьете-веселитесь, да еще в постный день! Даже твой друг проповедник со своими учениками сейчас постится, молится и скорбит. Все, кроме вас!
– Да разве, – кричу в ответ, – можно не веселиться посреди свадебного пира? О чем скорбеть в такой праздник?
– Только посмотри, – кричат еще, – с кем пируешь, праведник великий! С грешниками, сборщиками податей, богатеями!
– Это верно, – отвечаю. – Да только, кто, по-вашему, скорее нуждается во враче – здоровые или больные?
Где двое или трое соберутся во имя Мое, там и Я среди них… Вот, эти Его слова я постоянно твержу себе. Потому что только так и можем быть с Ним.
Конечно же, мы одно тело, плохие ли, хорошие, едины во Христе, даже если еще не знаем этого. Ах, если бы среди нас была настоящая любовь! мы бы весь мир и Христа видели, слышали, чувствовали через друг друга. Как в старину святые угодники. Это и мое сильнейшее сердечное стремление. Помоги, Господи, я стараюсь, делаю, как чувствую.
Сейчас уж весна, и ветерок разносит легкий запах черемухи. Иду поспешно, продираясь сквозь кусты. Под горку, под горку. И всё сильнее дух браги. Ага, вот и красное кирпичное здание винокурни и мастерской. Окна настежь. Ох, чувствую себя, как школьник перед экзаменом. Там внутри, уж, наверно, все собрались. Слышны многие голоса. А ведь я никак не школьник. Мне уже двадцать пять лет, и я – иерей.
Трепеща, как осиновый лист, милая моя женушка едва поспевает за мной. Проходя под высокими окнами, невольно замедляем шаг. Среди прочих, сварливый, самоуверенный голос. И речь, конечно, обо мне. Неловко, будто подслушиваю. Я громко кашляю. И решительно распахиваю дверь в мастерскую.
В первые мгновения нас как будто никто не замечает, продолжают разговаривать. Я удивленно останавливаюсь на пороге, а жена прячется у меня за спиной. Точнее, не разговор, а вроде пчелиного жужжания. Все грудятся около хозяина, которого я сразу отличаю среди остальных, всего несколькими годами старше меня, однако из тех, кто всегда и всё знает лучше других. К нему обращаются, очень почтительно, Александр Павлович.
– Здравствуйте, Александр Павлович, – громко говорю я и, поворачиваясь, крещусь на иконы в Красном углу. – Здравствуйте, все.
Едва взглянув на нас, почти небрежно, он кивает нам на наши места – за большим и совершенно пустым столом. Как раз напротив него. Несмотря на его строгий и неприступный вид, что-то сразу подсказывает мне, что мы с ним так или иначе споемся, то есть, конечно, поладим.
Фабричных общинников, собравшихся в комнате, изрядно, десятка три не меньше, все такие разные. И, как ни в чем не бывало, с тем же серьезным видом, Александр Павлович продолжает объяснять, как все они должны быть счастливы, так как теперь у них, неприкаянного, но доброго и дружного стада, появился, надо надеяться, достойный, пусть и весьма молодой пастырь.
– Можете не сомневаться, – говорит он, глядя на меня, – само собой, насчет вашей личности, отец, прежде вашего назначения к нам, были наведены самые подробные справки…
Я спокойно выдерживаю его взгляд.
– Стало быть, вот вы какой, отец, – продолжает он, по-прежнему не сводя с меня глаз. – Ну-с, соблаговолите теперь сами рассказать нам, что вы за птица, зачем к нам залетели.
– Конечно. Расскажу, – с улыбкой говорю я. – Только не знаю что. О чем вы хотите узнать о моей личности?
– Уж соблаговолите, отец. Что хотите. Вам ведь, должно быть, виднее.
