Читать книгу Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего (Людмила Борисовна Чёрная) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего
Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего
Оценить:
Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего

5

Полная версия:

Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего

Но вот все кончилось. Правда, и Комар – он уехал позже, – и ученики Алика приходили к нам каждый раз, когда Алик звонил еще с дороги.

Первым, кто из нас двоих что называется опомнился, был Д. Е. Он теперь выходил из дома только в свой институт и, как ни странно, занялся домашними делами. Начал активно обустраивать нашу неуютную, неотремонтированную, полученную в результате обмена для семьи Алика квартиру. Причем действовал Д. Е. куда более умно, нежели действовала бы я. Сразу отправился вместе со мной к районному начальнику по ремонтам и молча положил ему на стол какую-то купюру (какую именно, я, конечно, не помню). После чего начальник дал нам лучшего мастера, чтобы тот привел в порядок «места общего пользования» – так назывались в ту пору сортир и ванная комната.

Лучший мастер, молоденький паренек (кажется, ему минуло всего 22 года и за свою отличную работу он получил отдельную квартиру) был трудоспособен только с восьми утра до часа дня. После 13:00 он уходил на обеденный перерыв и возвращался в дымину пьяный. Никакие мои уговоры, никакие обещания накормить паренька хорошим обедом и даже поставить на стол поллитра не помогали. Парень – золотые руки уходил и приходил совершенно нетрудоспособным – можно представить себе, что ждало через несколько лет его жену и двоих детишек!

Однако прежде, чем вернуться к моей теме, рассказу о жизни Д. Е. после отъезда сына. Должна признать: двадцать лет капитализма, пусть «российского капитализма», не прошли даром. Люди научились работать. Когда изредка моя помощница, а теперь и сиделка Лена вызывает мастера, к нам приходит молодой человек новой формации и, ни слова не говоря, делает свое дело. И тут я понимаю, что двадцать путинских лет дали свои плоды – таких молодых мастеров прежде я видела только в Германии.

Однако вернусь к тем далеким 1980-м, трудным и печальным годам нашей жизни с Д.Е. без Алика. К сожалению, я никак не могу вспомнить, в какой именно роковой год Д. Е. сразила неизлечимая болезнь – инсульт, а вслед за ним серия точечных инсультов. Тем самым не знаю точно, сколько лет он проболел.

Зато помню отчетливо все, что случилось в первый день его хвори. Я тогда собиралась ехать в литфонд за путевками для нас в Дом творчества в Дубултах, а Д. Е. с утра ушел в институт. Как вдруг раздался звонок в дверь, и я увидела на пороге одного из сотрудников ИМЭМО, а за его спиной самого Д. Е., который почему-то норовил уйти от нашей входной двери на противоположный конец длинной лестничной площадки. Помню, что после того, как я уложила Д. Е. на зеленый диван в кабинете, он, путая слова, пытался понять, что с ним случилось: почему он дома, а не на работе, что вообще с ним происходит.

Помню, что и я в то утро старалась собраться с мыслями и решить, как мне себя вести: по возможности остаться в стороне от болезни мужа, предоставив его судьбу медикам, а вернее, советской медицине, а самой жить дальше, как жила прежде? Или же приковать себя, здоровую, к Д. Е., больному, – и, соответственно, считать свою жизнь неотделимой от его жизни.

Разумеется, я формулировала все это как-то иначе, но помню, что понимала тогда: выбор у меня есть, я могу устроить свое будущее по двум разным сценариям.

Да, выбор у меня был – и я его сделала. Когда приехала скорая из больницы Академии наук, сказала, что поеду вместе с больным. А в больнице выпросила для Д. Е. отдельную палату, пусть хотя бы на одну ночь. Рано утром я уже была в больнице, успела как раз к тому часу, когда Д. Е. пытались переложить в общую палату. Что это значило для нас? Это значило, что в общей мужской палате я не смогу долго оставаться, а я решила быть с больным мужем неотлучно и нахально заявила, что раз Д. Е. не положено отдельной палаты, то я забираю его домой – мол, у нас в стране нет принудительного лечения. И врачи растерялись: выписать больного они не имели права, а отдельная палата-комнатушка, где он ночевал, была уже обещана умирающей женщине, за которой брались ухаживать родные.

