
Полная версия:
Дом из эха
– Дай мне запись, – сказал он наконец, протягивая руку, и я, неохотно, как будто передавала часть себя, вложила диктофон в его ладонь.
Он включил файл.На экране мигнуло время. Запись пошла.Шорохи.Дыхание. Но не то дыхание.Не тот шорох.Не тот голос.
Тот фрагмент, который я слышала – мой собственный голос, старший, уставший, предупреждающий – исчез, словно его никогда не было.Там была только тишина, чуть искажённая, с редкими щелчками, словно дом просто ждал, пока мы дослушаем пустое место.
– Здесь ничего, – сказал Марк.
– Нет, – сказала я, и почувствовала, как во мне что-то ломается, тихо, без звука, – там было.
Я протянула руку, взяла диктофон, и в тот момент, когда пальцы коснулись пластика, запах яблок снова ударил в меня, резкий, сладкий, неестественный, как запах чужой кухни, в которую тебя не приглашали, и вместе с ним вернулось чувство – не моё, чужое, как будто кто-то вложил его мне под кожу: тёплую волну нежности к Еве, какого у меня никогда не было, потому что наше детство было другим – резким, тревожным, ссорящимся, недосказанным – но дом давал мне ту версию, которая ему была нужна, не мне. Я поняла это так ясно, что дыхание перехватило.
– Он меня исправляет, – прошептала я, не зная, говорю ли вслух. – Дом переписывает то, что я помню.
Марк молчал слишком долго.А когда заговорил, голос его был тише, чем я привыкла.
– Анна… память – ненадёжная вещь. Ты сама знаешь это лучше любого. Вчерашнее воспоминание можно исказить одним словом, одной эмоцией, одним запахом…
Я посмотрела на него так, что он наконец перестал говорить.
– Запах был, – сказала я медленно. – Но не в комнате. Внутри меня. И он не мой.
Он не ответил.Потому что в этот момент дом снова вмешался,еле-уловимой вибрацией воздуха, как лёгкий толчок в грудь,и я почувствовала странное, нежеланное, липкое чувство —тёплую, мягкую благодарность за тот фальшивый кусочек счастья,который он мне подарил. И это была не моя эмоция.Дом дал её мне.Как пробную дозу. Как наживку.
В тот момент когда запах яблок начал исчезать, растворяясь в холоде комнаты, я вдруг почувствовала какое-то странное внутреннее дрожание, будто память пыталась сопротивляться тому, что происходило, но не могла, словно кто-то мягко, но настойчиво перетасовывал карты внутри моей головы, меняя местами не события, а эмоции, придавая воспоминаниям не их собственный свет, а чужой, искусственный, немного тусклый, чуть приторный, как старое варенье, забытое на солнце, и когда я пыталась ухватиться за образ Евы – не за её лицо, а за движение, за звук её шагов, за то, как она дышала, – образ расплывался, дрожал, словно отражение в воде, в которую кто-то бросил камень.
Я услышала шаги Марка,он уходил— неторопливые, равномерные, как будто он заранее знал, что мне нужно именно это спокойное, выверенное присутствие в коридоре, и эти шаги на секунду привели меня в себя, накрыли тихой уверенностью, что я не одна в этом дыхащем, шепчущем пространстве.
Он остановился в дверях, слегка наклонившись, с тетрадью в руках, и в его лице было что-то настолько человеческое, тёплое, как будто он не просто коллега, не случайный спутник, а тот, кто приходит именно тогда, когда стены становятся слишком близкими, а воздух – слишком густым.
– Ты долго будешь здесь сидеть? – спросил он устало, но с мягкостью, которую я не ожидала.
– Я… – я провела рукой по волосам, пытаясь собраться, – я пыталась вспомнить один момент… детство… Еву… но это не были мои воспоминания. Это было слишком ясно, слишком… правильно. Как записанный на чистую плёнку смех.
Марк вернулся и подошёл ближе, сделал то самое аккуратное движение, когда человек хочет посмотреть в глаза, но не давит, оставляет пространство.
– Слишком правильные воспоминания – это уже повод насторожиться, – сказал он тихо, почти задумчиво. – Ты хочешь, чтобы я прослушал запись?
Я молча кивнула.
