banner banner banner
Времени холст. Избранное
Времени холст. Избранное
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Времени холст. Избранное

скачать книгу бесплатно

На пьедестале дымится
Чаша перлового счастья.
Слышится – я! – на разводе,
Гвозди печатают шаг.

А за колючей оградой —
Синяя роздымь дороги,
Где одинокая муза
Ждет не дождется меня.
Медный приказ капитана
Быть рисовальщиком молний.
Вот и моя мастерская:
Здесь я рисую грозу.

О, боевая палитра —
Смелость свинцовой окраски,
Долга трехцветная лента
Да трафаретная честь!
Я не ропщу на судьбину:
Родина всех призывает,
А политрук с пистолетом
Всех на Итаку зовет.

Вечер. Луна над оградой
Блещет солдатскою бляхой.
В гости иду к музыкантам
Пить кипяток жестяной.
Розовый флейтщик в казарме
Греет вечернюю койку:
«Здесь отдыхала когда-то
Лошадь поручика Л…».

Песню чеканю в потемках,
Что-то про Дон и про Валгу,
Бью серебро на ступенях,
Вижу невидимый сон…
Снится кирпичная церковь
Артиллерийской бригады,
Синяя роздымь дороги,
Лермонтов, Павловск, зима.

2001

Перстень

Ты был отрыт в могиле пыльной,
Любви глашатай вековой,
И снова пыли ты могильной
Завещан будешь, перстень мой.

    Дмитрий Веневитинов

Оснеженные розы завянут к заутрене,
Отпылает свеча за церковными рамами,
Но останется символ любви целомудренной —
Этот перстень исчезнувшего Геркуланума.

В небе синие знаки мерцали, как ясписы.
Я прощался с тобой, дорогая, желанная,
И тогда ты меня одарила по-княжески
Этим перстнем таинственного Геркуланума.

И тогда я поклялся своими святынями —
Материнскими слезами, Божьими ранами,
Что с тобой обручусь я под знаками синими
Этим перстнем таинственного Геркуланума.

Здесь, на севере, стужа сменяется стужею,
И колеблется воздух виденьями странными,
Будто бледная смерть выкрадает у суженой
Этот перстень таинственного Геркуланума.

Не излечат недуг петербургские знахари…
Так прости ты меня, дорогая, желанная,
Что я с ней обручаюсь под синими знаками
Этим перстнем таинственного Геркуланума.

Оснеженные розы завянут к заутрене,
Отпылает свеча за церковными рамами,
Но останется символ любви целомудренной —
Этот перстень исчезнувшего Геркуланума.

1997

Рождественское чудо

В кафе мерцает синий полумрак,
Созвучный петербургскому морозцу,
Душистая табачная сирень,
Полуколечки бронзового кофе
И трепет очарованной струны,
Как будто говорящей о небесном
Томлении единственной души
Сказаться Вифлеемскою звездою,
Готовой, как и много лет назад,
Блеснуть в проеме горнего вертепа,
Приотворить оснеженную дверь
И, шевельнув пастуший колокольчик,
Мерцающий наполнить полумрак
Дыханием рождественского чуда.

1997

«На небе Бог и светлая звезда…»

На небе Бог и светлая звезда —
Серебряная плошка со свечою,
Мерцающая празелень креста,
Ледок у храма, иней голубиный,
Полукривое зеркальце очей,
Где отразилась строгая любовь
И сумрачная нежность Петербурга,
Гранитная прогулка, ангел ветра,
Ростральная разлука на мосту
И огненная астра…
Эта астра —
Игольчатый ожог, парик колдуньи,
Танцующей на шабаше ночном,
Горящий уголь зрения зари,
Двойник звезды, ее сестра земная:
Меж ними есть таинственная связь,
Но никому неведомо – какая.

1998

По небу полуночи ангел летел

Петербургская поэма

Ангелы – существа живые, разумные, бесплотные, способные к песнопению, бессмертные.

    Св. Афанасий Александрийский

Двенадцать часов

Ровно в полдень с Петропавловской крепости бьет пушка – раскалывается пополам синедымчатый воздух, звенят серебром сумрачные стекла, взмывают к облакам птицы отряда ветровых. Они летят наискосок, над синим текучим куском пространства, обрамленным гранитными вздохами берегов.