– Ну хорошо, – говорю. Он кивает, и я начинаю легко, без всякого предисловия:
– Что ж вам..? Знаете, я с раннего детства всё читал разные духовные книжки. Любимое мое занятие такое чтение, правда… – Немного смущаясь, с улыбкой обвожу все лица. – А еще у нас на чердаке, в светёлке я устроил вроде игрушечной церкви. Развесил бумажные иконки, колокольчики, чтобы в положенные часы служить службу…
Слушают меня общинники очень внимательно. Поэтому продолжаю:
– Я и в школе прилежный, послушный ученик, самого примерного и тихого поведения. Родители говорили, что быть мне монахом. Но после школы неожиданно взял и поступил в университет на технический факультет. Потом некоторое время путешествовал по Европе, бывал и в Англии. Меня, знаете ли, очень интересовало, как у них устроены и живут молодежные христианские коммуны. Очень хорошо, оказалось, устроены, нравственно, и спасительно для души. С тем и вернулся обратно в Матушку-Россию – чтобы заняться созданием подобных же студенческих христианских общин. Но окончил богословские курсы и вот, женился и принял сан. Господь с ней, с Англией. Вместо студенческих общин, решил просто служить там, куда отцы определят… – Помолчав немного, развожу руками. – Больше не знаю, что и рассказать. Может, лучше вы спрашивайте?
– Этого довольно, отец, – степенно говорит Александр Павлович. – Если честно, я собирался хорошенько вас допросить, с глазу на глаз, но теперь вижу, что экзаменовать вас совершенно ни к чему. Вы совершенно наш человек. Мы вас, конечно, берем.
И говорит это таким тоном, словно теперь я их собственность, что они меня купили со всеми потрохами. Но я все равно очень рад. Слава Богу, обошлось без допроса наедине, – я бы, наверное, сквозь землю провалился от неловкости. А так – открыто, перед всей общиной, Александр Павлович поговорил со мной, и дело с концом.
И, едва он заявляет, что я им, то есть, ему, подхожу, все тут же и с готовностью принимаются одобрительно качать головами: как будто это такое их общее мнение. Что ж, может, такое единодушие и не плохо.
Вот Александр Петрович выходит из-за стола и идет ко мне под благословение, для целования руки. За ним тут же выстраивается очередь. Какой удивительный момент! Как будто всё преображается. И со мной происходит что-то странное: каждое лицо кажется близким, знакомым, словно родным. Как будто в одно мгновение я заглядываю каждому в душу и сразу понимаю о нем всё-всё. Наверное, так оно и есть. Теперь я пастырь. И мне ужасно хочется, чтобы мы стали одной семьей.
Потом молодки и старухи начинают сноровисто накрывать на стол для нашей братской трапезы. Жена им помогает.
Прошло каких-нибудь две или три недели, а мне уж кажется, что мы живем здесь много лет. Обожаю эти наши московские окраины, здесь настоящая деревня, хоть ее и зовут городом. Нас с женой отлично устроили, поселили в опрятном домике с крохотной летней кухонькой. Я сразу окунулся в такое количество сложнейших проблем, о которых прежде и помыслить не мог. До того, как приехал сюда, я думал, что место сие – такое хлебное и в высшей степени удобное – будет мне в тягость: прежде, после метаний молодых лет, моей заветной мечтой было совсем не то: я ведь мечтал поселиться в каком-нибудь очень бедном, запущенном приходе, чтобы со всем рвением и пылом приняться за строительство собственной церковной общины – буквально на пустом месте… А тут… чтобы без больших денег да без сильных связей (которых у меня нисколько никаких не было) заполучить в управление эдакий завидный приход, да еще вчерашнему семинаристу! Бог весть что можно подумать!
Между тем, жена рассказывает, что в общине шепчутся как раз о противоположном. То есть, что и правда, не я купил место, а меня самого купили, чтобы посадить сюда. Я так разволновался, что немедля еду к своему старцу-исповеднику, да только тот, выслушав меня, строго-настрого запретил мне думать такие пустые мысли, приказав внимательнейшим образом исполнять обязанности по должности. Да прибавил, что хлопот и скорбей у меня от сего поприща еще будет немало.
Какие еще хлопоты и скорби, при такой-то райской жизни, как моя нынешняя? – удивляюсь я.
Однако ж довольно скоро я убеждаюсь, что не постиг, не оценил мудрого пророчествования старца. Еще как убеждаюсь!