Он включил диктофон, и мы оба наклонились ближе, словно боялись упустить какой-то невидимый, тонкий звук между слов.На записи был только слабый фон: дыхание дома, лёгкое потрескивание стен, где дерево сжималось от рассветного холода, и ещё – тихий шелест, будто кто-то проводил ладонью по ткани. Но смеха не было.Ни капли.Ни единого вздоха детства.
– Здесь ничего, – произнёс Марк, нахмурившись. – Только фон.
– Я слышала запах, – сказала я, и голос дрогнул не от страха, а от той странной, липкой боли, когда понимаешь, что твоя память больше не принадлежит тебе целиком.
– Запах?
– Да. Яблок. И мяты. И лето. И Еву. И всё это было так ярко, что я… я поверила. На секунду.
Марк медленно опустился на стул напротив, и его взгляд стал не просто внимательным – он стал глубоким, каким становится человек, который смотрит на другого не глазами, а чем-то внутренним, тем, что обычно скрыто в тишине.
– Анна, запахи – самый древний механизм памяти. Если дом вмешался в это… значит, он касается самого хрупкого. Того, что у нас защищено хуже всего.
Я почувствовала, как по спине прошёл холод, не от ветра – от понимания.Это не был случайный сон наяву.Не вспышка ностальгии.Не игра воображения.
Дом выбрал именно воспоминание о сестре.И не просто показал его – он изменил эмоцию, вложил в неё что-то своё, чужое, но настолько тонкое, что я могла бы принять это за собственное чувство, если бы не эта вязкая тревога под рёбрами, словно внутри меня кто-то поставил новую ноту в старой мелодии, и теперь всё звучало иначе, незнакомо, но… красиво, и в этом была самая страшная часть – потому что ложная память была прекраснее настоящей.
– Он подменил чувство, – сказала я, медленно, словно каждое слово давалось через туман. – Он заставил меня любить момент, которого я не помню.
– Такой приём используют в старых психоакустических методиках, – сказал Марк, но голос его был странно глухим. – Управление эмоциональной реакцией через сенсорную подмену. Но… это должен делать человек. Или машина. Не дом.
– Может быть… он и есть машина? – попыталась я улыбнуться, но вышло плохо.
– Нет, – Марк тихо выдохнул. – Это что-то другое.
И в этот момент, пока мы сидели напротив друг друга, чувствуя, как дом дышит между нами, стены вдруг чуть-чуть, едва заметно дрогнули – не как от ветра, а как будто дом услышал наши слова и согласился, или возразил, или просто решил напомнить, что он здесь, внутри каждого вдоха, внутри каждой паузы, внутри каждого неверного воспоминания, которое он может подарить или забрать. Я закрыла глаза на секунду, и тишина стала глубокой, как вода.И в этой глубине, откуда приходят самые старые чувства, родилась новая эмоция – тёплая, мягкая, болезненно знакомая:любовь к сестре, но не моя.Чужая.Моделированная.Точно ложная запись на чужом голосе.
Это была первая эмоция, которую мне подарил дом. И я не была уверена, хочу ли я от неё отказаться.
Вечером когда Марк спустился вниз, я уже пыталась убедить себя, что память – вещь скользкая, что запахи детства могут вспоминаться не буквально, а подмешиваться из любого другого отголоска, который дом случайно отпустил в воздух, но это объяснение само по себе было слабым, и я чувствовала, как мысли начинают двигаться не туда, куда я направляю их, а туда, куда тянет дом, и это было новым, пугающим ощущением: будто внутри меня появляется вторая тишина, вторая тень, второе сознание, которое не спорит со мной, а мягко подталкивает, словно кладёт ладонь мне на затылок и поворачивает голову в нужную сторону.
Марк стоял у стола, чуть наклонившись над приборами, и жалобный свет от лампы падал на его руки, длинные тени тянулись вдоль досок пола и исчезали в трещинах, и всё вокруг вдруг казалось слишком замедленным, будто воздух стал густым, вязким, влажным от невидимого тумана. Он сказал что-то – тихо, почти неразборчиво – и только спустя несколько секунд я поняла, что он спрашивает, всё ли со мной в порядке, но его голос как будто проходил через меня, не задерживаясь, не оставляя следов, будто звук не хотел касаться моей кожи.
Я сказала, что чувствую запах яблок, что слышала смех, что вдруг увидела Еву – не ясно, не буквально, а как ощущение плеча рядом, тёплого, будто я стою рядом с ней в детстве, но всё это было странным, неправдоподобным, и когда я произносила слова вслух, они звучали так, словно принадлежат не мне, а кому-то, кто просто занял моё место.