Да, врачи не знали, как им поступить, не знали, и какие у меня права, – и при том никому не хотелось обращаться за помощью и разъяснениями ни к академическому начальству, ни в городские лечебные структуры. Черт его знает, как это обернется и что из этого получится! Все боялись публичных разбирательств, шума, громких заявлений, упаси бог, скандала.

Словом, мне уступили – Д. Е. дали отдельную палату-комнатушку, и я могла сидеть с мужем с раннего утра до позднего вечера. Так и сидела. Когда все уходили, брала из раздевалки пальто или шубу, а поздно вечером, уже через черный ход, брела домой по огромному пустырю – академическую больницу построили в овраге. Шла мимо морга, по лестницам поднималась на людную улицу – и так изо дня в день… Но не жаловалась – ведь это был мой сознательный выбор.

Только когда Д. Е. клали в реанимацию, меня к нему не пускали, и тогда он не мог уснуть, кричал: «Люся, Люся!» – звал меня.

Надо все же заметить, что в первый раз, когда Д.Е. ужасно долго лежал с инсультом, врачи со мной скоро примирились и даже подружились. Говорили, что я поступила мудро и что своим присутствием помогаю Д. Е. справиться с болезнью.

Но такая идиллия – согласие между мной и врачами – существовала отнюдь не всегда. Д. Е. клали в эту академическую больницу в особое отделение очень часто. За инсультом следовали несколько инфарктов. Потом подозрение на запущенный рак. Потом опять послеинсультное обострение. И каждый раз все повторялось заново: я требовала отдельную палату, мне отказывали. Нормальные отдельные палаты полагались только академикам или членкорам, но и членкорам не всегда. Даже на то, чтобы лечиться в этом особом отделении, Д. Е. имел право только потому, что был доктором наук в привилегированном институте.

Сложная бюрократическая система действовала бесперебойно все семьдесят четыре года советской власти. Та ужасная больничка, в которой лежал Д. Е., была все же намного лучше, чем районные больницы: в ней и лекарства, и аппаратура были посовременней, а что касается врачей, то тут, как повезет. Например, главный хирург в больнице АН был хороший специалист.

Но тут я отвлеклась от темы «жизнь Д. Е. после отъезда сына».

В годы перестройки пал железный занавес и появилась возможность ездить на Запад – для Д. Е. побывать в Германии, где он прожил детство и отрочество. И мы с ним проводили в этой стране много времени. Уже при Горбачеве поездки на Запад были разрешены, если за это платили немцы.

А те помнили Д. Е. еще по послевоенным временам, ведь он написал тогда, первый и единственный, о Генеральском заговоре 1944 года, цель которого была убрать Гитлера.

Во «вздыбленной» Германии 1980-х Д. Е. буквально оживал: мог участвовать во всякого рода дебатах, коллоквиумах, собраниях, обсуждениях и даже прочесть лекцию в университете.

Лектор он был прекрасный – для любой аудитории. Как-то Д. Е. от общества «Знание» решился сопровождать немецких туристов в путешествии по Волге – проводить с ними нечто вроде политзанятий. Туристы из ФРГ прилетали либо в Казань, либо в Астрахань. Если в Казань, то плыли оттуда на пароходе в Астрахань, а если в Астрахань, то плыли в Казань. И потом улетали к себе в ФРГ. Естественно, я поехала с мужем.

Итак, лето, Волга, туристический пароход, сравнительно недорогая экскурсия для граждан ФРГ. Но кто из нормальных людей захочет пойти в душный салон, слушать беседу на политическую тему? А Д. Е. слушали, не хотели расходиться. Стульев не хватало, тащили их отовсюду. Слушали стоя. После окончания лекции записывали номер нашего московского телефона. Двое немолодых немцев приходили потом к нам домой, а после того, как мы сами приехали в Кассель, где год назад К&M участвовали в выставке Dokumenta, сняли нам комнату и даже оплатили все расходы по нашему пребыванию в этом городе.

Для меня все поездки в Германию были мукой мученической, ведь и мне приходилось произносить речи, выступать на чужом для меня языке. А я уже была в ту пору не таким молодым человеком, да еще предпочитающим выражать свои мысли на бумаге.

Но главное, поездки происходили в те годы, когда люди могли свободно разговаривать и на моей родине.