Артель занимается изготовлением и продажей водки. При этом ни один член общины сам водки в рот не берет. В большом фабричном доме ни единого пьяницы. Хотя в округе – пьянство страшенное. Секрет такого замечательного трезвения прост: как кого заметят на пьянстве, сей же миг вон из общины, никакой выходной платы, с волчьим билетом! Хозяин Александр Павлович твердо почитает себя единственным, всевластным духовным руководителем и отцом своей общины и вотчины.
Одному Богу ведомо, сколько уж раз я старался ему объяснить, что изготовление и продажа водки – смертельный грех, даже если удается удержать от пьянства собственную артель. А нажитые деньги – от диавола. Всё впустую. На всё у него один ответ: мол, это так, значит, Богу угодно, и судьбой предопределено, а мое дело – заботиться об исправлениях червоточин нашего общего стада малого. До меня, мол, у него уж переслужила куча батюшек, да только ни один долго не удержался.
Теперь он и мне в лицо признается, что выискал-выбрал меня из многих кандидатов, что даже пришлось давать «на лапу» церковному начальству, чтобы заполучить молодого, способного батюшку. Купил, словно какой-нибудь плантатор, раба. И, кстати, обошелся я ему совсем не дешево.
В общем, чувствую, придет когда-нибудь этому предел, моему терпению, – когда и мне будет никак не возможно поступиться своими убеждениями.
Как бы то ни было, внутренняя жизнь общины течет строго по распорядку, раз и навсегда заведенному, по всем церковным уставам и канонам, в этом смысле, пенять мне абсолютно не на что.
Что ж, решил идти малыми шажками. Вот, уже на одном из первых собраний пришлось критиковать один из здешних обычаев, объяснять людям совершенно очевидное. Дело в том, что они считают «чужаками», которые не заслуживают справедливого отношения, не только некрещеных, но даже и православных, если те принадлежат другой, а не нашей общине. То есть происходит вопиющее: члены общины открыто, совершенно без всякого зазрения совести обсуждают между собой, как можно (и даже нужно!) обманывать, обирать, чужаков, в отношении которых скупость, жестокосердие, лицемерие не только не считается чем-то недопустимым, а наоборот – непременно обязательным и естественным. Они и не замечают (или не хотят замечать), что теперь и собственные, внутриобщинные добродетели, такие, как благотворительность и взаимопомощь – стали лишь формальностью, а по сути – одна корысть да скаредность. Просто волосы дыбом становятся.
Своей речью я вызывал всеобщее недоумение и замешательство. Если не сказать, возмущение. Оказывается, по общему мнению, на собраниях мне, священнику, вообще полагается помалкивать, а проповеди читать не здесь, а исключительно в церкви. Не говоря, чтобы критиковать заведенные порядки.
Какое страшное заблуждение! Разве слово Божье должно и позволено проповедовать лишь в храме?! Нет, мы обязаны быть христианами повсюду! В любой компании, обществе. Как среди верующих, так и среди тех, кто еще не знает Христа или сомневается. Само собой, если просто отвергать чужие верования и убеждения, этим никого не убедишь и не приведешь к Христу. Но твердо знать и провозглашать Символ нашей Веры – это уже шаг к победе над сатаной! С другой стороны, каждое пакостное слово, если тут же его не обличать, рано или поздно прорастет, словно ядовитое семя, к нашей общей погибели.
Вот, мне прямо в лицо говорят: занимайся ты, батя, своим серьезным церковным делом, а в наши дела, общественные и общинные, не лезь.
Но я терпеливо объясняю, что долг людей, облеченных саном, решительно участвовать в любой общественной жизни. А если какой-то мирянин не уважает какого-то священнослужителя и отрицает его участие в своей жизни, но принимает от него Причастие, то это в первую очередь недостойно самого такого верующего, и вера его вообще сомнительна. Если уж на то пошло, добрый мирянин обязан быть как Сим, покрывший наготу своего отца, – а если недоволен священниками и положением дел в церкви, должен сам идти в священнослужители и показать пример образцового служения. Недостойные священнослужители, может, и встречаются (хотя такие вовсе не правило), только Господь действует даже и через недостойных, так же, как и через достойных. Потому что священный сан – великая мистическая и нравственная сила.