А неподалеку, за узорчатой оградой времени, под зелеными листьями дубов мамврийских, возвышается могучий бронзовый конь, извергающий неутешные искры. Гордо на нем восседает удалой всадник – правая рука по-молодецки подперла бок, левая предусмотрительно сжимает рукоять тяжелого клинка.

«Как всегда, важна идея! А здесь вот она – воплощенная идея кондовости, чисто русской кондовости! – размышляет Фуражкин, стоя в садике перед величественным монументом. – Если вдуматься, это восседает не царь-государь, нет, это восседает настоящий Илья Муромец! Как будто выехал он в чистое поле – потягаться с кем-нибудь силою. Жаль, что садик маловат – нет простора, негде разгуляться. Не место ему здесь, с такой мощью. Хорошо бы его на Пулковские высоты поставить, на оборону города вековечную».

Вдоль ограды бродят стайкой смазливые девицы – поблескивают на животах золоченые булавки и брошки, позванивают на бедрах кружевные цепочки. Тонкий юноша Бесплотных – черный костюм вороного блеска – сопровождает стайку «На площади комод, на комоде – бегемот, на бегемоте – обормот», – блистает заемным остроумием юноша, указывая на памятник. Казалось бы, тут конная статуя, согласно закону двенадцатого часа, должна сойти с пьедестала и, громыхая, помчаться следом за оскорбителем. Но, конечно, никакого чуда не происходит, и юноша безмятежно удаляется в сиреневую кипень Марсова поля за щебечущей стайкой.

Безработный Фуражкин от нечего делать думает. Безысходность понуждает к философствованию. Обступающий хаос заставляет искать смысл, находить прекрасное. Безобразное бессмысленно, бессмысленное безобразно.

«На чем стоит Петербург? На болоте? Нет, Петербург стоит на зыбком смешении камня и мысли, – банальничает Фуражкин. – Вот почему гранит здесь дышит и вроде как звенит, вроде как поет на ветру. Как всегда, важна идея! Идея Петербурга – преобразить камень, напитать его мыслью. Живое окаменевает, каменное оживает – вот волшебная формула города. А хорошо бы подковать диких клодтовских коней, да и пустить четверню по Невскому проспекту! Или отпустить ангела с Петропавловского шпиля, и пусть кружит себе над Невой».

Фуражкин закрывает глаза, и светлая петербургская ночь возникает перед ним. Пылают на крепостных бастионах факелы. Огненные отблески колеблются на речной глади. А вверху, на золоченом острие, чистою слезинкой искрится ангел. Ровно в полночь внезапно срывается он с острия и медленно облетает город по кругу, пока струятся торжественные звуки и нарядные горожане, толпясь на набережных, громкими радостными криками приветствуют его.

«Алеша! – доносится откуда-то сверху голос жены Марины. – Алеша, иди домой, хватит без толку болтаться».

С досадою Фуражкин отвлекается от течения мысли и обнаруживает себя в Оружейном переулке, а рыжекудрую жену Марину – в высоком цветочном окне своего дома, крашенного желтою охрою.

«Царевна, – думает Фуражкин, запрокинув голову и вглядываясь в крупную темную родинку на ее пухленькой щеке. – Царевна-лягушка».

Сады адониса

На подоконнике жена Марина разводит цветы в расписных глиняных горшочках. Здесь золотилась диадемой китайская роза, струились зеленые русалочьи пряди петунии, звенели нежными лепестками розовые церковные колокола. «Сады Адониса! – вздыхает Фуражкин, наслаждаясь цветочным ароматом. – Точно такие голубые фиалки цветут в сырых расселинах между солунских камней».

Тихая, солнечная Солунь возникает перед ним – кривые узкие улочки, высокие стройные кипарисы, белые глиняные дома, увитые змейчатым плющом. «Хочу на волшебный Восток, – шепчет Фуражкин, – хочу видеть синий изгиб Эгейского моря и огоньки рыбацких лодок в розовой роздыми. Хочу, чтобы под окном маленькой гостиной расцветал персик и на белой благоухающей ветке ворковал египетский голубь».