И тут, в обстановке свободы, возникла еще одна проблема: подчинив свои интересы интересам мужа, я в одном была непреклонна – не желала эмигрировать, а он, больной, мечтал покинуть Россию во что бы то ни стало. Согласен был уехать, куда только можно: в Германию, страну своего детства; в США, где жил Алик; в Израиль – как еврей и куда уехал его любимый младший брат Азар с женой Марой, близкие нам люди. Но тут я встала насмерть. Понимала, что стоит нам осесть, например, в Германии, как мы окажемся на положении всех «понаехавших» – эмигрантов. То же произойдет и в Израиле, где погиб и Абрам Биргер – наш друг, один из известнейших у нас инженеров-новаторов. В Израиле он нанялся к местному арабу, который заставил его целыми днями ходить по жаре и строить черт знает что. Через несколько лет такой жизни Биргер умер. Умер еще совсем молодым. Что касается США, то и там нас ожидала окаянная эмигрантская жизнь, да еще, вероятно, ужасная обида на собственного сына, который не согласился бы бросить свои дела и сидеть с несчастными родителями.

И все же Германия дала мне много. Именно там я поняла, как люди боятся перемен и в глубине души жаждут стабильности, даже если им эта стабильность кажется плохой, несправедливой, просто-таки невыносимой. Часто бывая в Восточном Берлине, я видела, как наши немецкие друзья, все без исключения, завидовали немцам с Запада.

Каждый вечер немцы из Восточного Берлина садились перед телевизорами и смотрели на роскошный, бурлящий, весь в огненных рекламах и полный праздничной толпы Западный Берлин.

Но вот стена пала, и Берлин воссоединился. И что же? Восточные немцы, и старики, и молодые, молча вздыхали. Ненавистная стабильность была разрушена – а они втихомолку сокрушались. «Чем вы недовольны? – спрашивала я у молоденькой студентки из бывшей ГДР. – Вы же учитесь в Западной Германии, получите диплом в западногерманском университете. А раньше только мечтали о том, чтобы хоть разок съездить на Запад, хоть немного там поработать». Девушка долго молчала, потом сказала: «Все равно страшно. Мы ведь чувствуем себя людьми второго сорта. Пусть уж лучше будет по-старому».

Повторяю, волею судеб мы с Д. Е. оказались в ГДР в те дни, когда само это название «Германская Демократическая Республика» навсегда исчезло с географических карт мира.

Помню, мы сидели в Потсдаме, в кафе, когда нам сказали, что рядом здание немецкой Штази – Комитета государственной безопасности – и что оно с боем захвачено народом, можно на все это взглянуть своими глазами. Муж никуда идти не захотел, а я захотела.

Прошла от кафе совсем недалеко, асфальтовая мостовая кончилась. Передо мной был какой-то несолидный металлический заборчик с открытой дверцей. Я прошла через эту калитку и оказалась как бы в сельской местности, в которой возвышалось четырехэтажное, кажется, здание. Это и было Штази, то есть их КГБ. Конечно, роль этого Штази нельзя сравнивать с ролью нашего КГБ: ведь в Германии стояли и советские войска, и наша гэбуха, плюс дипломатический аппарат, прошитый гэбэшной агентурой. Во главе Штази был, по-моему, молодой немец из коминтерновской семьи, который учился в Москве в немецкой школе.

Но все же…

Двери Штази были в тот день распахнуты настежь, и на петлях висел огромный, как мне показалось, амбарный замок. На этот замок Штази запирали. Рядом стояло одноэтажное здание, туда будто бы въезжали машины с арестованными. А потом их из этого здания вводили по внутренним коридорам в основное здание с амбарным замком.

Я в это здание Штази вошла и увидела его неказистость, так сказать, изнутри. Поднялась по лестнице, на широких подоконниках сидели стайки молодых девушек и парней. Они мне все объяснили: здание Штази взяли накануне – впрочем, его сотрудники уже успели разбежаться, остались только груды документов и бумаг, их сегодня (то есть на следующий день) увезли куда-то на грузовиках.

Я прошла по всем четырем этажам, увидела распахнутые двери, какие-то бумажки на полу. Видимо, весь этот демонтаж немецкого гэбэ происходил на редкость неряшливо, без какой-либо грюндлихкайт – основательности, – так свойственной немцам.

Потом, когда начали рушиться правительства стран народной демократии Болгарии, Чехословакии, Польши, там, видимо, происходило что-то схожее.