Что ж, раз мои увещевания не действуют, придется прибегнуть к более строгим мерам… Однако сначала я должен тщательнее изучить своих «пасомых».
И тут какой-то парадокс! Когда они являются ко мне на индивидуальную исповедь, оказывается, что любой из них – совершенно обычный, тихий христианин, каждый вполне чистосердечно кается, держит себя скромно и кротко, у каждого в душе обычные пропорции и доброго и дурного. Но стоит им собраться вместе, мгновенно откуда-то появляется эта жестоковыйность, бесчувственность, упрямство. Не могу же я бодаться со всем стадом сразу! В общем и целом, мы ведь ладим друг с другом…
В общем и целом.
Вот и получается, если брать каждого по отдельности, у меня просто нет никаких причин для употребления строгих мер, вроде епитимьи или даже временного запрещения подходить к Чаше. Единственное, чем я могу на них воздействовать на исповеди – это не принимать покаяние сразу, а приказать отойти в сторонку и еще раз, хотя бы еще несколько минут, подумать о своих грехах. Ведь небрежной исповедью пред Господом человек ввергает себя еще в худшее положение!
Но вот однажды после долгой и внимательной беседы с Александром Павловичем на исповеди, и совершенно убедившись в его упорном нежелании менять свои зловредные взгляды, я твердо решаю, что на этот раз буду строг и запрещу ему подходить к Причастию. А он – он словно видит меня насквозь, и искусно втягивает в богословский спор, в самый неподходящий момент. Якобы смиренно интересуется, какое мое личное мнение, имеет ли священник моральное право, не говоря про законное, запретить человеку подходить к Чаше – основываясь, так сказать, единственно на своем субъективном впечатлении, посчитав исповедь человека недостаточно искренней или глубокой, по одной наружности? Может ли священник, в отсутствие особых, падательных грехов, запрещать кающемуся причащаться? Достоин или недостоин? Разве что у него имеются некие чудесные весы, чтобы взвешивать искренность человека! Допустим, священник имеет права запретить убийце. Но, как известно, сам Христос – взял да и простил разбойника. Да и как отличить чистосердечное покаяние от лицемерного? Тут какое-то отвратительное иезуитство! Эдак, чего доброго, когда-нибудь нами будут распоряжаться сплошные ханжи и лицемеры, и нам вовсе не видать Чаши!
– Вот вы, отец, – тихо, но с вызовом, и даже с какой-то угрозой, говорит Александр Павлович, – кем должны себя мнить, чтобы запрещать другому?
Я раскрываю рот, чтобы решительно объяснить, что я как священник и пастырь отвечаю за него не только пред своей совестью, но пред самим Богом… но Александр Павлович перебивает меня на полуслове и сообщает, что у него уже был как раз точно такой случай. Когда один священник запретил ему причащаться. Ему, видите ли, не понравилось, что Александр Павлович улыбнулся. По его мнению, человек обязан стоять перед исповедником, а не иначе как с жалобной, робкой физиономией.
– Вы ведь не можете знать, какой я внутри, отец мой, продолжает Александр Павлович. – И я не могу знать, какой вы. К тому же вы-то у нас новый человек. Да и вообще в церкви новичок. На вас столько всего навалилось, что вы просто не в состоянии различать сокровенные движения моей души. А что если эта улыбка у меня на лице означает, что я счастлив всякий раз, когда вхожу в дом Господа моего, только и всего? Можете вы это понять, отец?
Короче говоря, по мнению Александра Павловича, мой священнический сан и сам я – совершенно разные вещи. Следовательно, я для него, опять-таки, вроде наемного работника, которого он и община наняли, чтобы за приличное вознаграждение покупать себе Благодать Святого Духа.
То есть, претензии совершенно неслыханные: пастырь должен пасти стадо так, как это угодно стаду!
Несусветная глупость! Если не хуже. Пытаюсь объяснить ему, что это великое заблуждение – отделять сан от личности священника. Это прямая дорога к нападкам и осуждению самого понятия священства.
Однако он не желает ничего понимать. Наоборот, заявляет, что мое требование, чтобы он покаялся есть насилие не только над его личностью, но и над другими мирянами, а также духовный деспотизм в самом худшем смысле. К сожалению, это его обвинение тут же подхватывают и другие члены общины.