«Что ты там бормочешь?» – Жена Марина поливает цветы из маленькой лейки. У нее черные греческие глаза с мягким, бархатным отливом, где притаилась вечная мечта о счастье. Когда-то гордилась она своим морячком – своим Летучим Голландцем, который скитался полгода по синим морям-окиянам, а затем прилетал к ней на крыльях серафима, поднося плетеную корзину с красными яблоками и виноградными кистями, а также тугой кошелек военно-морской фортуны. Однако Летучий Голландец давно бросил якорь на тихом взморье, а корабельный гюйс выветрил запахи горькой соли, крепкого спирта и тугого кожаного кошелька. И теперь она – хитроумная особь с высшим образованием, несбывшейся мечтой и янтарным браслетом на запястье – обитает в садах Адониса, где среди стебельков королевской бегонии то и дело мелькает острое жало ее маленькой лейки. Прощай, свободная стихия!

Фуражкин говорит, что жизнь – это сказка наоборот, это тысяча и одна ночь шиворот-навыворот, это страна Кокань вверх ногами. Сказочная Василиса Прекрасная вначале была ужасной лягушкой, а потом внезапно превратилась в писаную красавицу. Иван только вначале считался дураком, а потом оказался царевичем. В действительности все происходит наоборот: писаная красавица со временем становится неким бородавчатым существом, а дурак – российским пенсионером. Но иногда природа напоминает о своей волшебной сущности. И тогда на свет рождаются лягушки с ясными человеческими чертами, как это случилось на днях в Персии, о чем сообщила мировая пресса.

С недоверием относится жена Марина ко всякой прессе, считая ее не столько источником, сколько исчадием, и потому высказывает сомнение: «Не кажется ли тебе, что это обыкновенная утка?». Но Фуражкин настаивает, что это никакая не утка, а самая настоящая лягушка.

Информационное сообщение Би-би-си (Великобритания)

Жительница иранского города Ираншехр родила лягушку. Правдивая история о необычном, можно сказать, сказочном инциденте опубликована в иранской газете «Etemaad».

Предполагается, что лягушка выросла из личинки в организме женщины. Как это могло произойти, пока не ясно. Газета цитирует специалистов по клинической биологии, которые утверждают, что у лягушки наблюдаются черты, характерные для людей. В частности, издание приводит слова доктора Аминифарда, что форма пальцев, языка, а также его размер у лягушки напоминают человеческие. По мнению ученых, личинка попала в организм женщины, когда та купалась в грязном водоеме.

В истории медицины бывали эпизоды, когда люди верили, что в их телах живут лягушки, ящерицы и даже змеи. Один из наиболее знаменитых случаев датируется XVII столетием: жительница Германии Катарина Гейсслерин была известна тем, что ее «рвало жабами». Когда в 1662 году она умерла, врачи вскрыли ее тело, но не нашли никаких свидетельств, что там водилось какое-либо животное.

Жена Марина молча слушает, покачивая головой и ощипывая пожухлые листья вербены. В конце концов, закурив сигаретку и выдохнув голубое облачко дыма, иронически замечает: «Да жаба ее душила, вот и все чудеса!».

Самоварная дырка

В ту замечательную весну, двенадцатую от начала свободы, припорошен был город душистым сиреневым смогом, брызгами праздничного шампанского и серебристыми юбилейными значками, украшавшими стеклянные витрины кафе, запыленные борта петербургских трамваев и узкие лацканы молодых чиновников – преуспевающих менеджеров личного и общественного счастья.

В ту замечательную весну внезапно осознал Обмолотов горькую истину, что до конца, до смертного часа своего, будет числиться по разряду «вчерашних». С грустью-печалью вспоминал он озорное прошлое свое, когда веселое застолье было его трудом, беспечный сон был его работою, беззаботная любовь была его свободою. Эх, сказочная жизнь союзная была – не бей лежачего!