Марк слушал внимательно, не перебивая, и в его взгляде было что-то, чего я раньше не замечала, – осторожность, настороженность, тихое напряжение человека, который не знает, стоит ли протянуть руку, чтобы поддержать, или лучше отступить. Он попросил показать запись, ту, где, по моим словам, был смех, и я поставила файл, и вот именно тогда стало по-настоящему страшно, потому что запись была пустой. Не в смысле тишины – там был обычный шум ленты, фоновое дыхание микрофона, но не было ни смеха, ни запаха, который я слышала внутренним телом, ни того мягкого прикосновения памяти, которое только что чувствовала кожей.
Марк сказал, что на записи ничего не изменилось, что это та же самая дорожка, которую мы слушали утром, когда дом ещё молчал, и, когда он произнёс это «ещё», внутри меня что-то болезненно дрогнуло, потому что дом действительно молчал утром, а сейчас я чувствовала его присутствие в каждой клетке, будто он стал мягкой тенью внутри моего разума и начинал медленно, но уверенно перестраивать мои воспоминания, как если бы он видел, что именно нужно поправить, усилить, размазать.
Я посмотрела на карту дома, и линии на бумаге уже не казались мне моими: они словно двигались под кожей листа, жили своей сдержанной жизнью, как пульс, который не поддаётся контролю, и я поняла, что моменты, когда я думала о сестре – о том, что мы были разными, но держались друг за друга, о том, что я всегда избегала дома, а она тянулась к нему, – что всё это теперь окрашено чем-то чужим; маленькая ложная эмоция, почти незаметная, вставлена между настоящими воспоминаниями, как новая нота в старой мелодии, и от этого всё звучало иначе, слишком ровно, слишком правильно.
Я впервые испугалась собственных мыслей, потому что они больше не принадлежали мне полностью, и страх был не острым, а вязким, как вода, которая поднимается тебе до груди, и ты понимаешь, что не можешь идти быстрее, чем она разрешает; и в этом страхе было что-то странно ласковое, слишком спокойное, словно дом очень мягко, очень терпеливо внушал мне: «Это нормально, так должно быть, так правильно».
Я закрыла глаза, пытаясь собрать себя, но в темноте стало ещё хуже, потому что там, где должна быть пустота, теперь была тонкая линия света – не настоящего, не солнечного, а внутреннего сияния, похожего на память о памяти, как если бы дом включил внутри меня маленькую лампу, чтобы освещать те углы, которые я сама бы никогда не тронула. И в этой внутренней, тихой, почти нежной тьме я услышала шелест – не звук в комнате, а звук внутри себя, будто кто-то открывает страницу, которую я ещё не писала, и я поняла: дом начинает переписывать меня изнутри.
Марк присел на край стола и посмотрел на карту, не на меня.
– Ты уверена, что это было воспоминание? – спросил он так тихо, будто боялся потревожить не меня, а дом вокруг нас.
Я закрыла глаза, пытаясь снова вызвать тот момент с Евой, увидеть её руки, нож с зелёной ручкой, яблочную кожуру, падающую спиралью на стол, услышать смех, который всегда был чуть хрипловатым, потому что она любила смеяться, когда ела что-то холодное, но всё, что вернулось ко мне сейчас, было неправильным – слишком ровным, без тех мелких несовершенств, что делают память настоящей, как фотография, с которой стерли царапины, оставив пустое идеальное место там, где должна была быть жизнь.
– Оно было слишком правильным, – сказала я. – Как будто кто-то решил, что так должно быть. Как будто поправил меня. Но я знаю, что в реальности всё было иначе.
Марк вздохнул, медленно, как будто выбирал каждое слово заранее.
– У меня есть гипотеза, – сказал он. – Не громкая. И не приятная. Может быть… дом записал тебя. И проигрывает тебе воспоминание не так, как оно было, а так, как он его слышит. Или как он считает правильным.
И в эту секунду что-то во мне дрогнуло, будто я не услышала его слова, а почувствовала их под кожей, как лёгкое касание, как совет, как мягкое, тягучее внушение, и вдруг в груди вспыхнула эмоция – тёплая, нежная, такая знакомая, будто из детства, и я на мгновение испытала странное, сладкое облегчение, словно Ева действительно была здесь и смотрела на меня с тихой улыбкой, как в тот выдуманный момент, но во всей этой сладости было что-то чужое, как будто дом вложил мне это чувство прямо под рёбра, медленно, заботливо, будто хотел помочь, но помощь эту я не просила. И самое страшное – я почти поверила.Почти. И в этот момент я впервые испугалась не дома,не звуков,не воспоминаний —а собственных мыслей,которые начали звучать так, будто произносила их не я.