И все же, несмотря на какую-то опереточность всего этого исторического действа, сокрушение социализма в ГДР так или иначе затронуло громадные массы людей – причем многие из них никаких преступлений не совершали. Упомяну только двух таких персонажей. В своей мемуарной книге я уже писала о гамбургском пролетарии-немце Курте Бартеле – человеке-легенде, герое. В годы нацизма этот маленький, улыбчивый немец возглавил сопротивление в концлагере Дахау, поднял восстание. Я писала, что этого человека в ГДР фактически отстранили от активной деятельности и он с женой Гелой жил на покое в Восточном Берлине – правда, в центре города, в роскошном доме, чем-то похожем на здания на нашем старом Арбате. Старички вздыхали о том, что в ГДР строят социализм не так, как они когда-то себе представляли. Но вот ГДР рухнула, и я иду прощаться с ними, оставив Д. Е. в гостинице, – тот плохо себя чувствует. И что же я от них узнаю? Их великолепную квартиру, с высокими потолками, с огромными комнатами, отбирают, а их селят в специальный дом для престарелых коммунистов-героев. Очень грустная картина, особенно на фоне того, что в те дни Берлин буквально кипел: старые деньги меняли на новые, и обычно пустые в Восточном Берлине магазины были буквально забиты товарами. Так вот, представьте себе, старички просто умоляли меня взять у них ненужные деньги – ведь у них самих пропадает масса красивых вещей, которых нельзя будет взять в новые комнатушки. Вот они и решили отдать мне все свои накопленные капиталы, чтобы я, поменяв их по курсу в банке, запаслась самым дефицитным товаром. Но, как ни умоляли меня старички взять их денежки, я от этого наотрез отказалась. Сама не понимаю почему, ведь мы как раз в это время обустраивали нашу дачу в Красновидове, а в Москве в ту пору было хоть шаром покати.

Видимо, все же сыграла свою роль привитая родителями буржуазная щепетильность…

Вспоминаю также, что мы с Д. Е. знали человека, который в одночасье вообще потерял все. Его звали Йоб Вицлебен. Он был полковник нацистского вермахта, прожил в плену в России несколько лет, научился говорить немного по-русски. Очевидно, никаких злодеяний за ним не числилось, и Вицлебена впустили в ГДР. Как мы понимаем, серьезных восточногерманских военных формирований в Восточной Германии не было – тем не менее Вицлебен получил какой-то официальный армейский пост и пользовался некоторым влиянием. Человек он был чрезвычайно отзывчивый, милый и с удовольствием помогал своим знакомым, в том числе мужу и мне. И России тоже пригодился. В частности, он консультировал знаменитый пятисерийный фильм Озерова «Освобождение», где в очень пышных декорациях была нагло переврана вся история создания так называемых народных демократий после того, как наши героические войска освободили страны Восточной Европы от нацистских оккупантов. Делала этот фильм целая группа беспринципных советских киношников. Не знаю, как Вицлебена, а Озерова и других создателей этой ленты она кормила долгие годы, дала ордена…

К нам в Москве Вицлебен не приходил – не до нас было. Однако когда мы приезжали в ГДР, то первым делом звонили ему. То же самое делала и я, если, хотя и изредка, приезжала одна. И добряк Вицлебен приглашал меня или нас с Д. Е. в кафе, а еще чаще – в Потсдам, посидеть у него в живописном садике. Его домик принадлежал ансамблю парка Сан-Суси, где находится королевский дворец Фридриха Великого – так называемый прусский Версаль. Помню, что, когда я входила в этот домик к Вицлебену, у меня дух захватывало от красоты его убранства. На стенах висели старинные гравюры, а на каминной полке стояли средневековые оловянные тарелки. Однажды Вицлебен пригласил нас не то на второй этаж, не то в мезонин своего жилища и познакомил с женой – венгерской графиней. Супруги рассказали нам с мужем, что они боятся и каминов, и печек – словом, открытого огня, а центральное отопление нарушит ауру этого дома – произведения искусства. В результате они обогревали все помещение с помощью электричества. Не помню, чем они нас угощали, но помню, что Д. Е. потребовал, чтобы жена Вицлебена предоставила ему электроприбор, на котором он вскипятил бы чай по способу Похлебкина[11].

Естественно, большой белый чайник, который графиня Вицлебен дала моему мужу, Д. Е. тут же расколотил. Хорошо, что она успокоила меня, сказав, что чайник был самым обычным, купленным в магазине, в отличие от всей остальной старинной посуды, на которой нас угощали Вицлебены.