Теперь-то у меня уж нет сомнений, что Александр Павлович, будучи человеком, в общем, не плохим, волей не волей – является источником много дурного, что происходит в общине. Что ж, значит, я должен сделать всё, что в моих силах, и если нужно сверх того, чтобы вернуть его ко Христу.
К примеру, я вижу, он намеренно держит своих людей в беспросветном невежестве. Школа фабричная – одно название что школа. Два урока в неделю. Может, думает, что умнеть им вообще ни к чему. Но и они презирают ученье. Что оно дает в жизни? Учитель школьный беднее их. А не желающим учиться несчастных двух уроков в неделю – и то за глаза.
Каждый день ожидаю, что меня просто-напросто прогонят, но я полон решимости. Не хватало еще оказаться очередным батюшкой, которого купили как вещь, а затем как тряпку выбросили за ненадобностью!
Как ни удивительно, спасает моя прилежность и всяческая требовательность во всем, что касается богослужения, и моего досконального знания Литургии. Я охотно объясняю любую, даже самую малую подробность богослужения, да еще обширно цитирую по памяти соответствующие места из Писания и Соборов.
Так и живем – как кошка с собакой.
Однако странное дело: спустя некоторое время ситуация представляется мне совершенно в ином свете. Теперь вот не могу сказать с прежней уверенностью: то ли Александр Павлович правит общиной, то ли община диктует ему, заставляет его подчиняться своим настроениям. Он же один из них. Не хуже, но не лучше любого.
Не могу примириться также и с тем, что члены общины приходят в храм, стоят на литургии, словно на спиритическом сеансе, в ожидании какой-то магии. Даже лица у них становятся восторженно-неистовые, как будто каждый возглас священника для них колдовское заклинание, которое сделает их богатыми и здоровыми. Конечно, я и прежде знал о таком: о страстном желании чудес, что простые люди ждут от церкви волшебства, но теперь меня это смущает и огорчает до отчаяния.
Дальше больше. Вот еще одно «духовное» приобретение общины и Александра Павловича! Недавно выписали некоего чудодейственного святого угодника, перекупили у кого-то вместе с иконами и домовиной за огромные деньги и привезли к нам, поселили в отдельной избушке. Говорят, Василий (так все кличут старика) не просто необычайно силен в вере и благодати, но еще и великий знахарь-целитель. У нас это, оказывается, совершенно в порядке вещей: сманить к себе нужного человечка, – и никакого, мол, греха в этом нет.
Что ж, иду и я – повидать его.
Первым делом выгнал всю публику вон из избушки, чтобы испытать деда с глазу на глаз.
– Вот, – говорю грозно, – буду испытывать тебя, старик: введен ли ты, Василий, в соблазн и искушение или нет.
Дед с испугу возьми – и сразу расплачься. Вижу, никакой особой силы в нем нет, а только, может, немного возомнил о себе, как все мы грешные иногда способны. Покаялся он. Я его утешил, как мог. Наложил не слишком строгую епитимью. Теперь иногда навещаю. Храм он посещает, слава Богу, аккуратно, по всему видно, что встал на путь полного исправления.
Однако не так всё оказывается просто, как мне вначале показалось. Кое-кто из общинников, а то и люди со стороны, частенько ухитряются проникать к Василию конспиративно, чтобы получить от него «благодатную помощь». Да еще на меня озлобляются, что, мол, я его, этого святого человечка, затретировал. Но твердо веду свою политику.
Впрочем, по прошествии некоторого времени моя политика пересиливает. Не знаю, радоваться или горевать. Теперь все наши, Бог весть с чего, вдруг прониклись убеждением, что у меня в церкви «заклинания» не в пример сильнее и чудодейственнее, чем Василиевы, а сам я праведный и твердый, как библейский Аарон с жезлом. С этим я вообще ничего не могу поделать.
Кончилось тем, что в один прекрасный Александр Павлович потихоньку отправил Василия обратно, щедро наградив старика за испытания и скорби.
Однако случаи, наподобие как с Василием, случаются у нас с упорной регулярностью. Прямо как рецидивы какой-то заразы.