Я чувствовала, как дом прислушивается к каждому нашему слову – даже к тем, которые мы не произнесли, только подумали, и от этого внутри возникало странное ощущение раздваивания: словно рядом со мной появилась ещё одна я, тени которой повторяли движения чуть раньше, чем я делала их сама.
– Я нашла запись, – продолжила я. – Не ту, что мы слушали. Другую. Она… показывает момент, которого у меня нет в памяти. И в то же время он кажется таким знакомым, будто это было вчера. Но если закрыть глаза, то всё исчезает.
Марк посмотрел на диктофон.
– Покажешь?
Я снова покачала головой.
– Она исчезла. Лента просто… стёрлась.
Он встал резко, как будто прозвучал выстрел.
– Ленты сами не стираются, Анна.
– Я знаю, – ответила я тихо. – Но я видела, как цифры на экране начали исчезать. Одна за другой. Будто… кто-то вычёркивал время.
В этот момент дом словно глубже вдохнул.В воздухе появилась едва уловимая дрожь, как от далёкого грома, который ещё слишком далеко, чтобы быть услышанным, но достаточно близко, чтобы его ощутить кожей.И вместе с этой дрожью пришло чувство, настолько реальное, что я на секунду перестала дышать: я не одна в своей голове. Как будто дом медленно, осторожно, вкрадчиво прорастал внутрь меня —не как зло, не как угроза,а как что-то природное, неизбежное, органичное,как корни дерева, пробивающие мягкую землю. И я почувствовала… странную нежность.К дому.К пустым комнатам.К темноте под лестницей.К запаху яблок, которого никогда не было. Мне стало так тепло, будто кто-то положил ладонь мне на щёку.
И в тот же миг я поняла:это не моё чувство.
Утром когда Марк спустился, я всё ещё сидела над звуковой картой, и мне казалось, что линии на бумаге чуть дрожат, как если бы под ними проходила вода или медленный подземный ток, который движется ровно настолько, чтобы заметить его краем глаза, но не объяснить, и он посмотрел на меня так пристально, словно пытался определить, здесь ли я вообще или только отражаюсь в светлой полосе у окна, и его взгляд был слишком внимательным, слишком осторожным, как у врача, пытающегося понять, не пропустил ли он первый симптом чего-то важного.
– Ты давно не отвечаешь, – тихо сказал он, и его голос словно пробивался сквозь плотную ткань, натянутую между мной и миром, ткань, которая то становилась прозрачной, то вновь густела, скрывая детали и сглаживая углы.
Я попыталась улыбнуться, но лицо слушалось нехотя, будто я только что проснулась от слишком глубокого сна и мышцы не вспомнили, как нужно двигаться, и я сказала, что всё в порядке, что просто устала, хотя понимала – усталость здесь ни при чём, это не мышцы, не сон, не голова, это что-то иное, что-то, что медленно, тёплой и липкой волной поднимается из глубины дома, из его стен, из его тишины, и эта волна касается меня изнутри, мягко, осторожно, но настойчиво, как если бы кто-то проводил ладонью по моей памяти, выравнивая то, что ему кажется лишним.
– Пахло яблоками, – сказала я вдруг, и голос звучал чужим, словно я только что произнесла реплику заученного текста и сама удивилась тому, что она вырвалась наружу, – и я слышала, как она смеётся… Ева… но это было не то воспоминание, которое я помню; оно было слишком ровным, слишком чистым, как будто кто-то отшлифовал края.
Марк нахмурился, сел напротив, наклонился чуть ближе, и я почувствовала лёгкий запах кожи его пальто, мокрого дождём, запах реальности, который пытался удержать меня здесь, в этой комнате, за столом, а не в том странном полутуманном пространстве, где дом ткал новые версии моего прошлого.
– Я переслушал запись, – сказал он, и я вздрогнула, потому что не ожидала, что он уже успел, и в его голосе была осторожность, которая напугала меня больше самого дома, – там нет ни яблок, ни смеха, ни тёплых интонаций. Там только шум, Анна. Шум и твой дыхательный рефлекс. Ты просто дышала.