Как только ГДР, где был Потсдам, воссоединили с Западной Германией, Вицлебенов тут же выселили из Потсдама, по слухам, обвинив чуть ли не в том, что они варварски использовали маленький домик-шедевр, принадлежавший ансамблю дворца Фридриха Великого. Для нас с Д. Е. Вицлебен был навеки потерян, и никаких возможностей узнать о его дальнейшей судьбе у нас не было. Очень грустно.

В ФРГ, куда начали пускать советских граждан только при Горбачеве, у нас было еще больше знакомых, чем в ГДР. Там нас привечали старушки с графскими титулами – вдовы участников заговора против Гитлера, о которых Д. Е. написал свою кандидатскую диссертацию в далекие послевоенные времена.

Главным нашим другом там стала Евангелическая академия – довольно непонятное для нас, совков, заведение. Члены этой академии – протестанты – не признавали обрядность. Проповеди произносились зимой с кафедр, вокруг которых бегали малые дети, а летом – просто на свежем воздухе, где прихожане то приходили, то уходили и где также резвились ребятишки. На этих молитвенных собраниях присутствовал самый разный люд – от молодых поэтов, мелких служащих и студентов с крашенными во все цвета радуги шевелюрами до коммивояжеров в солидных костюмах. Часто свои коллоквиумы Академия собирала в деревнях и приглашала нас с Д. Е. В деревнях жили и ее пастыри. С одной такой пасторской семьей я подружилась. Название деревни, где они обитали в скромном коттедже, не помню. Помню только, что этот коттедж находился рядом с бывшим помещичьим домом с мраморной лестницей. В том доме жили… старушки, по-нашему, престарелые. Старушки порхали по всей лужайке перед роскошным своим домом, но на моления не ходили. Зато устроили рядом буфет, где продавали пирожные. Туда не ходили мы с Д. Е., ибо немецкие пирожные предельно невкусные – они из сладкого творога, которого я терпеть не могу (творожники умеет делать только моя помощница Лена).

Как сказано, благодаря коллоквиумам, в деревнях мы познакомились с уймой народа – и с очень симпатичными людьми, и с довольно глупыми любителями всяких сборищ. Один из постоянных посетителей этих собраний прожил две недели у нас в России, а мы у него – тоже две недели в Майнце. Он был коммивояжер.

Был у нас и знакомый парень из ФРГ, которого бросила… русская жена. Видимо, эта дамочка считала, что все иностранцы – люди богатые. А этот бедолага был скорее бедняк… Жил на 4-м этаже без лифта.

Появился у меня в ФРГ и поклонник-инженер. К сожалению, он был «зеленый» и потому не мог приехать в Россию. Ведь пешком или на велосипеде до Москвы из ФРГ не доберешься, а лететь на самолете или ехать в поезде означало для него «губить природу»…

Больше всего поражало меня в ФРГ огромное количество людей, которые занимались благотворительностью: в частности, женщины из знатных семей, которые сами жили чрезвычайно скромно. На целые месяцы, бросив своих мужей, они уезжали в неблагополучные страны Африки.

В общем, бывая в Западной Германии, я с трудом могла уразуметь, как это те же немцы с огнем и мечом прошли по всей Европе, жгли и насиловали, разоряли и калечили несчастных европейцев и погубили бы мою родину, если бы не наша доблестная армия и весь наш народ…


Кроме поездок в Германию, мы посетили и Англию, где Д. Е. прочитал лекцию в Оксфорде, а я провела семинар, и, увы, только однажды съездили к сыну по его приглашению. Правда, Алик приезжал к нам в Москву и в конце 1980-х, и в начале 1990-х довольно часто. Он не очень-то верил в то, что жизнь у нас сильно преобразуется. Его пугало и явное обнищание людей, и количество грабежей и убийств на улицах Москвы. И он со вздохом вспоминал, что Москва когда-то была довольно спокойным городом: люди не боялись жуликов, страх был только перед КГБ.

Жизнь Алика постепенно налаживалась. Он был весьма знаменит в Европе (судя по печати, работы К&М пользовались успехом во всех европейских странах). Выставки следовали одна за другой.

Семья Алика совсем недавно переехала из Израиля в Америку, а до того Алик и Комар жили в США, как плейбои-холостяки.