Вот сидит Обмолотов, будто каменный, на кухне своего коммунального бытия, где расцветает на плите голубой цветок природного газа. В руке дрожит кофейник бессонницы, в голове дрожит дурацкая мысль о старухе процентщице и зазубренном топоре Родиона Романыча. Столько лет просидел на кухне Обмолотов, ожидая призыва на счастливый ток жизни, а недавно окончательно понял: не будет призыва, не дадут ему места лежачего на том бурном весеннем току Просыпаться надо, воскресать.

Обмолотов неторопливо перебирает в памяти события последней недели, когда от нечего делать слонялся по городу и столкнулся случайно со своим однокашником Иконниковым – по школьному прозвищу Икона. И похвастался ему Икона, что теперь он – знаменитый собиратель вещей утраченного времени. И показал цветастый журнал, где демонстрировались его гениальные творения – грузная, продавленная раскладушка с привинченной табличкой «Сон Сталина» да дряблая резиновая клизма с наклейкою «Ударница коммунистического труда». И, прощаясь, сказал Икона: «Главное – дать вещи новое имя, и тогда засияет она иным смыслом, иным блеском. Вот тогда можно будет ее пропиарить и продать задорого, особенно иностранцам. Так что не будь кретином, будь креативным, Вася!».

«Шулер, – подумал Обмолотов, – прохиндей, проныра, гопник. Но надо жить, надо изучать новый язык, надо менять мировоззрения. Иначе пустота ждет, безмолвие ждет, смерть».

На следующий день притащил Обмолотов в мастерскую Иконы обшарпанную тумбочку великой эпохи. Ее ценность заключалась в том, что когда-то громоздился на ней районный бюст вождя. Заодно предложил половичок черной ночи, о который вытирал хромовые сапоги участковый милиционер. А напоследок вынул из кармана сгоревшую лампочку накаливания и таинственно сообщил, что под тусклыми лучами этого светоча свободы будто бы читалась запрещенная литература. Но отверг Икона предложенные вещи как неубедительные.

«Понимаешь, – развел художественными руками, – нет здесь никакой фишки, никакой изюминки. Половичок с тумбочкой в каждой избушке есть, лампочка светила не только над Солженицыным, а для пиара требуется что-нибудь этакое».

И вот сидит Обмолотов на кухне своего коммунального бытия, придумывает «этакое-разэтакое». Блуждает взор от плиты до кособокой раковины, от кособокой раковины до плиты, между которыми зияет старое дымоходное отверстие для самовара, густо засиженное рыжими тараканами. «Да что ж ему, прохвосту, продать? – покуривает Обмолотов. – Эту дырку, что ли?»

Год мракобесия

Тонкий юноша Бесплотных возвращается с прогулки. Проходит мимо кухни в темную комнату свою и зажигает настольную лампу – ее стеклянный купол покоится на железной конструкции, напоминающей семиструнную лиру барбитос. Теплый свет вечерний озаряет книжные стеллажи да иконы, сосредоточенные над столом. Золотом светятся божественные лики – Николая Мирликийского и Георгия Каппадокийского, Димитрия Солунского и Иисуса Сладчайшего, просиявшего в четырех концах земли. А там, на стеллажах, книги сияют золочеными торцами – церковная история Евсевия Памфила, собрание духовных писем Игнатия Брянчанинова, небесные творения Дионисия Ареопагита.

Но отодвигает в сторону юноша Бесплотных священные фолианты, достает с полки старинную книжку заветную и ложится на диван, укрываясь шерстяным шотландским пледом. Читает он на титульном листе предостерегающий эпиграф из Апфологиона 1643 года: «Молим со умилением, аще какая неблагоискусная и неблагостройная словеса в книге сей обрящутся, не осуждати и не поносити люботрудящихся». Обращает внимание на необыкновенное место, где отпечатана книжка. Это остров Валаам – гранитный ладожский утес среди страдания волн, где вознеслась к небесам древняя обитель духовного поиска и делания. И, наконец, отмечает зловещее время книгоиздания, указанное на титульном листе – это не какое-нибудь лето от Рождества Христова, обозначенное церковнославянским исчислением. На тряпичной бумаге оттиснуты апокалипсические слова – год мракобесия.