Я уставилась на него долго, слишком долго, и внутри меня что-то медленно провалилось, словно старый мост под собственной тяжестью, потому что я могла поклясться – запах был; я чувствовала его кожей, волосами, ртом, он был настолько явным, что я почти увидела солнечное пятно на подоконнике того дня, только теперь, когда Марк сказал, что на записи лишь шум, я вдруг осознала: возможно, запах был не в комнате, а в моей голове, или, что ещё страшнее, он был и в комнате, и в голове одновременно.
– Это не память, – прошептала я, – это… имплант.
Марк не понял, но дом понял, я почувствовала это – лёгкое, почти ласковое движение в воздухе, как если бы стены одобрительно кивнули, соглашаясь с тем, что я наконец начала слышать правильно, и эта мысль обожгла меня, потому что я поняла: дом не просто вмешивается, он подаёт сигналы, он подсовывает эмоции, он предлагает чувства, как если бы тестировал, какие из них мне подойдут лучше.
И вдруг, как будто в подтверждение, я услышала внутри себя очень тихое, почти детское, почти моё собственное, но чужое чувство – тёплое, мягкое, спокойное, словно кто-то положил ладонь мне на плечо и сказал: «Ты не виновата», и эта фраза была настолько сладкой, настолько желанной, что я на секунду поверила, что это правда, но в ту же секунду такая же сладость превратилась в отвращение, и я ощутила, что это не моё чувство, это не я так думаю, это дом дал мне эту эмоцию, вложил её, как ложное воспоминание, чтобы посмотреть, как я среагирую.
– Анна… – произнёс Марк, но его голос звучал далеко, словно через толстое стекло.
Я подняла глаза и поняла, что впервые в жизни боюсь не того, что чувствую, а того, что могу почувствовать дальше, потому что если дом способен дарить мне эмоции, которые звучат как настоящие, если он умеет создавать воспоминания, которые пахнут яблоками и светят солнечной пылью, значит, он может забрать те, что у меня есть, и заменить их на другие.
Впервые я испугалась собственных мыслей.Впервые – того, что они могут быть не моими.
И дом будто услышал этот страх, будто вдохнул его,и ответил тихим, почти любящим давлением изнутри, как второе сознание,которое не требует доверия – оно просто существует,и оно уже здесь, в дыхании между словами, в паузах между воспоминаниями,в каждом моём «я», которое звучит чуть иначе, чем должно.
Я хотела ответить, что со мной всё хорошо, что просто устала, что мне нужно несколько минут, чтобы собраться, но слова застряли где-то между горлом и памятью, и я почувствовала странное – будто не моя собственная мысль, а тихий толчок извне пробует подсказать мне, что сказать, как будто дом уже знает, какие слова подойдут лучше, какие будут звучать более убедительно, и эта подсказка показалась мне такой мягкой, почти трогательной, как если бы кто-то приложил ладонь к моей спине, чтобы подтолкнуть вперёд, но от этой мягкости мне стало страшно, потому что я поняла: это не моя интонация, не мой внутренний голос, это что-то другое, уже живущее рядом, уже обвившее руками мои мысли, как плющ – старую стену.
– Я… – произнесла я, но голос дрогнул, будто принадлежал кому-то, кто только учится говорить. Марк смотрел внимательно, чуть наклонив голову, и я не могла понять, что именно он во мне сейчас видит – усталость, страх или то самое изменение, которое я и сама ощущала, но ещё не решалась признать. Он присел напротив, взял один из листов с моей звуковой картой, провёл пальцем по линии, где я отметила слабую вибрацию стены, и спросил, почему в поле возле комнаты, где я слышала яблочный запах, появился новый значок, который я вроде бы не ставила. Я сначала не поняла, о чём он говорит, но когда посмотрела на лист, сердце больно толкнулось – там, на самом краю схемы, в месте, где линии почти сходили на нет, словно уходили в пустоту, лежал маленький штрих, неровный, как будто его оставили дрожащей рукой. Я точно знала, что не рисовала этого знака, но на бумаге он выглядел так естественно, будто был там всегда, просто я не замечала.
– Это не моё, – сказала я наконец. – Я этого не делала.