Однажды вся община, как один человек, включая Александра Павловича, возьми да и не явись на воскресную службу. С замирающим сердцем отслужил литургию и побежал сам не свой от страха на винокурню. Слава Богу, никто не угорел, никого не стравило. А оказалось, что в тайне от меня все снялись и поехали в какую-то дальнюю деревеньку, чтобы прикоснуться и получить благословение местной дурочки Пашеньки, прославившейся на всю округу своими пророческими и целительскими талантами.
История Пашеньки печальна. Родилась она калежкой-хромоножкой. Точнее, вообще не способной ходить. Родные родители, вместо жалости к ущербной, решили, что девочка есть какой-то их собственный воплощенный грех, который теперь вот всегда будет колоть им глаза, люто ее возненавидели. Всячески кляли-проклинали, желая, чтобы поскорее померла. А она всё не помирала. Когда ей исполнилось шесть годиков, они отселили ее в хибарку, вроде землянки, в дальнем конце огорода, где она и стала жить круглый год. Единственную милость, которую они ей оказывали, это погружали на садовую тележку и возили с собой в церковь. Хоть и слабенькая умом, девочка была очень набожная и радовалась, когда можно было причащаться, и старалась делать это еженедельно. Однако тамошний иерей почему-то решил, что сие – то есть еженедельное причастие – происходит у нее от гордыни, и запретил причащаться так часто.
Кстати, с этим батюшкой мы вместе учились на церковных курсах, я знаю его довольно хорошо, это добрый человек, учился весьма прилежно и, конечно, стал хорошим священником. Я поехал к нему в гости.
От него я узнал, под великим секретом, что в тот самый момент, когда он делал Пашеньке выговор за ее мнимую гордыню, увидел за спиной бедняжки саму Матерь Пречистую, которая укоризненно качала ему головой, впрочем, совершенно безмолвно и смиренно. Трудно сказать, видел ли Богородицу наяву или как сне, но словно каким-то внутренним зрением и слухом, всеми чувствами ощутил, что Матерь Божья напоминает ему о его собственных грехах. И тут же зарыдал, пал на колени: «Прости мне, Христа ради, Пашенька! – зашептал отроковице. – Принимай отныне Причастие столько раз, сколько тебе захочется!» Нанял также одну добрую женщину, которая как раз проживала недалеко от Пашенькиной земляночки и согласилась иногда ухаживать за калекой.
Поговорив с батюшкой, я оправляюсь к дурочке. Ничего сверхъестественного в ней не открываю. Обыкновенная деревенская юродивая, калека, замотана в тряпки, сплошь покрыта клопами. Но вот, что действительно изумительно: доброй женщине, которая ухаживает за ней и возится с ней постоянно, насекомые нисколько не досаждают. Вообще, на нее не прыгают. Не могу не засвидетельствовать сего чуда.
Разузнав, что и как, все обстоятельства, я нахожу возможным вступить в переговоры с родителями Пашеньки, чтобы отныне наша община взяла на себя расходы для лучшего жилища для калеки и перевезла Пашеньку в наше место под наш постоянный присмотр.
Но тут возникает неожиданное препятствие. Родители несчастной, оказываются не только жестокосердны, но еще и бессовестные скряги, считают, что мы просим себе Пашеньку «внаем» и заламывают такую цену, какую ни община, ни сам Александр Павлович (он присутствует при мне на переговорах, и особая щедрость его тоже никогда не отличала) платить не желают. Обе стороны, обезумев от скупости, забывают о благе самой подопечной. В итоге, так и не договорились.
А теперь вот приехал из той деревни мужик, привез скорбную новость. Пока отец Пашеньки с женой ездили на ярмарку продавать дёготь, а женщина, ухаживавшая за ней, тоже куда-то уехала, девочка заболела и померла – одна в своей земляночке.
Все наши, как в лихорадке, сразу засобирались, погнали в ту деревню – чтобы выкупить Пашенькины лохмотья и посуду, которые уже почитают чудодейственными и священными предметами.
Тут уж я ничего не могу поделать. Поехали, поделили, прихватили еще землицы с могилки, и разошлись довольные.