Однако поездка в США оказалась чрезвычайно кратковременной. В отличие от других пап и мам, которые жили у своих детей месяцами, мы пробыли там совсем недолго.

Я вообще была бы всем довольна, если бы не болезнь Д. Е.

Бытовых трудностей в Москве мы не испытывали. Больной Д. Е. жил гораздо обеспеченней, чем здоровый профессор престижного института. Его прикрепили к столовой АН, которая обслуживала видных советских академиков. Находилась столовая недалеко от нас, на Ленинском проспекте, обеды можно было брать домой, и они были, по-моему, не намного хуже кремлевских. Д. Е. был идеальным больным – не ныл, не жаловался, не капризничал. Когда я пять недель лежала в клинике им. Склифосовского, приходил ко мне, бедняжка, каждый день – и, несмотря на то что самостоятельно получал эти самые обеды в академической столовой, был вечно голоден: не умел их разогреть. С наслаждением съедал лежавший у меня на больничной тумбочке черный хлеб, посыпанный сахарным песком, и страшно умилялся этой трапезе. У Склифосовского кормили отвратительно, но принести мне хотя бы ломтик белого хлеба не догадался не только Д. Е., но и все мои тогдашние друзья, исправно меня посещавшие.

* * *

… Д. Е. умер у меня на руках в Красновидове 1 января 1993 года. Сказал мне тихо: «Я умираю», – и закрыл глаза. Пробыв с ним неотлучно до этого долгие годы, заботясь о нем по мере сил и возможностей, я считала, что делаю ему добро, продлевая его жизнь. Так ли это было на самом деле, теперь не знаю. В первый год после его смерти я считала, что поступала безупречно правильно. На самом деле он действительно не мог оставаться без меня ни часа, но так ли уж это было хорошо для него, не знаю. Ведь и я отнюдь не ангел – и ворчала, и рычала, как было положено по моему характеру, вела себя далеко не безукоризненно. Тем не менее в первые дни после его смерти написала:

Нас разлучила смерть

Кто и когда выдумал эту дурацкую формулу насчет того, что история, жизнь движутся по спирали? По спирали куда-то вверх? Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин? Или Гегель? Мы во всяком случае зубрили это всю сознательную жизнь. Какая такая спираль? Может, история и вовсе падает вниз – и не спиралью, а стрелой? Вниз, к земле, в преисподнюю!

Жизнь мужа и моя жизнь, как и каждая человеческая жизнь, двигалась по кругу. И притом не по кругу, проведенному циркулем, а по кругу, нарисованному чей-то пьяной, дрожащей рукой… Но вот круг завершился у мужа. Завершается и у меня.

В конце то же, что и в начале: беспомощность, желание опереться на чье-то плечо. И все большее одиночество: одиночество в чужой жизни, среди взрослых дядей и тетей других поколений.

Старые и немощные, мы вернулись на круги своя, к той огромной любви, которая озарила нашу юность! Было такое время в начале нашей совместной жизни, когда муж каждый божий день приходил за мной на работу и ждал меня, чтобы вместе идти домой. А я как безумная отбивалась от словоохотливых начальников, от вопросов сослуживцев и сбегала вниз. И мы, держась за руки, шли по улицам. И говорили, говорили, словно век не виделись. И целовались в самых неположенных местах: на лестницах в Радиокомитете, где я работала; на бульварных скамейках, что тогда считалось верхом неприличия.

Жизнь с Д. Е. мы прожили разную, а иногда и порознь. У мужа было много увлечений, романов. И горечь от этого у меня осталась почти до конца. Да, он мог быть поумнее, а я – потерпимее.

Но под конец эта неразрывная связанность, нераздельность, что ли, наших судеб вернулась. И масса мелочей тоже – я вдруг стала для него самая красивая, самая талантливая. И он начал ревновать меня, но уже не к мужчинам, а к каждому часу, который я проводила без него. Уходя на работу (чисто символическую), он уже через час звонил и говорил: «Я соскучился по тебе». Ну а для меня он опять стал самым интересным человеком на земле. Со всеми остальными мне было скучно, не о чем говорить. И я хотела, чтобы он прочел все те книги, которые прочла я (хотя знала, как ему мучительно трудно читать), и не спал – смотрел бы телевизор. А он злился, что я не слушаю иностранное радио – «голоса».

bannerbanner