Марк молчал слишком долго. Он смотрел на схему так, будто не на неё, а на меня, но через бумагу, пытаясь понять, когда именно я перестала быть той, которой он меня знал. И в эту паузу, затянувшуюся на несколько секунд, я впервые услышала собственные мысли так ясно, будто они были вынесены наружу и сейчас звучали где-то рядом, тихо и почти нежно: Ты не обязана помнить правду, Анна. Я могу дать тебе новую.
Эти слова не были моими.Я почувствовала, как по позвоночнику прошёл холод, и этот холод был не в теле, а глубже – в самой основе восприятия, там, где обычно хранится то, что мы называем «я».
– Дом вмешивается, – сказала я и сама удивилась тому, как спокойно прозвучали эти слова. – Не только в звук… он трогает память. Он… он пытается…
Я не нашла продолжения, потому что в этот момент где-то в коридоре медленно, с долгой, ленивой тягучестью, словно дерево вытягивало суставы после долгого сна, послышался звук шагов, но это были не шаги человека, а что-то другое, чуть более тяжёлое, чем пыль, но мягче, чем реальный вес; звук был настолько ровным и спокойным, как если бы время само сделало шаг, переступив из одного состояния в другое. Марк резко повернулся, но я заметила, что он не идёт проверять источник звука – он ждёт. Ждёт, что скажу я. Ждёт, как будто знает, что первый ответ должен исходить от меня, не потому что я слышу лучше, а потому что дом выбрал меня первой.
И в этот момент я почувствовала не просто страх, а другое, более тяжёлое, более глубокое чувство, которого не помнила за собой и которое не могла связать ни с одним реальным воспоминанием, и это чувство легло во мне так уверенно, будто всегда принадлежало мне:
вина перед Евой.
Но эта вина была не той, которую я помнила.
Она была чище, ровнее, холоднее, словно её кто-то вырезал заново, отшлифовал, придал форму, сделал её идеальной, как будто дом подарил мне новую эмоцию, похожую на старую, но более яркую, чем жизнь. И от этой идеальной боли мне стало по-настоящему страшно.Не потому, что я чувствовала её,а потому, что я не была уверена, что когда-то чувствовала её так.
– Ты ничего не чувствуешь? – спросила я, медленно, осторожно, словно боялась услышать ответ. – Нет, – сказал он спокойно, но его взгляд был внимательным, слишком внимательным, и я почувствовала изнутри какую-то дрожь, не телесную, а мыслительную, будто дом, почувствовав, что я начала сомневаться, тихо, почти ласково, усилил давление, как если бы хотел вернуть меня в ту ложную эмоцию, подменить мою реальность своей.
В комнате что-то едва слышно скрипнуло, и звук разошёлся мягкой волной, словно прошёл по костям, и в ту же секунду я ощутила, как запах яблок снова возвращается, но уже с привкусом чего-то кислого, протухшего, как будто дом стал нетерпеливым и решил, что я должна чувствовать именно так, а не иначе.
Я прижала пальцы к вискам, потому что воздух перед глазами дрогнул, и на мгновение стены комнаты будто отступили назад, сделали шаг, как будто и они были живыми, и я не знала – это движение было реальным или только звуковым, потому что звук и пространство начали сливаться в одно, и я услышала, как шорох в углу принимает форму образа, образ начинает пахнуть, запах превращается в тень, тень – в чувство, и всё это смешивается в меня, как будто я стала чем-то жидким, податливым.
– Анна, – сказал Марк, подходя ближе, – ты бледная. Что ты слышишь?
Я хотела ответить «яблоки», но в этот момент запах исчез, будто кто-то дёрнул его, как скатерть со стола, и на его месте пришёл другой – запах крови, тонкий, металлический, еле ощутимый, но настолько правильный в своей пугающей чистоте, что я вспомнила, как когда-то порезала палец о тот самый нож с зелёной ручкой, но… но я не могла вспомнить, была ли в тот момент рядом Эва, или это тоже была подмена, тоже была переснятая запись моей памяти, переписанная домом под его собственный ритм.
– Я не знаю, что я слышу, – сказала я слишком честно, слишком открыто, и Марк нахмурился, потому что понял – я перестаю различать свои мысли от чужих.
Он посмотрел на листы передо мной – на карту дома, исписанную линиями, стрелками, странными пометками, которые я не помнила, что делала, и я заметила, что в нескольких местах почерк сменился, стал более ровным, более аккуратным, похожим на почерк Эвы, и этот факт пробрал меня сильнее любого голоса.

